«Барсы» слушали с нарастающей тревогой.
— Бог доволен, — продолжал Варам, — повеселел и такое изрек: «Семь лет, семь дней, семь часов будешь у моих ног на облаках сидеть и поучать отсюда землю, ибо не все понимают, что такое страдание. Награду тоже получишь… Знаю, любишь свою жену, царицу Тэкле, и она теперь еще больше любит тебя. Не хочу вас разлучать». Теперь царь и царица вместе покою радуются. А разве не этого хотели?.. Да святится, пока земля живет, икона святого Луарсаба.
— Что?! Что?! — вырвался, как из одной груди, стон «барсов».
На лице Саакадзе не дрогнул ни один мускул. Он лишь чуть ниже, чем требовалось, склонился над свитком.
Если и было сердце Шадимана заковано в панцирь, то распался этот панцирь под напором чувств, так редко обуревавших его. Он не скрывал своего огорчения и страшной боли, подробно описывая гибель Луарсаба. «Торжественное причисление царя к лику святых, — писал Шадиман, — лишь в малой доле вознаграждает грешных в мире призрачном, как мираж. И не явлением ли миража, изменчивого, как жизнь, можно считать столь внезапное исчезновение Тэкле. Но следует ли поверить в распад красоты, созданной страданием века».
Тяжесть сдавила сердце Саакадзе. Не долетел ли до него из глубины родных гор призыв маленькой босоногой девчонки, прыгавшей на тахте: «Брат! Мой большой брат!» Чуть глуше он продолжал читать:
«Но, мой Георгий, я рассчитываю на твердый ответ полководца: „Не следует!“ Мало ли что пастухи уверяют, будто видели, как царица Картли в последний раз прошла по камням Кватахевского ущелья и возле храма ангела растворилась в предрассветном тумане… Не вернее ли полагать, что скрылась она в отдаленном монастыре и даст о себе знать, когда ты с семьей вернешься в Тбилиси. На весах судьбы гири не постоянны…»
Не дочитав, Саакадзе еще ниже склонил голову. Он впал в глубокую задумчивость. Молчали «барсы», молчал и Папуна, только лицо его потемнело и руки вздрагивали так, словно рыдали.
Туманы! Туманы! Черные, с кровавыми отсветами на краях, они опять затмили даль, путая дороги, тропы и обрекая на муку. Тэкле! Не он ли виноват в гибели нежно любимой Тэкле! Бесспорно он, Моурави, названный народом великим, но за какие деяния? Не за единоборство ли с призраками, постоянно окружавшими его и неуловимыми. А могло ли быть иначе? Нет! Разве царь Луарсаб, принявший страдальческий венец, но уронивший корону, мог стать объединителем, как царь Давид Строитель, Грузии? Нет! Луарсаб Второй, точно сошедший с изысканного рисунка, был царем князей, он был с ними, с Шадиманом. Видит бог, он, Саакадзе, не хотел гибели возлюбленного мужа маленькой Тэкле, величие души которой нельзя измерить земной мерой. Но родина! Родина выше всего! Паата! Не во имя ли родины принесена жертва? И если потребуется, то и он, первый обязанный, отдаст свою кровь до последней капли за неповторимую Картли!
— О-о!.. Пойду сменю черную повязку на белую.
Матарс сдернул с глаза повязку и, держась за сердце и шатаясь, поплелся к выходу.
Будто по команде, «барсы» поднялись, рванулись к дверям, не смотря друг на друга, как бы чего-то стесняясь. Разойдясь по комнатам, они уткнулись в мутаки, стремясь уверить себя в том, что спят и видят сон, немыслимо тяжелый и все же только сон. Один лишь Гиви не хотел скрывать горе и рыдал так, как никогда не рыдал даже в далеком детстве.
Сколько можно было еще утаивать печаль, не имевшую пределов? Саакадзе спрятал недочитанное послание в ларец и направился в покои Русудан.
И этому дню суждено было стать тяжелым днем незримых слез и черных одеяний… Русудан, Хорешани, Дареджан сбросили украшения и распустили волосы. И тотчас все женщины дома последовали их примеру. Облеклись в траур и мужчины. Темные занавеси на окнах преградили путь солнечному свету, неуместному сейчас, как радость. Русудан объявила трехдневный пост, велела запереть дом и никого не впускать. Зажгли свечи, и их колеблющиеся огни рассеяли последние иллюзии. Явь была явью. Старому Вараму предложила Русудан остаться и разделить печаль дома Георгия Саакадзе. Не стало слышно ни шагов, ни вздохов.
На четвертый день Саакадзе вышел в «зал приветствий». Он был спокоен и тверд, вернее, вновь надел непроницаемую маску. Лишь желтизна щек говорила о бессонных ночах. Вызвав Варама, он поблагодарил старика за то, что с таким рвением пренебрег опасностью, преодолел трудности, неизменно возникающие на пути чапара, и донес до дома Моурави печальную весть, столь важную для близких.
— Батоно! — произнес растроганно старик, смахивая невольную слезу. — Батоно… еще не все…
— Не все?! Значит, еще чем-то не обошла мой дом великодушная судьба?
— Слово имею…
— Такое же страшное? Нет?
Желая отвлечь друзей от черных мыслей, Саакадзе послал за ними Эрасти. «Осунулся, верблюд, точно пустыню безводную прошел», — любовно подумал Саакадзе, смотря вслед едва волочившему ноги Эрасти.
Не в лучшем состоянии были и другие «барсы»; усталые, с опухшими веками, они сурово молчали.
— Говори, Варам.
— Мой князь Шадиман весть получил: Хосро-мирза в Картли спешит.
— Проклятие! Опять война! О-о, бедный народ!
— Батоно Ростом, войны не будет, об этом повелел мой князь сказать Моурави. И еще повелел: если Великий Моурави ответное послание со мною пошлет, то получит его лишь князь Шадиман Бараташвили.
Саакадзе, посоветовавшись с «барсами», решил написать Шадиману коротко, поблагодарить за внимание и сочувствие и обещать, как только обдумает все прочитанное и выслушанное, найти способ, как прислать к нему гонца.
Улучив минуту, старик шепнул Георгию:
— Слово имею… для одного тебя.
И когда Саакадзе увел Варама в глухой уголок двора и, усадив на скамью, молча стал ждать, Варам сказал, что слово его личное, тайное от князя Шадимана.
Подробно рассказал он о пережитой Шадиманом в Кватахевском монастыре трагедии. И с неожиданной теплотой закончил:
— Моурави, ты предугадал, чем спасти князя, уподобившего свою жизнь выжатому лимону. Как раз тут прибыла в Марабду его семья. И, получив твое послание, князь снова ожил. Он с мнимой важностью подчеркивает, что благосклонно принял заблудших овец, но кого он хочет обмануть? Я сразу понял, что Магдана для него сундук гордости, сыновья — чаши целебного вина. Невестку балует, одаривает, а внуков, когда никто не видит, на колени сажает, волосы гладит и сладостями кормит. Значит, нет льда, который бы не таял. Мой Гамбар все заметил и мне тихо сказал: «Пусть наш Моурави живет вечно! Это он раздул огонь в потухающем сердце князя…»
Уже давно ушел старик, неоднократно заглядывал Эрасти, едва слышно ступая, подходил Автандил, любовно смотрел на отца, неподвижно сидящего, и, незамеченный, скрывался, а Моурави все измерял силу потрясения Шадимана, ибо знал, что с этого часа гордый князь Барата, держатель знамени Сабаратиано, потерял веру в себя, веру в княжеское сословие. И сколько бы ни храбрился, все равно вождем князей ему впредь не бывать! Но тогда что дальше?
Нет, среди минаретов Эрзурума, среди его крепостных стен не мог прозвучать желанный ответ. Была потребность немедля написать послание к Шадиману, Моурави не ощущал хода времени и, как меч из десницы, не выпускал тростниковое перо. Он писал всю ночь, но много ли сказал? Перечитав послание, Саакадзе несказанно изумился: ни одного слова из того, о чем хотел написать. Не уничтожить ли этот пергамент? А может, как проявление забавы, оставить на память?
Но, решительно обмакнув перо в киноварные чернила, дописал:
"Дорогой Шадиман, это не сразу овладело мною. Каюсь, сначала размышлял так: как можно больше уничтожить персидских сарбазов силами турецких янычар и сипахов, а потом принять от султана плату за кровь моих «барсов», за мою кровь и привести сипахов и янычар (но без пашей) в Картли, дабы свергнуть Теймураза, и его единомышленников. Но чем дольше я шел с анатолийским войском, тем сильнее поражался. Кто они? Откуда такая порода? Какие кровавые столетия выпестовали их? Если бы ты мог лицезреть янычар в час, когда они врывались в побежденные города и деревни Арабистана! Они когти вонзают в свою жертву и терзают ее, уподобляясь тиграм с окровавленной пастью. Они, подобно самуму, разрушают все встречающееся на пути, они беспощадны к живым и мертвым, к творениям зодчих, воплотивших красоту в камнях, орнаменте и красках. Они беспощадны ко всему дышащему. Это не воины, это выпущенные из первобытных лесов чудовища. Они страшны не только врагу, но и народу Турции и ее знати: пашам, бекам, эфенди. А главное — их устрашаются сами султаны, перед разнузданными ортами не чувствующие себя полновластными владыками империи. Спасает их суеверие янычар, полагающих, что только династия Османов имеет право на престол, иначе и властелинов не пощадили бы.
К слову: меня они уважают и даже побаиваются, как хищники своих укротителей. Я, разгадав их свойства, всегда впереди, и они уверены, что сам аллах дал мне сверхчеловеческую силу. Но я бесповоротно решил ни одного не впустить в священные пределы нашей страны. Пусть Сефевиды и Османы взаимно истребляют друг друга, в этом я готов быть полезным им. «Барсам» пока ничего не говорю — боюсь, рука у них ослабнет: ибо зачем же двадцать лун рисковали жизнью, если уйдем с тем же, с чем пришли…
Не поведала ли тебе Магдана о замечательном Эракле, дяде Елены? Об одном она только осталась в неведении. Передай ей, что он по-прежнему богат. И лишь мы вернемся в Картли, он последует за нами с отрядом наемных воинов-греков, который Эракле подкрепит огненным боем. Но я предлагаю более верную силу: твой разум государственного мужа и мой меч полководца. Вооруженные таким оружием, мы с тобою дойдем от Никопсы до Дербента!
Да, мы шли с тобою разными дорогами, разными тропами, но приблизились к одному источнику, который вытекает из горных глубин, и каждая капля его похожа на слезу многострадальной Грузии. Если тебе и мне дано, мы превратим эти слезы печали в сияющие звезды, да падет их сияние на праздничный наряд возлюбленной родины!.."
Взошло солнце, азнаур Георгий Саакадзе запечатывал свиток красным воском с изображением барса, потрясающего копьем.
Это необычное послание князю Шадиману Бараташвили доставит кма Варам.
Моурави мягко провел рукой по свитку, который, возможно, скоро опустится на арабский столик между лимонным деревцем и костяными фигурками «ста забот», отражая прозрачно-синий свет, до краев наполняющий каждое ущелье в Картли.
От Эрзурума до Марабды тянутся неровные дороги и крутые тропы. Чапар выберет наикратчайшие, они пройдут через поднебесные перевалы, спустятся в мрачные низины и достигнут обетованной земли.
Поддаваясь влечению сердца, Саакадзе мысленно следовал за свитком к рубежам этой земли, но рука его уже открывала чистый лист и на нем выводила линию грядущих битв: Диарбекир — Багдад.
Скорей! Скорей на эту военную линию! Только там он услышит необходимый, как дыхание, ответ — что дальше.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Атмейдан — площадь лошадей — сейчас изредка оглашалась лишь рыком львов, томящихся в клетках возле порфирового обелиска, и вновь погружалась в безмолвие. А двадцать месяцев назад бостанджи — стража султана — разбудила здесь тишину бичами, торжественно отмечая начало анатолийского похода. Через ликующую Атмейдан проследовало войско Мурада IV. Гул, фанатичные выкрики, скрип колес, хлопанье ремней сопровождали движение янычар и сипахов, и казалось — нет конца вереницам верблюдов, колоннам коней. Нет конца ортам, свирепым и решительным. И нет конца солнцу и пыли.
Сейчас солнце давно ушло, и мрак плотно окутал весь прямоугольник площади, откуда шла дорога к войнам, и пыль, никем не тревожимая, царствовала на обломках былого величия погибшей Византии.
Внезапно со стороны мечети Ахмедиэ выехали всадники, вздымая ярко пылающие факелы. Через Атмейдан на горячем коне проезжал Хозрев-паша. Мамлюки в белых куртках следовали за своим господином на строго положенном расстоянии, дабы думы верховного везира, упаси аллах, не коснулись уха невольников.
Взглянув на обелиск византийского императора Феодосия, выхваченный из мрака пламенем факелов, Хозрев-паша мысленно воскликнул:
«Кисмет! Тут будет воздвигнут мой обелиск! Да восхитит правоверных, да поразит чужеземцев его порфировый блеск! В „Книгу вечности“ соскользнули только двадцать месяцев, как через Атмейдан за моим конем следовал Моурав-бек. Аллах керим, каждому свое! Победителем возвращаюсь я один и никто больше. Пророк хорошо подсказал мне услать Непобедимого шайтана с его сворой „барсов“ в Эрзурум. Ва-ах, как отдыхать не хотел! Готов клясться был, что торопится взять Багдад и — о аллах! — напасть на Исфахан, где четыре трона у шаха Аббаса, а султану нужен пятый. Шайтан забыл, что не он, а я должен схватить „льва Ирана“ за облезлый хвост. Ва-ах, у Моурав-паши два бунчука, у меня два и еще три, а он намерен у меня вырвать то, без чего я не я. Пусть морской шайтан поможет горному „барсу“ увязнуть в Эрзуруме и тратить время на пустое ожидание: не дерзнет ли сбежавший Абаза-паша вернуться с курдской конницей? Не затевает ли новый заговор? А потом, так обещал я, вернусь и… начнем. Аллах, а что начнем? Во имя аллаха, вот что: как можно реже напоминать султану о храбрости гурджи-паши и его шайтан-беках. Двухбунчужный и так не в меру награжден. Ай, Хозрев, большой кусок глотай, а больших слов не говори. Пусть радуют его в Диарбекире кипарисы — стражи смерти, а меня встречают в Стамбуле платаны — вестники жизни».
Хозрев-паша благосклонно улыбнулся тенистым платанам, в которых тянулись прозрачные, нити наконец взошедшей луны.
Везир погнал коня, ругая себя за неуместную забывчивость, ибо должен был не предвкушать лавры, а тотчас позаботиться о своем сундуке. Прибыв в свой дворец, он прошел в селямлик и приказал никого не оповещать о его возвращении.
Встречу с Фатимой, какие бы услады она ни сулила, Хозрев-паша тоже оттягивал, считая необходимым раньше повидаться с де Сези, ибо неразумно предстать перед султаном, окруженным волкоподобными советниками, не узнав сперва, что думают франки о его, везира, победах над персидским «львом».
Оказалось, думают с досадой, Де Сези зорко следил за боевыми действиями Георгия Саакадзе в Анатолии. Он знал, кому обязан султан усмирением Эрзурума. Маневрирование крупными соединениями конницы в Месопотамии, проведенное грузинским полководцем, привело графа в восторг. Вот кто свою стремительность мог противопоставить тяжелой позиционной войне императора Фердинанда. Любыми средствами надо было добиться отзыва Моурав-паши с азиатской арены. И поэтому французский посол, едва войдя на рассвете в арз-одасы, осыпал Хозрев-пашу упреками:
— О мой бог, на что мне знать о ваших победах на Востоке, когда всесильный кардинал, в согласии с договором о дружбе, нетерпеливо требует начать переброску турецких войск на Запад. И войска должен возглавить Моурав-паша. Это нам выгодно, везир.
— Пусть не одна, а две пчелы ужалят меня в лоб, если я понял причину твоего неудовольствия, посол. Разве мои победы не означают мое возвышение? О чем же ты жалеешь?
— О вашей способности не понимать самое понятное. Война с Габсбургами обогатит вас.
— И тебя, посол!
— Счастливое предсказание! Мне богатство втрое больше нужно, чем вам, везир. Мерзкий иезуит Клод завладел письмом. Именно в этой секретке я обещал Арсане, если она окажется доброй феей и поможет нам обогатиться, все то, что и не думал выполнить.
— Она джады! Я не удостаивал ее разговором…
— Мой бог! Вы все, кроме меня, позолотили ладони за счет Афендули и теперь наивно отмахиваетесь от истины, как от мухи. Но знайте, везир, легкомыслие — мать предательства! С вашей стороны я не потерплю ни того, ни другого.
— О Мухаммед, что говоришь ты, посол? Мать ни при чем!
— Тем лучше, если вы не склонны к флирту с подобными дамами. Однако перейдем к делу. Предпримите попытку еще раз доказать султану, сколь бессмысленно продолжать задерживать войско на подступах к Персии. Победы одержаны, это факт, но где победитель? Да, кстати, я располагаю точными данными, где он, этот герой Анатолии.
— Если говоришь так, посол, то о ком думаешь?
— Пока о вас.
— Сегодня мои глаза восхитятся, увидев султана.
— День чудесных обманов. Вы скажите его величеству и диванным советникам, что Моурав-паша вам не нужен: вы и без него одерживаете блестящие победы… Ну и поход закончите без него. Пусть вызовет сюда двухбунчужного Моурава. Европейские средства ведения войны с Габсбургами себя не оправдывают. Он же самым превосходным образом сможет применить азиатские. В этом, несомненно, польза для Франции и тем самым для Турции.
Хозрев-паша силился убедить де Сези, что не время отзывать войска с линии Диарбекир — Багдад, что завершить войну, не разгромив шаха Аббаса, бессмысленно, ибо стоит перебросить орты на линию Эдирне — Вена, как шах Аббас воспрянет.
Де Сези, вспомнив уроки Серого аббата, предпринял решительную атаку по линии посол — везир. Он пустил в ход все красноречие, подкрепив его убедительными посулами. Он настаивал, устрашал, иронизировал, восхищался, морализировал и повторял: «Ведь так было условлено!» И в решительный момент выдвинул артиллерию:
— Кардинал вручит вам белую лилию, сотканную из бриллиантов! Великолепно! Не так ли? И в придачу — триста тысяч ливров.
— Когда?
— Как только Моурав-паша переменит вредный анатолийский климат на целебный европейский.
— О посол, не искушай мое терпение! Почему не заботишься о здоровье полководца-турка? Или трехбунчужные паши не лучше умеют сражаться?
— Но, мой бог, вы же магометанин! Для чего рисковать драгоценной головой там, где можно ограничиться медной? И потом — вы мой друг. Я не пожалею усилий, чтобы избавить вас от опасного соперника. Для вас, мой везир, полезнее не делиться лаврами… Впрочем, продлим разговор после вашей встречи с султаном.
Еще де Сези не дошел до позолоченной кареты, а Хозрев-паша уже семенил к Фатиме в роскошные оды гарема.
Увы, оказалось, что сегодня султан-ханым, первая жена, праздновала день, когда она впервые увидела Мурада и полюбила его, как луна свет солнца, и в честь этого события пригласила знатных турчанок поплавать вместе в бассейне, полюбоваться друг другом, похвастать одеждами и так кейфовать до захода солнца.
Может ли она, Фатима, опоздать в киоск султан-ханым? Тем более, что жена хекима так умаслила настоем из роз ее тело, что она стала подобна гурии — райской деве, не познавшей еще, что такое поцелуй. А ногти на ногах? Их не отличишь от миндалин! А лицо Фатимы? Не напоминает ли душистый персик? А наряд? Лиловый шелк поверх шальвар и короткая бело-золотая куртка. А драгоценности? Рубиновые подвески, повторяющие огонь… Нет, чувствуя себя Роксоланой, она может опоздать не более чем на пять минут. Обрадованная Фатима засыпала мужа поцелуями и, сбрасывая перед египетским зеркалом полупрозрачную рубашку, потребовала от него столько же. А Хозрев мучился — он о многом должен поговорить с женой — и напомнил мудрые слова, часто ею повторяемые: «На все свое время!» Не слушая, воспламененная Фатима притянула его голову к своей бурно вздымающейся груди. Он едва не задохся. И ничего больше.
Утром, когда пришел де Сези, Фатима еще спала, словно невинный ребенок; теперь, когда посол удалился, она ровно через пять минут, оттолкнув мужа, пронеслась по одам и исчезла за занавеской носилок. Вечером она вновь может прибегнуть к искусству альмей и увлечь Хозрева за собой в надземные выси.
«Что делать?! — Хозрев мучился. — Ва-ах, как предстать перед султаном, не зная, что творится в Серале?» Выручил сам султан, прислав с капу-ага повеление явиться в Сераль верховному везиру после ятсы-намаза.
Тут Хозрев почувствовал, что устал — и после пути, и после спора с де Сези, и после поцелуев Фатимы. Особенно после спора: «Видит шайтан, посол пронюхал о… скажем, об удачах гурджи-паши и требует невозможного». На этой мысли сон свалил везира на атласную подушку, и когда наконец выпустил из своих объятий, оказалось, Фатима еще не вернулась из киоска султан-ханым, а паше надо спешить в Сераль.
Нисходила вечерняя прохлада. Сигнальные огоньки каиков далеко внизу кружились созвездиями по Золотому Рогу. Внезапно на луну набежало зеленоватое облачко. Верховный везир вздрогнул — на миг Стамбул исчез, как мираж. Бешеный лай собак, грызущихся из-за отбросов, вернул Хозрев-пашу к действительности. Он уже подъезжал к воротам Сераля и поспешил додумать конец своей пышной речи. Он скажет так:
"Султан славных султанов, я осмелился известить тебя о победах, которых, как звезды, не пересчитать. Они одержаны мною под светом твоего величия над туполапым «львом Ирана». И вот в мечети Самсуна Мухаммед посоветовал мне пасть к твоим священным стопам и, коснувшись их устами, изложить суть побед, ниспосланных тебе аллахом. О взятии мною в кровавой битве Самсуна — тени аллаха на земле — уже известно. Много мелких городов я не перечисляю, ибо усмирение отложившегося Абаза-паши, поистине, затмило разгром персов Македонцем[15]. Изменник Абаз бежал в Иран, а Эрзурум со всеми его богатствами снова возвращен мною обладателю печати аллаха, султану Мураду Четвертому. Что перед щедростью твоей все золотые руды земной утробы — лишь жалкая горсть песка! И потому прославился я, твой везир, в Сирии подавлением мятежа арабов… Не стоит перечислением больших городов утомлять твой изысканный слух. Смиренно и мимоходом упомяну, что и красноголовых персов приведу в покорность. У меня одна и одна рука, у тебя тысячи. На каждую ладонь буду опускать по городу Ирана. Не отдохнув, я…"
Но больше верховному везиру додумывать не пришлось, берберийский скакун, почтительно фыркнув, остановился перед первыми воротами Сераля.
Уже много месяцев длился анатолийский поход. Не легко было усмирять отложившихся пашей, пленить вождей арабских племен. Но аллах справедлив, и с полей битв приходили лишь радостные вести. Озабочивало другое: пятый трон шаха Аббаса все еще был вне пределов досягаемости. Султан повелел везирам, беглербегам и советникам мыслить лишь о большой войне. Аллах находит своевременным вернуть Османскому государству все то, что некогда, воспользовавшись слабостью сераскеров, посмел отнять персидский шах Исмаил Первый…
Сегодня Диван должен выслушать радостные вести.
В зеленом тюрбане, обернутом белой шалью и украшенном алмазными перьями, султан сочетал любимый цвет пророка и чистоту своих помыслов перед блеском земных ценностей.
Паши-советники, беззвучно ступая, заняли места соответственно чину и положению своему при султане. Везиры и беглербеги падали ниц и кланялись один раз, прикасаясь к парчовому краю одежды султана. А низшие сановники целовали только край его рукава и не падали ниц, на что по церемониалу не имели права.
На подобострастные приветствия Мурад отвечая лишь легким движением век. За эти долгие месяцы анатолийского похода много советов выслушал он о способах ведения войны натиска и мести. Но Осман-паша упорно продолжал хранить молчание, а султану именно хотелось его умного совета: «Иначе, — думал он, — мне не в срок может пригрезиться одалиска, таящая в себе негу голубого Нила. Как не вовремя купил ее кизляр ага!» Поэтому он, султан, точно ища предлога не предаваться излишествам кейфа, милостиво встретил весть о прибытии из Анатолии верховного везира.
Начальник балтаджи приоткрыл дверь.
С ненавистью посмотрел Осман-паша на вошедшего соперника, когда тот по своему положению два раза пал ниц перед султаном, два раза поклонился и поцеловал туфлю. Потерю этого почетного права особенно тяжело переживал бывший верховный везир:
«О Мухаммед! Когда наконец минуют двадцать четыре полнолуния? На двадцать пятое Моурав-паша поможет себе и… мне!»
Едва Хозрев-паша начал издалека, в витиеватых выражениях приближаться к приготовленной речи, как Осман-паша одобрительно закивал головой, радуясь осенившей его мысли: «Я, кажется, сегодня подброшу хвастливому петуху голодную собаку», — и блаженно заулыбался.
Уловив насмешку в дерзком взгляде Осман-паши, верховный везир слегка смешался. Осман поспешил безмятежно, но заметно только для верховного везира, зевнуть. К ужасу своему, Хозрев-паша зевнул во весь рот, неловко прикрыв его ладонью. Паши-советники беспокойно заерзали. Султан брезгливо взглянул на обрюзгшие щеки Хозрева, покрывшиеся ярким румянцем, верховный везир, заметив неудовольствие султана, потерял нить заготовленной речи. Осман-паша подмигнул и будто поспешил на выручку:
— Покровитель и обладатель святого Иерусалима, султан султанов, будь милостив, как пророк… Хозрев-паша утомлен длинным путем. Он не спал и не ел. Похвальное желание его донести поскорей до твоих жемчужных ушей радостные известия о победах достойно подражания. И я, второй везир, сочту за высочайшую награду сказать то возвышенное, что принес к твоим священным стопам первый.
Вынужденный отдать высокий пост верховного везира Хозрев-паше, мужу своей настойчивой сестры Фатимы, султан, питавший уважение к мудрому Осман-паше, сейчас обрадовался, что им нарушен обет молчания.
— Я, тень аллаха на земле, удостаиваю тебя вниманием.
Одновременно везиры и советники, не отрывая взгляда от султана, слегка повернули головы в сторону Осман-паши, голос которого уже шелестел, как шелк:
— О блистательных победах, одержанных Моурав-беком над туполапым «львом Ирана», ты уже извещен, о султан султанов! Но о главном проницательный Хозрев-везир, по совету своего умного советника, решил поведать сам, ибо, уподобясь знаменитому сказочнику Кыз-Ахмеду, он обладает даром волшебного воображения. А слова верховного везира подобны корзине, плывущей по Мраморному морю между высушенной рыбой и бочкой золота.
Султан поощрительно приподнял левую бровь. Румелийский казаскер — глава судей для Европейской Турции — тут же приподнял правую. Осман-паша с воодушевлением продолжал:
— Султан славных султанов! Георгий, сын Саакадзе, — карающий огонь.
В Месопотамии, на поле Керкукском Моурав-паша сразил полководца шаха, Карчегей-хана… Десять тысяч персов перестали ощущать разницу между землей и небом. О приведении в покорность двухбунчужным Самсуна ты, падишах вселенной, уже извещен. Не замедлил Моурав-паша вновь водрузить над мятежным Эрзурумом зеленое знамя с полумесяцем. Своевольный Абаза Эрзурумский бежал к своим покровителям, ханам Персидского Курдистана. В справедливой благодарности тебе, тени аллаха на земле, гурджи-паша склонил к подножию трона османов вождей Сирии, подстрекаемых лазутчиками шаха Аббаса, о чем, восхищая блистательный Стамбул, поют песни янычары. А молодые паши — машаллах! — восхищаются его храбростью и умением умножать победы в честь султана Мурада, «средоточия вселенной» и «убежища мира». Сейчас, наверно, верховный везир отдохнул и, если милостиво разрешишь, лично передаст просьбу Моурав-паши к тебе, падишаху вселенной: позволить ему, рабу султана султанов, подтянуть к Токату свежие конные и пешие орты и там снарядить их для вторжения в Южный Иран. Во имя аллаха Моурав-паша огнем и мечом проложит дорогу своим двум бунчукам…
— Трем! — проговорил султан.
— …трем бунчукам и добудет пятый трон! Он, по словам Хозрев-паши, клянется, что только так завершит войну: Турции — розы Шираза! Ирану — шипы Стамбула!
Чуть приподняв веки, Мурад взглянул на верховного везира — торчала остроконечным клином бородка, беспокойно бегали глаза — и с отвращением подумал: «Шайтан в образе мужа моей небрезгливой сестры готов наброситься на хитроумного Осман-пашу. И набросится». Придав лицу бесстрастное выражение, султан проговорил:
— Выслушанная речь поистине в меду и перце варилась. Продолжай, Осман-паша, крутить ложку. Жизнь твоя неприкосновенна.
Притворно не замечая зависти и испуга пашей-советников, Осман-паша в знак благодарности приложил ладонь ко лбу и сердцу:
— Прибежище справедливости, султан султанов, средоточие победы! Мой взор улавливает блаженный покой на лице Хозрев-паши. Не засахарит ли он слух твоих советников рассказом о яростной схватке Моурав-паши и его гурджи-беков у Гюзельдере с курдской конницей, ринувшейся на выручку Абаза-паше? Мой гонец клялся на коране, что от меча Георгия, сына Саакадзе, кровь текла до стен Каракесе. В знак этой битвы Моурав-паша просит тебя милостиво принять саблю Иогур, отбитую им у курдского хана и привезенную Хозрев-пашой.
Верховный везир перекосился от злобы, но промолчал.
Мурад подал знак, начальник балтаджи внес на зеленом шелке саблю из черного булата с львиными головами на рукоятке. Будто из львиной пасти, выхватил султан из красных ножен великолепный клинок. Золотыми буквами горел на нем персидский стих: «Порази начальника наших притеснителей!» Султан бросил на Хозрев-пашу взгляд, означавший: «Не ты ли?» Но верховный везир напоминал нахохлившегося петуха, и султан беззвучно рассмеялся.
Еще долго бы Осман-паша веселил султана за счет верховного везира, но султан вспомнил, что Хозрев-паша проделал тяжелый путь и заслуживает приятного кейфа. Пожелтевшего от негодования Хозрев-пашу он поблагодарил за привезенные вести, так изысканно изложенные Осман-пашой, и, слегка подняв руку, величественно произнес:
— Я, по величию чудес, совершенных главой пророков, султан славных султанов, повелитель трех великих городов — Константинополя, Адрианополя, Бруссы, равно как и Дамаска — запаха рая, земель — Триполи, всей Аравии, Греции, Сирии и Египта, знаменитого своей приятностью, — говорю: «Один час правосудия важнее семидесяти лет молитвы».
За верное служение мне мечом и словом дарую Моураву Георгию, сыну Саакадзе, третий бунчук, звание мирмирана Караманского вилайета. Наша милость да укрепит в нем желание разорить гнездо лицемерия — Исфахан. И пусть с великим рвением доставит он в Стамбул пятый трон шаха Аббаса.
Едва поголубел Босфор, осторожно снимая с окрестных холмов дымчатое покрывало, как от замка Румели Иссар — каменной печати завоевателя — до дворца Шереф Абад близ Скутари, от площади Сераскера до Силиврийской заставы и от кварталов Галаты до Ливадии пронеслась весть о небывалых победах Моурав-паши, получившего от султана Мурада третий бунчук: