По царской мостовой, как назвал он бесконечно тянувшуюся улицу, он проехал шагом, сам не зная почему оттягивая свой въезд во дворец, созданный среди первозданной природы его безумной страстью, готовый вместить три сотни женщин.
«Бисмиллах! — с горечью воскликнул шах. — На что триста, если нужна одна?! Лелу, ускользнувшая, как видение, и оставшаяся, как боль. Чародеи — лжецы!» Кровь горячей волной захлестывала его сердце, обвиненное в том, что оно не что иное, как камень.
Наутро из Гиляна прибыл скоростной гонец, который в страхе распластался у ног шаха Аббаса.
Безмолвствовали пораженные Иса-хан — полководец, и Юсуф-хан — советник, а также новые придворные: Сейнель-хан — начальник над поварской прислугой, и Темир-бек — ставший, по представлению Иса, начальником охраны «льва Ирана».
Безмолвствовал и шах Аббас, лишь крепче были сжаты чуть пожелтевшие губы и учащенно на лбу пульсировала жилка.
Гонец сообщил о восстании в Гиляне, где местные ханы стремились снова восстановить былую независимость провинции.
«Гилян! — мысленно воскликнул шах. — Земля моей постоянной заботы! И там, о аллах, ханы, раболепствующие передо мной, своим ставленником, дерзнули провозгласить шахом Адиля, невзрачного потомка бывшей местной династии. Шах Адиль! Хорошо, я, царь царей, не стану жертвой новой заботы и освежую тебя, как барана, а на воротах Астары прибью твою презренную шкуру».
На дорогу шелка посягали карлики в тюрбанах, предавшие интересы Ирана.
Но они, эти карлики, увлекли за собой крестьян и жителей городов, недовольных тяжелыми налогами и притеснениями со стороны шах-ин-шаха.
И снова, как в Чехель Сотун, смеялся шах Аббас, невольно останавливая дыхание на те мгновения, когда колики, как острые иглы, пронзали его сердце.
«Гилянская чернь! — оставшись один в зале, негодовал шах Аббас. — Но вина твоя по сравнению с виной твоих ханов мизерна. Ханы Гиляна — вот очаг зла и измены!» Голубой ковер, закрывший простенок, привлек его внимание. На ковре был изображен Ростем — старый Ростем, с раздвоенной длинной бородой, со лбом демона и рогами вместо шлема, с леопардовой шкурой вместо брони, с палицей в руке, с саблей у пояса, луком на одном плече, щитом — на другом, в сапогах, в азяме, подвернутом до пояса, в позе воина, только что убившего чудовище.
Ханы Гиляна стали чудовищами, он, шах-ин-шах, обязан принять обличив Ростема и опустить на них карающую палицу. Завтра он поручит Мазандеран своей тени — Иса-хану. Страна топора и дровосеков отсечет чешуйчатые головы чудовищам.
Это завтра. А сегодня? Он вспомнил о том, что еще не успокоен Гурджистан, где Хосро-мирзе приходится лавировать между виноградной лозой и исфаханской саблей, что по-прежнему ятаган-полумесяц угрожающе занесен на Багдад, что Саакадзе нацелил свой меч на Исфахан, а Русистан за гибель Луарсаба готов спустить двуглавого орла на персидский берег.
Шах воздвигал башню величия, но забыл о почве, — она, как вода, заколебалась под ногами. Это началось не сразу… А когда? С часа, когда им был убит его сын, возвышенный Сефи-мирза, когда мятеж охватил душу Лелу, неповторимой, как сон.
Нет, в груди шах-ин-шаха бьется не рубин на четырех цепочках. Как неукротимый Хераспей подсекает каменные громады, река жизни разрезает поперек его живое сердце.
Но что это? Неясный свет луны скупо освещает голубые керманшахи, придавая вещам не свойственные им очертания. И из этих зыбких нитей серебра и мрака возник призрак с кровоточащей раной на груди. Шах Аббас протянул руку, как бы защищаясь, пристально вглядываясь в расплывчатые черты.
И он узнал того, кто беззвучно вышел из царства теней, и, ощущая страшную боль в сердце, выкрикнул: «Сефи! О-о!» И в ответ вновь услышал то, что превратилось в муку его памяти: «Зачем стал ты убийцей своей крови?!»
Прикрыв глаза, он попятился к арочному входу, там стояли на страже мамлюки, но вдруг застыл с открытым ртом, силясь вдохнуть воздух и конвульсивно взмахивая рукой, словно ища опоры.
Молнией сверкнула мысль: «Дожди не вечны! Время… о, как дорого сейчас время!» — И поник головой, окунаясь в полумглу, таинственную и зыбкую.
С утра дворец охватила тревога. Темир-бек удвоил стражу. Мамлюки стояли уже не с парадными копьями, а с заряженными мушкетами, готовые открыть огонь.
Все нити царства царств стягивались к одной руке — руке шаха Аббаса. Теперь эта рука ослабела, нити управления могли выскользнуть одна за другой.
Разве имел право ставленник аллаха на земле заболеть, как простой смертный?
— Нет! — отрицательно качнул головой Иса-хан и призвал главного лекаря к ложу шаха.
Хеким Юсуф приложил хрустальный шар ко лбу шаха и высказал подозрение: не отравлен ли властелин? Тогда немедля надо извлечь яд.
В приемный зал шаха стекались ханы Мазандерана, они ждали повелений «льва». Иса-хан прикладывал палец к губам: «Шах-ин-шах занят необычайно важным для Ирана делом».
Шаха опускали в бассейн, наполненный теплой водой. Вода остывала, бассейн наполняли вновь. Часы испарялись, как вода. Восемь дней ждали ханы Мазандерана, и столько же Аббас просидел в бассейне. Усмешка играла на его лице, слегка отекшем. Он растягивал Иран, как парчу, на западе и востоке и полностью овладел сейчас пространством, ограниченным мраморными плитами бассейна, два моря связывал он дорогой шелка. И судьба одарила его теперь только несколькими кувшинами зеленоватой воды. Попиралось величие… Он лежал неподвижно, смотря на свои руки, — свет, преломляясь в воде, придавал им сходство с причудливыми водорослями. Усмешка не сходила с губ Аббаса и пугала рабов.
Воду в бассейне заменили теплым молоком, оно отливало фарфором, и казалось, что голова шаха лежит на огромном блюде. Не помогло и молоко — тело шаха не размягчалось. Хеким впал в отчаяние, жизнь его висела на волоске. Он велел принести камень из реки, положил его в серебряный сосуд, взял красивый яхонт и стал крепко тереть им о камень, затем наполнил сосуд горячим молоком и дал выпить шаху.
Не помог и яхонт — «лев Ирана» хирел и мрачнел.
Иса-хан вооружил мазандеранские тысячи и повелел Джани-хану — курджибаши страны топора и дровосеков — беспощадно выкорчевать прогнившее дерево Гиляна. Вблизи Астары шли битвы, а их надо было перенести под Багдад. Дервиши доносили, что Георгий, сын Саакадзе, направился в Токат, город мелодичных колокольчиков. Там сосредоточивались отборные орты анатолийского похода, туда должен был прибыть верховный везир Хозрев-паша, оттуда начиналась дорога большой войны.
Прошло тридцать, потом еще пятьдесят дней. В Ферабат прибыли срочно вызванные шахом Караджугай-хан и Эреб-хан. Они были полны тревоги: рушились привычные формы жизни.
Шах призвал советников, он силился сидеть прямо, болезненно щурясь от дневного света, назойливо проникавшего сквозь затененные окна. Над шахом висел его портрет первых лет царствования. Луки черных бровей над огромными белками глаз и плотно сжатые яркие губы, прикрытые тигровыми усищами. Аббас возложил на голову тот же шахский тюрбан с черным пером орла и жемчужным — власти, крупная бирюза окаймляла парчовый шарф, прикрывающий плечи, и на портупее из золотых кружков висела в эмалевой оправе та же сабля работы Ассад Уллаха из Исфахана с надписью: «Аббас, раб царя избранных!» Величественная копия — и поблекший оригинал!
И все же он остается избранным. И Караджугай-хан перевел взгляд с портрета на лицо шаха — болезненно желтоватое, с множеством разбегающихся морщинок.
Шах Аббас повелительно кивнул, и советники тотчас опустились перед ним на ковер.
— Аллах решил призвать меня, чтобы я отдал ему отчет, как выполнял я его повеление.
Ханов обуял ужас. Каждое новое царствование начиналось с пролития крови. Они стали молить шаха подумать об участи Ирана, о воплях и страданиях правоверных и не говорить о болезнях, которые обычно приходят и уходят.
Шах терпеливо, слушал. Слова звучали на земле, но они были невесомы в том мире, который уже открывал перед ним ворота вечного холода.
— Нет, мои верные ханы, я вижу, что от моей болезни, которую не может разгадать лучший хеким, я избавлюсь только с помощью смерти. Не будем терять то недолгое время, которое аллах отпустил мне для передачи вам моего повеления.
Три дня Угурлу-бек-даваттар записывал распоряжения шаха, — как повести дела «льва Ирана» после его ухода к аллаху. Все предусмотрел шах, что могло усилить боевую мощь войска и укрепить власть шах-ин-шаха, своего наследника. Потом, разрешив остаться только четырем ханам, не перестававшим умолять повелителя сжалиться над ними, шах некоторое время молчал, устремив взгляд в потолок и беззвучно шевеля губами.
— Все предначертано в книге судеб, — нарушил он гнетущее безмолвие. — Все, что аллах дает, он хочет получить обратно, ибо не дарит, а только одалживает. Но остающиеся во имя торжества ислама должны продолжать начатое уходящими. Особенно зорко, мои верные советники — ты, Караджугай, и ты, Эреб, и ты, Иса, и ты, Гюне, — смотрите не только вперед, ибо неизвестно, откуда явится враг. Иногда он неожиданно падает сверху в виде камня и пробивает голову беспечному, направившемуся не в ту сторону. Георгий, сын Саакадзе, — такой камень. Султан зарядил им сейчас свою пращу. Через Иран полководец гор хочет проникнуть в Гурджистан. Если это произойдет, Хосро-мирза опять превратится в изгнанника, а Иран потеряет драгоценные земли. Бейтесь с собакой Саакадзе во имя святого Аали. Забудьте о женщинах и кейфе. Нет для вас сейчас большей услады, чем очистительный огонь войны. И это же внушите моему наследнику, сыну любимого мною Сефи-мирзы. Пусть примет Сэм имя своего отца и возвеличится, как шах Сефи. Я уме скрепил своей печатью ферман.
— Великие из великих, мудрый из мудрых, «солнце Ирана», — осторожно начал Караджугай-хан, — предсказатели уверяют, что Сэм недолговечен, а звездочет клянется, что процарствует Сэм-мирза только восемнадцать месяцев.
— Видит небо, печалит меня предсказание, но пусть процарствует, сколько аллах захочет, хотя бы три дня, только бы на голове его заблестело алмазное перо шахского тюрбана, предназначавшегося его отцу — Сефи-мирзе.
Он хотел добавить. «Не знаю, почему неугоден вам Сэм, разве он не мой внук?», — но внезапно синяя муха, злобно жужжа пронеслась перед его глазами и словно подхватила и унесла с собой его мысль.
Ханы боялись сказать впавшему в полузабытье шаху, что неимоверная жестокость Сэма оттолкнула от него даже царственную Лелу несмотря на ее безграничную любовь к Сефи-мирзе. Караджугаю хотелось подсказать, что прекрасный сын Гулузар которого он, хан, видел недавно, тоже внук шаха Аббаса и во всем походит на своего отца Сефи-мирзу. И Иса-хану также хотелось видеть шахом Ирана любимого внука Лелу. Это ли не стало б ей утешением?! Но как открыть шаху, что жестокий Сэм внушает такие опасения, когда сам шах Аббас, ставленник аллаха на земле, убил своего сына? Уныние охватило ханов, но они безмолвно взирали на властелина, ибо помнили, что когда он в гневе — львы в пустыне начинают дрожать.
А шаха одолевала слабость, в ушах раздавался звон, словно там били копьем о железо, и приторная тошнота подступала к сердцу. Он думал об Иране дворцов, войск, золота и ощущал одиночество. Синяя муха вновь жужжала над головой и не всем лету ударялась о гроздь алмазов, сверкавших на тюрбане. На величие Сефевидов покушалась синяя муха. Гримаса исказила лицо шаха, оно стало жестоким, с нестерпимым блеском будто остекленевших глаз.
— Мое повеление неоспоримо! — Шах словно терял слова в тумане. — Вы, четыре верных мне хана, будете служить Сэму преданно, как служили мне, и поклянитесь сейчас на коране, что возведете Сэма на трон Сефевидов. Поспешите, ибо узбеки и другие шайтаны, проведав, что опасная рука шаха Аббаса поникла, как подрубленный тростник, захотят вернуть потерянное. Враги узнают последними о моем уходе в жилище аллаха, тогда, когда воцарится уже Сэм-мирза.
— Шах-ин-шах, мы, тени твоих желаний, исполним все, как ты пожелал совместно с аллахом!
— Видит пророк, я доволен… — «Бисмиллах, как жужжит эта синяя муха!» — Еще повелеваю, берегите дорогу шелка!.. В паутине путей пусть запутается то, что унижает высокое возвеличиванием низкого. Вам поручаю скрыть место моего погребения, ибо враги могут осквернить мою могилу желанием позлорадствовать над ней, а друзья — опечалить слезами скорби… Усмирив Гилян, спешите к Багдаду… Дожди проходят… Приготовьте по моему росту три серебряных сундука. Один повезете в Ардебиль… — «Бисмиллах, как жалка синяя муха, заслоняя крыльями мое изображение…» — второй — в Мешхед… и третий — в Вавилон. В одном из них я совершу последнее странствие… — Жалка синяя муха, но я бессилен дотянуться до нее, порождения зловонной кучи… Бисмиллах! Бессилен?!"
И, к ужасу ханов, шах внезапно вскочил, потянулся к своему портрету, рукой хватая воздух, словно что-то ловя, судорожно вцепился в раму, окаймленную крупной бирюзой, и не то смех, не то стон вырвался из его горла. Он упал навзничь, увлекая за собой изображение своей молодости, будто и его хотел захватить в могилу. Рама глухо стукнулась об угол шахтахты, раскололась, и камни бирюзы покатились во все стороны, словно вызволенные из плена.
Ханы застыли, боясь сделать малейшее движение. Перед ними неподвижно лежал мертвый шах Аббас[18] с глубокой складкой на переносице, словно еще силился разгадать какой-то мучительный вопрос. Мертвый шах Аббас! Сорок пять лет поднимавший Иран, как огромную бирюзу, и в один миг выронивший его.
Песок из верхнего шара песочных часов весь пересыпался в нижний. Караджугай и Иса обменялись выразительным взглядом, они знали, что время не остановить и теперь надо выполнить то, что повелел им «лев».
Темир-бек охранял тело мертвого шаха, искусно набальзамированное. У порога так же торжественно сменялись мамлюки. Портрет «льва Ирана» опять высился над шахтахтой. Символы не должны были исчезать.
Немедля Иса-хан и Сейнель-хан, взяв с собою хекима Юсуфа, ускакали в Исфахан. Пока враги — узбекские ханы на востоке и вожди кочевых племен на юге — не проведали о смерти шаха Аббаса, они обязаны возвести Сэма на трон Сефевидов.
Караджугай же и Гюне-хан приступили к тяжелому делу. Зал приема и совета по их указанию был разукрашен с возможной роскошью. Умело сочетались драгоценнейшие ковры, красные шали Кашмира и Кермана, затканные шелком и серебром ткани Бенареса, тончайший китайский фарфор и персидская золотая посуда. Тут все утверждало величие власти, захватившей земные сокровища.
На ступенях шахтахты, среди ваз, зеркал и бронзовых подсвечников, Караджугай распорядился поместить две парчовых подушки для себя и Гюне. Затем, опустив занавеси, затканные сиреневыми птицами, на окна, отчего в зале воцарился полумрак, они, как пожелал шах, одели его бездыханное тело в богатый наряд, украсили тюрбан звездой из крупных алмазов и усадили на шахтахту, прислонивши к стене, на которой переливался голубой, как небо, ковер. Только теперь хеким искусно открыл глаза шаху и опасливо отодвинулся. В них, как учил коран, воплотилась душа Аббаса, которая освободится лишь в момент погребения тела.
Зал приема и совета заполнили ханы Мазандерана. Караджугай выслушивал просьбы и с низкими поклонами излагал их шаху. Позади ковра Гюне-хан, подражая голосу Аббаса, или отклонял просьбы или милостиво удовлетворял их. Незаметно через прорези в ковре он подымал одну или две мертвые руки шаха, то повелевая остаться, то милостиво отпуская просителей. Тут же, у подножия шахтахты, Темир-бек торжественно держал саблю шах-ин-шаха — верное средство, помогающее не замечать ничего странного в поведении властелина.
А ночью, заперев зал, Гюне, у которого не попадал зуб на зуб, менял пестрый тюрбан на черный, пил крепкий кофе, курил кальян и валился на ковер, словно сам умирал. Караджугай-хан почти не спал, ибо боялся, что страшный дневной сон будет продолжаться и ночью. Трепет даже перед умершим Аббасом, душа которого так угрожающе воплотилась в его глазах, вынудил ханов слепо выполнять его последние повеления. Так должно длиться сорок дней. Лишь на сорок первый всю роскошь в зале приема и совета должны были сменить шесть свернутых — в знак траура — знамен Ирана.
— Бисмилляги ррагамани ррагим! — беспрестанно выкрикивал Гюне-хан, взирая на мертвого, который продолжал оставаться живым.
И народ Ирана, великой империи шах-ин-шаха, не нарушал воплями будничную жизнь.
Странные слухи ползли, ширились, — что-то произошло. Где Иса-хан? Где Эреб-хан? Почему персидские полководцы не спешат подвести к границам новые тысячи? Почему не замечают, что дожди в Месопотамии прекратились? Почему не препятствуют передовым отрядам анатолийских орт разведывать местность вблизи Диарбекира? Как непонятен этот 317 год XIV круга хроникона[19]. Невероятное происходит в Исфахане. Шах Аббас решил ждать — кого? И не шах, а Караджугай-хан! Нет! Нет! Иса-хан. Но почему, почему не торопятся сами завязать большую войну?! Разве не проиграл уже тот, кто отстал? Шах Аббас — олицетворение коварства! Что еще замыслил «лев Ирана»? Надо быть настороже!
Посланные янычарским агой лазутчики уверяли: «Беспокойство в персидском стане, но подойти нельзя, сильно охраняются подступы».
Удивлялся и Саакадзе. Сравнительно легкие победы, одержанные до начала дождей в Анатолии, Ираке и Сирии, еще не имели решающего значения, необходимо прорвать линию Диарбекир — Багдад, необходимо столкновение с храбрыми Иса и Эребом. Их войска оснащены мушкетным огнем и пушками. Пока они не опрокинуты, шах Аббас неуязвим. Но не похоже, чтобы рвались ханы в бой. Почему же укрываются на рубеже, ничего не значащем? Нет, не могут они не учитывать саакадзевские способы ведения войны. Значит, что-то исключительно важное отвлекло их внимание от Багдада. Но что?..
Уже кони, преодолев множество островков и песчаных мелей, перешли вброд на правый берег Кызыл-Ирмака, уже оставлен позади город Заза. Саакадзе спешит. Необходимо как можно скорее встретиться с Келиль-пашою, начальником орт сипахов, и совместно решить, как действовать дальше — выждать или наступать.
И как всегда, судьба потешается над решениями, ею не одобренными. Последняя стоянка на равнине реки Манисы, вблизи возвышенности Думанлы-Даг. Поодаль от шатра Саакадзе расположилась орта сипахов. Они в котлах варили баранину и пели. Матарс, Элизбар, Пануш и Гиви выехали вперед, дабы наметить самый короткий путь в Токат.
Обогнув сады, орошаемые источниками, всадники направили коней в заросли вечнозеленого дуба. Тропа затейливо изгибалась. Дул горно-долинный бриз, и над головами «барсов» неугомонно шумела листва. Вдруг Элизбар круто осадил коня и прислушался. Где-то совсем рядом в зарослях послышалось конское ржание и кто-то вполголоса выругался по-персидски.
Разделившись, «барсы» рысью двинулись навстречу неосторожному путешественнику.
— Яваш! — загремел Элизбар, выхватив клинок и прикладывая его к груди незнакомца.
Перед «барсами» на откормленном жеребце оказался пожилой турок, по виду астролог. За ним на высоком иноходце дрожал слуга.
Пануш, пристально вглядываясь, рванулся к незнакомцу. Миг — и приклеенная борода очутилась в его руке.
— Лазутчик! — радостно крикнул Гиви, обнажая саблю. И тут же: — Юсуф?! Откуда ты, дорогой? Кого лечишь здесь?
Преодолевая дрожь, шахский лекарь таращил на «барсов» глаза и радостно всплеснул руками:
— А-а-а-га, Ги-ги-ви!
«Барсы» опешили: перед ними, как призрак невозможного, предстал хеким Юсуф, главный лекарь шаха Аббаса, друживший в Константинополе с зятем четочника Халила. Персиянин в середине Анатолии! Что могло сейчас быть удивительнее этого?
Элизбар учтиво поклонился:
— Да светит над тобой, хеким Юсуф, солнце аллаха! Большую радость доставишь Непобедимому, если посетишь его шатер.
— Пусть Мекка будет мне свидетелем, и я рад встретить Непобедимого, хоть и спешу очень.
— Видим. Но разве сейчас время для лекаря «льва Ирана» путешествовать по Турции, да вдобавок лишь с одним слугою? Или шах-ин-шах перестал дорожить тобою?
Лекарь внимательно посмотрел на черную повязку Матарса, она показалась ему выцветшей, и облегченно вздохнул: «Гурджи не причинят мне зло». Он и не помышлял о бегстве, ибо слишком хорошо по Исфахану знал «барсов».
Юсуф молча выровнял коня и, сопровождаемый понурым слугой, последовал за «барсами». Развлекая лекаря, Гиви с любопытством расспрашивал, как живет он в Иране, богатеет ли по-прежнему на милостях шаха Аббаса, выстроил ли еще дом, как хотел? Лекарь нехотя отвечал.
Изумился и Саакадзе: «Неужели безобидный лекарь стал лазутчиком?» Но, помня обычай, воздержался от вопросов и пригласил войти в шатер для отдыха и еды. Эрасти, поняв Моурави, увел слугу к себе и угостил так, что тот, забыв все на свете, уснул.
Вскоре хеким Юсуф с кубком в руке опустился по одну сторону черной бурки, Георгий Саакадзе — по другую. «Барсы» образовали полукольцо.
— Говори, хеким! — строго сказал Саакадзе. — Почему ты, придворный лекарь шаха Аббаса, тайно вступил на турецкую землю?
— Но ты не турок, Непобедимый, ты гурджи.
— Я Моурав-паша! Заметил у входа три бунчука? Как гурджи я не трону тебя, как трехбунчужный паша — я должен знать правду. Что заставило тебя пойти на риск и пробираться в Токат? Говори, ничего не утаивая!
— Я люблю странствовать, Непобедимый!
— Сейчас война. Странствуют только безумцы и лазутчики. Ты не дорожишь головой… Говори, что случилось в Иране? Почему Иса-хан и Эреб-хан не среди войск? Если ты лазутчик — разоблачу! Если ты беглец — окажу помощь. Выбирай!
— О сардар, — торопливо проговорил лекарь, — умерь свой гнев. Случилось… Тот, кто дал тебе звание Непобедимый, покинул землю ради седьмого неба справедливого аллаха!
— Что-о?! Шах Аббас… Умер?!
— Мохаммед свидетель, это истина.
Саакадзе не мог сразу осознать эту весть, такую неожиданную и столько в себе таящую: «Нет больше шаха Аббаса! Притеснителя многострадальной Грузии! Открыт путь в завтрашний день, где ждет счастье борьбы и сладость победы, где потянутся к солнцу новые всходы и запылают очаги, где разольются песни радости и зацветут цветы любви и где жизнь скинет с себя чадру полувекового кошмара!»
— Кого объявил наследником шах?
— Сэма-мирзу.
— А кто сейчас правит Ираном?
— Мертвый шах Аббас.
И лекарь рассказал подробно обо всем, что произошло в Мазандеране.
Какая-то мысль осенила Саакадзе, лицо его преобразилось; крупно шагая между полотняными стенами шатра, он что-то напряженно обдумывал.
Не желая мешать ему, «барсы» замолчали. Дато стряхнул со лба холодный пот. «Странно, — думал он, — почему в этом году случается столько непредвиденного? Вот Зураб… Ну, его смерть можно понять. Чтоб высоко взлетать, нужны подходящие крылья, а не хвост шакала. Крылья!.. Хосро-мирза сейчас царь Картли… Чтоб согнать, его с трона, надо победить шаха Аббаса, а он ускользнул в ад. Доберемся ли мы до Картли? Не завершается ли последняя страница Книги судеб?»
— Что с тобою, Дато? Почему стонешь?
— Шаха жалко, Георгий… Хотя бы еще год прожил.
Саакадзе шепнул «барсам» по-грузински:
— После хекима — военный разговор и в путь! — и вновь опустился на бурку.
— Так ты говоришь, на престол Ирана взойдет Сэм-мирза?
— Мохаммед свидетель, это истина.
— Жестокий рок довлеет над Тинатин-Лелу! Как теперь надо бояться ей за маленького Сефи-мирзу.
— Видит пророк, уже не надо.
— О Юсуф, ты хочешь сказать, что…
— Ага Дато, зачем аллах не уничтожит шайтана, нашептывающего только плохое? Сэм-мирза еще не открыл миру, что он шах, а уже ослепил Сефи-мирзу. Говорит, давно глаза брата аллаху обещал.
«Барсы» невольно схватились за рукоятки клинков. Димитрий в сердцах выругался. Юсуф, взглянув на помрачневшего Саакадзе, продолжал:
— Потом велел отправить ослепленного в крепость Алимут, что в трех днях пути от Казвина. Там многие годы страдали старшие сыновья шаха Аббаса, рожденные от хасег, Ходабенде и Имам-Кули.
— Их облепил шах Аббас?
— Видит аллах, он, ага Элизбар. Все дела в руках аллаха. Пожалел милосердный и маленького Сефи, хоть и слепого, — отбили неизвестные в капюшонах католических монахов.
Они напали на караван палачей.
— А кто спас маленького Сефи? Наверное, слух есть?
— Ты угадал, ага Ростом. Царственная Лелу! Много туманов и драгоценностей отдала она. Теперь о Зулейке. Одно злодеяние тянет за собой на поводу другое. Зулейка требовала ослепить Гулузар на один глаз, дабы она другим, уже как рабыня Зулейки, видела бы ее торжество. Сэм-мирза колебался. Лелу укрыла Гулузар у себя. Когда же на слезы и мольбы Зулейки новый шах согласился выдать Гулузар матери, то несчастной не оказалось в Давлет-ханэ. Зулейка обвинила Лелу, будто она уговорила Гулузар оказать неповиновение молодому шаху, самим Аббасом великим возведенному на трон Сефевидов. Нет лекарства от низостей души. Сэм-мирза приказал отдать покои Лелу его матери, Зулейке, как старшей в Давлет-ханэ, а Лелу переселить в розовый домик, где жила Гулузар.
Царственная Лелу так велела сказать шаху: «Хорошо, пусть завтра моя бывшая рабыня Зулейка, которую я воспитала как дочь и выдала в жены своему сыну, прекрасному Сефи-мирзе, займет мои покои».
Ночью Лелу призвала Мусаиба, передала ему остаток драгоценностей, ибо большую часть уже вручила Гулузар, для нее и маленького Сефи, и велела евнуху поклясться на коране, что он, как только похоронит ее, Лелу, исчезнет из Давлет-ханэ, и потому, что Сэм, истязая, казнит его, Мусаиба, облеченного почетом, заподозрив, что он причастен к похищению Сефи; и потому, что одной несчастной Гулузар не воспитать слепого мальчика. Напрасно Мусаиб умолял Лелу скрыться с ним, обещая проводить ее до Тбилиси, Лелу отказалась. Незачем ей туда возвращаться. Луарсаба нет, а Хосро-мирза откроет новую страницу Книги судеб, и ей нет места в этой книге. Потом Лелу позвала меня, как старшего хекима: «Передай шаху! Я, дочь грузинского царя Георгия Десятого, никому не позволю унизить меня! Царицей жила — царицей умру!»
Я передал. Зулейка, она была там, так закричала: «Скорей зови палача, пусть выколет ей оба глаза! Как дерзнула напомнить о своей крови?!» Сэм, беснуясь, ринулся в покои Лелу, за ним Зулейка. Я тоже поспешил за ними, хотя уже полезнее было вспомнить о скоростном верблюде.
Из глаз Мусаибе текли слезы. Голова царственной Лелу, успевшей принять яд, покоилась у него на коленях. «Как смел ты допустить такое?! — закричал Сэм-шах, уже присвоивший имя Сефи. — Умрешь в страшных муках!» Тогда Мусаиб встал и сложил руки на груди: «Твоя воля для всего Ирана священна. Я много видел почета и доверия, и мне после ухода моего повелителя, шаха Аббаса, делать на земле нечего. Но, свидетель аллах, я поклялся, — тут Мусаиб взял в руки коран, — что сам похороню царственную Лелу. Аллах видит, клятва, которую я дал любимой жене „льва Ирана“, должна быть исполнена. И выслушай, молодой шах, верного слугу: без желания аллаха ни один волос не упадет с моей головы».
Тут Сэм-шах передернулся от злобы и покинул обитель печали, а Зулейка метнулась к ларцам Лелу, но Мусаиб не допустил ее: «Завтра успеешь обогатиться!»
— Эрасти! — крикнул Саакадзе. — Передай беку сипахов — через час выступаем! Подготовь к походу и наших коней! Продолжай, хеким Юсуф!
— Когда настала ночь, я пробрался к старшему евнуху: «О Мусаиб, ты при шахе Аббасе был сильным и много плохого мог сотворить. Пророк подсказывал тебе, и ты сотворил больше хорошего. И меня ты всегда хвалил великому Аббасу. Настал срок отблагодарить тебя. Вот индусский яд, прими — и уснешь спокойно. Знай, завтра палачи на Майдане-шах сдерут с тебя кожу, ибо новому шаху выгодно, чтобы весь майдан знал, что ты отравил царственную Лелу, замыслив похитить ее драгоценности». Выслушав, Мусаиб подарил мне двести туманов и два изумрудных браслета для моей жены и вынул из мешка восемь ларцов, наполненных драгоценностями, накопленными им за долгую службу у шаха Аббаса, их он передает маленькому Сефи.
Потом, наполнив чаши шербетом, предложил выпить за самое хорошее — за память о светлой Лелу, скрасившей его жизнь. Яд тоже у меня взял и посоветовал мне бежать из Исфахана, ибо кровожадный Сэм уничтожит всех, кто был предан шаху Аббасу. Я обещал подумать. А наутро Давлет-ханэ закипел, как смола в котле, ибо на рассвете палачи не нашли Мусаиба в гареме. Обыскали Исфахан, много евнухов всполошили, но Мусаиб словно растворился в воде или в воздухе.
— И тебе, Юсуф, пришлось бежать из Исфахана?
— Пророк свидетель, пришлось, ибо Мусаиб угадал: Сэм-шах начал рубить головы всем, кого заподозрил в сочувствии царственной Лелу.
«Барсы» скупо обменивались словами, не в силах отделаться от наплыва разноречивых чувств. Саакадзе поинтересовался:
— Где хочешь скрыться, ага Юсуф?
— Вам можно сказать: в Константинополе, у моего друга, тоже хекима…
— Женатого на сестре четочника Халила? Так?
Саакадзе встал; приложив ладонь к глазам, он стал следить за сбором орты сипахов. Там уже играла бори.
— Вот что, ага Юсуф, — решительно повернулся Саакадзе к лекарю, — я облегчу твое пребывание в Константинополе. Ты прибудешь в Сераль как тайный гонец от меня. Известишь «средоточие мира» о смерти шаха Аббаса, а также обо всем тобою виденном. Припав к стопам «падишаха вселенной», скажешь, что покинул Исфахан ради Турции, где решил врачевать всех страждущих. А жестокого Сэма-шаха, который испоганит благородное имя Сефи, лечить не намерен. Такое придется по душе и султану и пашам. Кто знает, может, со временем ты станешь хекимом Мурада, повелителя османов.
— Да будет, Непобедимый, над тобою милость аллаха! Ты возродил во мне желание радоваться жизни, ибо, если так, я сумею после войны переселить свою семью в Стамбул. Когда в путь отпустишь, Непобедимый?