— Яд.
— Что? — изумился Дато. — Какой яд?
— Тот, эфенди Дато, которым травят в умных странах тех, кто не достоин удара сабли.
Некоторое время «барсы» безмолвствовали, пораженные услышанным. Вдруг Димитрий взревел:
— Прав! Прав, ага Халил! Если бы я догадался полтора часа пичкать проклятого Зураба ядом, мой Даутбек был бы жив!
Невольно «барсы» погрустнели: в каких надзвездных краях скачет сейчас на призрачном коне их неповторимый друг?
— Аллах пожелал, — проникновенно продолжал Халил, — чтобы вы, благородные, с моей помощью избавили б Турцию от башибузуков. — И, достав из кармана изящную коробочку, протянул Георгию. — Возьми, большой полководец, в тяжелый час вспомни мой совет… Здесь зеленый разлучитель — двадцать крупинок для сорока разбойников!
Взяв коробочку, Саакадзе повертел ее в руках, затем швырнул в камин, высек огонь и поджег.
Зеленое пламя ярко вспыхнуло и вмиг погасло.
— Видишь, дорогой Халил, я еще не на поле брани, а уже сорока человекам спас жизнь. Если бы подлость можно было убить ядом, мир давно превратился бы в рай. Нет, дорогой друг, этот способ защиты не для грузинских воинов. Не устрашаюсь я низменного везира и его своры, и никто не помешает мне и моим «барсам» украсить наши имена победой над шахом Аббасом. Но победа над врагом достигается мечом, а не ядом. И в битве честь превыше всего! Разум и доблесть, а не тупость и коварство! — вот девиз обязанных перед родиной.
— Свидетель Мухаммед, ты, Моурави, меня не убедил, для каждой войны аллах определил своё оружие. Я предлагал тебе яд не для персидских воинов, а для турецких головорезов, давно утративших стыд и совесть. Пусть аллах убережет тебя от сожаления, что ты предал огню средство верной защиты. Страшен не видимый враг, а невидимый. Аллах пусть отведет от вас костлявую руку беззубой!
Не знавший страха Дато почувствовал неземной холод, словно разверзлась перед ним ледяная бездна. Он оглядел друзей: они были сумрачны и как будто чем-то ошеломлены. На бледном лице Матарса еще отчетливее выступала черная повязка. Что это — предчувствие? Но с каких пор неустрашимые «барсы» стали бояться гибели?
Желая рассеять тяжелое впечатление, вызванное заклинаниями Халила, Саакадзе начал шутить над излишним страхом мастера четок перед мастером злодейства и ему подобными. «Барсы» тоже очнулись от оцепенения и заверяли Халила в своем желании после войны встретиться с ним и напоить его грузинским вином в Картли, куда он прибудет вместе с Ибрагимом к ним в гости.
Но Халила не покидала грусть, и он, пожелав дому Моурав-бека полного исполнения всех желаний, добавил:
— Чтоб вас убедить, даже «Локман биле чарэ буламаз». Но удостойте меня обещанием: если станете слать в Стамбул гонцов, не забудьте, что я торгую четками, этим товаром судьбы. Пусть гонец непременно зайдет в мою лавку. Если у вас в Анатолии все очень хорошо, требуйте четки из красного янтаря, если не совсем — из желтого. А если — пусть убережет вас небо! — плохо, требуйте четки из черного агата. Под тайным дном посеребренной коробки будет лежать яд — двадцать крупинок для сорока разбойников, а сверху четки. Но все равно, через шесть лун узнаю, где вы, и пришлю Ибрагима, — только не прямо к вам, а в шатры орт, с амулетами и мелким товаром для янычар. Если что нужно, передайте с ним.
— Хочу и я, дорогой Халил, оставить тебе память о нас, «Дружине барсов». — Саакадзе достал из ниши книгу «Витязь в тигровой шкуре» и передал ошеломленному Халилу.
Ни вино, ни прощальная еда не отвлекли Дато от странного ощущения, что напрасно Георгий сжег яд: места мало б заняла коробочка, а вдруг пригодился бы. Где бессилен меч — всесилен яд!
Дато бросил искоса взгляд на друзей и догадался, что их обуревают те же мысли.
«Что я, с ума сошел! — мысленно возмутился Матарс. — О чем думаю? Разве яд — оружие витязей? К черту яд! Георгий прав, меч, только меч! Но странно, почему жалею об утере этой проклятой коробочки?»
Сумрачно упрекал себя Ростом: «Нет, стыдно о таком размышлять. Надо проверить, хорошо ли отточена моя любимая шашка. После полуденной еды следует убедиться, надежно ли подкован конь… А все же я бы мог сунуть в кисет проклятый яд и потом уже, после войны, успели б сжечь».
Элизбар в порыве раздражения отбросил мутаку: "Когда у дурака башка как котел, глупые мысли сами в нее лезут. Какой позор! О чем рассуждает дружинник из «Дружины барсов»!
«Полтора часа буду гадать, зачем Георгий поспешил яд огнем обезвредить?.. Не о том мыслю! Почему Халил смутил наши души? Все разно ни бешеных, ни небешеных не отравим. Разве не красивее пустить стрелу?!»
Гиви, точно не находя места, все время ерзал, вздыхал, кашлял и вдруг громко сказал:
— Я еще такое добавлю: для каждого дела нужно умение. Недаром у нас в Картли все амкарства есть, даже зеленщиков, а амкарства отравителей нету, — выходит, незачем. А раз так, пусть сатана не надоедает, без него дел много. Дато, ты почему колчан со стрелами в хурджини сунул? Ты что — думаешь, только прижимать к забору женщин едешь?
Давно Димитрий с такой любовью не взирал на Гиви. «Полторы тунги вина ему в рот! Тяжесть с сердца снял».
И остальные «барсы» подумали почти одно и то же и повеселели.
С утра Иорам вновь забушевал. Что он, наконец, сын Георгия Саакадзе или муэззин?! Нет, он докажет, что рука его окрепла, — он уже и шашку наточил, и щит вычистил сам, опасаясь, как бы у его оруженосца не оказалась вдруг несчастливой рука. О, где у этих «барсов» сердце? Почему не заступятся за него? Нет, он не снесет обиды. Пусть тот, кто не боится поражения, вступит с ним в поединок!
— Ага! Молчите?! Где же ваш барсов норов?
— Не прыгай, дорогой, снова не за Картли будем драться, — вздохнул Гиви.
Но не утешало это Иорама, и он опять принялся бушевать. Ведь ему уже шестнадцать лет, а он еще ни разу не замахнулся шашкой на врага. Иорам то умолял, то грозил ослушанием, даже пролил слезу, но Папуна был неумолим: нельзя оставлять женщин совсем одних в чужом царстве. Им предстоит большое путешествие о Эрзерум, и кто из витязей, а не петухов, откажется от чести сопровождать самое ценное, что есть на веселой земле? Нельзя сваливать заботу мужчин на нежные плечи. Женщины для украшения жизни, а не для того, чтобы нести тяжесть хлопот об очаге. Хозяин и хорошим слугой должен быть.
И потому, что Русудан молчала, а Хорешани крепко расцеловала Папуна, Саакадзе, хотя и понимал волнение сына, вслух одобрил решение друга.
— Почему же Бежан уходит, а дядя Эрасти не противится желанию сына? Напротив, купил ему новые цаги с греческим узором.
— Э, Иорам, о чем ты думаешь? Бежан — другое дело, он давно мне нужен. Спасибо шаху, я без копьеносца остался, — умышленно шутил Папуна.
Точно ранняя роза, порозовела Дареджан. Друзья поняли ее радостную мысль: «Папуна сбережет мне сына…»
Накануне выступления Димитрий был особенно мрачен. Он так и не нашел подходящий клинок.
— Почему не нашел? — удивился Ростом. — Раз человек ищет, должен найти. Пойдем вместе.
И два «барса» тут же отправились на Оружейный базар. Они равнодушно прошли мимо рядов черкесских кольчуг, албанских кирас, турецких щитов. Не привлекли их взора и короткие кинжалы, натертые надежным ядом. Миновав высокие железные ворота, они вошли к прославленному мастеру дамасских клинков.
Старый турок положил перед богатыми покупателями извилистую саблю Дамаска с клинком, представляющим ряд округленных зубцов, наподобие пилы. Подумав, Димитрий отстранил саблю. Турок спокойно придвинул другую — кривую, расширенную в конце. Но и ее не купил Димитрий.
Привередливый покупатель не смутил мастера. Он выхватил из ниши ятаган, рукоятка которого сверкала кораллами, слоновой костью, египетской яшмою, и ловко перерубил пополам гвоздь. Заметив равнодушие грузин, видевших еще не то в своих странствиях, мастер, задетый за живое, сдернул с крючка великолепный клинок и одним взмахом перерубил пуховую подушку. Но и этот булат не привлек Димитрия.
— Машаллах! — вскрикнул старый турок и, развернув парчу, с благоговением достал кара-хорасан.
Перед «барсами» сверкал удивительный клинок из почти черной стали с бесчисленными струйками, образовавшимися от особой закалки, которые то приближались, то отдалялись, как зыбь струящейся воды.
Молча высыпал Димитрий из кисета звонкие монеты. Старый турок предложил навести не кара-хорасане золотом мудрую надпись, имеющую силу талисмана: «С кем я, тот не боится вражеского булата!» или «Дарую тебе победу над неверным!»
Димитрий прервал оружейника:
— Ага-мастер, наведи мне на кличке два слова: «За Даутбека!» — и вложи этот клинок в простые черные ножны…
Именно в этот час Дато прощался с Осман-пашою. Вероятно, беседа была значительной, ибо говорили полушепотом и Дато то и дело ошибался, величая пашу верховным везиром, и даже как бы невзначай попросил «тень Мухаммеда на земле», Османа великого, верить в дружбу Моурави и самому не лишать покровительства грузин, ибо здесь возле султана остаются ядовитые змеи; и надо помнить, что «царствуют не цари, а времена».
Многозначительно улыбнувшись, паша просил передать Моурави, правителю грузинских царств, что их вечная дружба и крепкий военный союз будут сверкать, как звезда на очищенном от мутных туч небе.
Дато возвращался довольный, нельзя оставлять султана лишь с врагами: неизвестно, что могут они нашептать падишаху, благосклонному к Георгию Саакадзе. «Осману выгодно поддерживать нас, — размышлял Дато, — и он неустанно будет следить, чтобы свора Хозрева не помешала Георгию победно закончить войну с Ираном и так же победно возвратиться в Картли, откуда Великий Моурави начнет воздвигать турецкий трон для Осман-паши. Уверен, не одними тронами придется заняться Георгию», — так заключил свои мысли Дато.
Накануне выступления войск целый день до темноты вереницей двигались, под охраной всадников, крытые повозки (в каждую были запряжены три лошади: одна впереди, две позади) с войсковыми грузами — боевыми припасами, провиантом и фуражом. Порох в бочонках, полотнища для шатров, спрессованный саман, вьюки с запасной одеждой, разобранные осадные лестницы потащили на себе и одногорбые верблюды. Весь многообразный груз был необходим для преодоления необозримых просторов Анатолии. А позади обозов тянулась сакка — отряд водоносцев, затянутых в черную кожу. Они на лошадях везли в мехах воду для питья и отдельно — для омовения в походах перед молитвой.
Пыль, поднятая обозами, едва улеглась к рассвету. Почти первым явился на площадь Атмейдан Вардан Мудрый. Вчера на прощальном пиру, когда светильники уже гасили, Моурави наставлял его, как лучше перевезти семью Саакадзе в Эрзерум, после того как из крепости будет выбит восставший там паша. Всех слуг и даже оруженосцев Моурави оставлял Русудан, дабы она, Хорешани и Дареджан жили в окружении грузин, — ведь Иорам хоть и остается с матерью, но еще юн для защиты близких. Толковали и о переброске товара, купленного на монеты Эракле. Среди домашнего имущества, которое погрузится на пятьдесят верблюдов, этот товар не будет заметен. О многом еще шел разговор, но главное — о возвращении Георгия Саакадзе в Картли. Об этом должны знать амкары, крестьяне, купцы, истосковавшиеся по времени освежающего дождя, но не должны знать князья, монахи и прислужники сатаны — приспешники замков, торжествующие в сумерках картлийского царства.
С Варданом посылал Саакадзе и письменные послания владетелям Мухран-батони, Ксанским Эристави и Шадиману Бараташвили. Не забыл он и о подарке верным азнаурам Квливидзе и Нодару. Коснулись вопроса, животрепещущего для Вардана: как восстановить ему свое положение мелика на тбилисском майдане. Сам он, Вардан, уже прикинул в уме так: наверно, немалые дары преподнесут ему князья, сторонники «барса», потрясающего копьем. Ведь он, Вардан, может считать себя близким дому Моурави: кому, как не ему, Георгий Саакадзе доверил свою семью?
Удары даулов — небольших барабанов — прервали мысли Вардана. Он несмело вступил на площадь Атмейдан.
Из прозрачной полумглы выступили черные силуэты верблюдов с пушками. Не успели они разойтись по улицам, прилегающим к площади, как Атмейдан заполнила волна необузданных коней. На высоких седлах восседали воинственные сипахи в чалмах из белой кисеи, с блестящими топорами, пристроенными к седлам. Они гордо сжимали полосатые поводья. Проносились зеленые знамена, в струях шелка колебался полумесяц, словно влекомый вперед неведомой силой, звякали пики с разноцветными значками, создавая иллюзию разноцветных птичьих стай в полете. Колонна казалась бесконечной.
Напрасно стража, вооруженная гадарами, силилась сдержать толпы любопытных. Наседая друг на друга, стамбульцы заполнили все крыши, фахверки, все щели, даже деревья осаждались мальчишками, с остервенением отбивавшимися ногами и руками от покусителей на ветви, уже оседланные ими. Гул, прокатывавшийся по площади, мог бы соперничать с шумом прибоя, но морские воды притаились в берегах, — словно смирились перед величием войск.
Вновь гулко забили даулы, повторяя весенний гром. На помост, обтянутый розовым шелком, цветом напоминающим зарю, вступил муфти, окруженный толпою мулл. Отсюда он пошлет ортам янычар и корпусу сипахов напутствие аллаха. Возле помоста гарцевали в богатых одеяниях знатные паши — советники султана, придворные Сераля, начальники дворцовых стрелков, вторые и третьи везиры, судьи и казначеи и еще многие другие, представляющие официальный Стамбул. Среди этой пышной кавалькады выделялся роскошью наряда Фома Кантакузин с бледной улыбкой на неподвижном лице.
Рядом на разукрашенном возвышении находился де Сези. Кипя злобой, он решил насладиться унижением Моурав-бека, которому суждено тащиться за конем Хозрев-паши.
Появились рослые всадники, придерживая афганские литавры — медные диски, обтянутые крашеной кожей. Литаврщики торжественно оповестили о выезде верховного везира. В ослепительном тюрбане Хозрев-паша казался минаретом, так боялся он сделать хоть одно лишнее движение, зато конь его, изогнув шею, танцевал под всадником, и переливались камни драгоценного убора. Многочисленная нарядная свита окружала правителя дел Оттоманской империи. За ним неотступно следовали знаменосцы, гордо вздымая пять бунчуков. Они могли склониться лишь перед семью бунчуками самого султана.
Хозрев упивался своим величием, не подозревая, что, увы, оно было мнимым. На сухих тонких губах он еще ощущал поцелуй Фатимы, награду за его победу над Моурав-беком. Он, верховный везир, открывал шествие войск, и чем еще были пять бунчуков, если не хвостами райских коней, влекущих его к славе! Проезжая мимо муфти, Хозрев с достоинством приложил руку к устам, ко лбу и сердцу:
— Аллах один, он милосерд! Хвала!
Муфти, потопив в бороде довольную улыбку, вскинул руки к небу:
— Неверные не будут победителями: им не ослабить могущество аллаха!..
Глава духовенства еще говорил, но Хозрев-паша уже его не слышал: он невольно обернулся на раскатистый грохот барабанов и воинственные раскаты труб. Что это?! Ай-яй, он не верил своим глазам.
Джамбаз шарахнулся, протестующе заржал. Георгий Саакадзе удивленно опустил руку на шелковистую гриву и вдруг перестал видеть Атмейдан.
Из зеленой мглы яворов, прямо на него надвигалась бронзовая колонна, обвитая свившимися змеями.
Чешуйчатая пыль сверкнула на его боевых доспехах, на перьях черной цапли и страуса, вздрогнувших над шлемом. Полководец властно сдерживал горячившегося Джамбаза, блиставшего в уборе старого Джамбаза времен багдадского похода.
И как раз в этот миг султан в мечети Ахмеджа, скрытый священной занавесью, через круглое окно пытливо вглядывался в Атмейдан. «Но что это?! О аллах! Не мираж ли?!»
На Египетском обелиске, розовым острием сиенитского гранита упиравшемся в константинопольское небо, возник Феодосий I, покоритель и ниспровергатель. Император, под упоительные звуки древней лиры, двойной лидийской флейты и семизвучной флейты Пана, протягивал, не ему ли, «падишаху вселенной»?, венок победителя.
И Мурад IV сладостно ощутил в своей руке византийские лавры, благоухающие и божественно возвышающие над странами и морями.
«Аллах милостив!! — восхитился султан. — Этот венок, недосягаемый для шаха Аббаса, протянет ему, Мураду IV, ставленнику пророка, после Анатолийского похода коленопреклоненный Георгий Саакадзе».
"Нет! Он, Хозрев-паша, не допустит несправедливости. Ее и так, ай-яй, много на земле! Одним — раскаленный песок, другим — оазис. Вон, на Атмейдане, Золотая колонна. Одним, ай-яй, мелодичный звон, другим — яд. Некогда крестоносцы-разбойники содрали с Золотой колонны листы. Анатолийский поход принесет ему, верховному везиру, новые листы из чистого золота. И он, во славу аллаха, начертав на них слова справедливости: «Ай-яй, да здравствует Хозрев!», украсит золотыми листами стены своего гарема.
Впереди Моурави, как полагалось, выступала конница: четыре ряда по девяти всадников в каждом, включая начальников и значконосцев. Позади следовали «барсы» в грозных доспехах, обвешанные редкостным оружием.
Непосредственно за «барсами» ехал имброгол — конюший, — а за ним конюхи вели пять коней под голубыми чепраками, окаймленными золотым шнуром. За запасными скакунами Моурави два всадника вздымали султанские бунчуки.
Хозрев-паша протер глаза, но видение не исчезло. Напротив, появление султанских бунчуков вызвало небывалое оживление на площади. Раздались боевые выкрики:
— Ур-да-башина! Ур-да-башина!!!
— Моурав-паша, яшасун!
— Алла!
Хозрев-паша ничего не видел: ни Эрасти, вздымавшего за бунчуками славное знамя — на голубом атласе золотой барс потрясает копьем, ни бубенщиков, ни трубачей, ни литаврщиков, следующих в порядке, означающем проезд двухбунчужного паши, ни две линии пеших, называемых тусекджи, по двенадцать в каждой, ни шести конных чаушей, расположенных между ними, ни шести пеших джоардаров — капитанов, ни идущих позади шестерых стремянных, ни двадцати пажей-оруженосцев. Хозрев-паша вглядывался до рези в глазах лишь в два бунчука султана. Кто же выводил турецкое войско на войну?! Он, верховный везир, или же ненавистный ему Моурав-бек?!
Смерив Саакадзе презрительным взглядом, Хозрев-паша поднял плеть, давая сигнал продолжать движение. Хлестнув коня, он помчался вперед, увлекая за собой свиту и пять бунчуков. Он предвкушал, как разъярится Непобедимый, захлестнутый взметнувшейся пылью, и злорадствовал, испытывая такую сладость, будто с головой погрузился в шербет.
Но, поравнявшись с помостом, Саакадзе неожиданно круто осадил коня, спешился и направился к муфти. Приложив руку ко лбу, устам и сердцу, он с предельной почтительностью поклонился:
— Хвала тебе, муфти, возвещающий правоверным волю аллаха! Молю, приложи руку к мечу, дабы разить мне беспощадно врагов султана славных султанов!
Толпы замерли, сразу стало тихо, будто кто-то арапником, как отару овец, согнал с площади сонм звуков. Даже стража вложила звонкие гадары обратно в ножны.
Тени двух бунчуков легли на желтые плиты возле Саакадзе. Став на одно колено, он обнажил меч и протянул его муфти.
Польщенный глава духовенства дотронулся до клинка и молитвенно произнес изречение из суры корана «Запрет»:
— «О пророк! Веди войну с неверными и лицемерными и будь к ним строг. Геенна станет местом пребывания для них!» — И обратился к суре «Порядок битвы»: — «Сражайтесь на пути божьем, жертвуйте имуществом своим и своею личностью! О воины божьи! О верующие! Имейте терпение! Будьте тверды и бойтесь аллаха! И вы будете счастливы!»
Точно в экстазе, «барсы» мгновенно спешились и, приложив руки к груди, низко поклонились муфти. Одобрительный гул пронесся над площадью:
— Ур-да-башина! Ур-да-башина!!!
— Моурав-паша, яшасун!
— Алла!
И уже многие фанатики, падая на колени, кланялись муфти, вздымали руки к небу и восклицали:
— Нет аллаха, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!
Вардан Мудрый приподнялся на носки — так лучше просматривалась площадь Рождения надежд. Приложив ладонь к покрасневшему уху, он прислушался, но смог разобрать лишь отдельные слова Моурави, проникновенно благодарившего муфти за напутствие.
Отыскав грузинскую группу, Вардан с гордостью подумал: «Госпожу Русудан можно узнать даже под чадрой, ибо нет подобного благородства ни у кого…»
Отъехав довольно далеко, Хозрев-паша в бешенстве воскликнул:
— Шайтан! Если ты один, почему шутишь, как сто? Разве я оглох, что не слышу стука копыт коня, несущего гяура, униженного мной?
Он хотел оглянуться, ко правила проезда верховного везира не допускали этого, к тому же он опасался насмешек тех, кто следовал за ним. Остановиться тоже было не по высокому сану, оставалось скоростью перекрыть глупость, и он нещадно хлестал коня, словно не замечал, что оторвался от основного войска и скачет впереди своей свиты, телохранителей, пажей и всадников с пятью бунчуками.
Пыль понемногу улеглась. Георгий Саакадзе, а за ним «барсы» еще раз поклонились муфти, лихо вскочили на коней и, провожаемые одобрительными взглядами главы духовенства и мулл, не спеша тронулись через Атмейдан.
Восторженные возгласы и пожелания тысяч стамбульцев вызывали удовольствие у высших военачальников, влиятельных придворных пашей, знатных эфенди.
Перешли на рысь.
Забили даулы. Барабанщики на конях, покрытых красным сукном, присоединили к мелкой дроби более внушительную. Их громы слились с медным звоном тарелок — цил и раскатами труб — бори. Это была музыка не удовольствия, а устрашения!
Де Сези судорожно сжимал эфес шпаги, стараясь сохранить непринужденность манер и беспечность придворного. Это графу удавалось плохо, он кусал губы, и взгляд его резко скошенных глаз отражал высшую степень волнения, граничащего со страхом. Перед глазами разворачивалась картина, немыслимая по своему сюжету: в первый же час похода верховный везир оторвался от войск, знаменуя этим свою полную беспомощность в управлении конницей, артиллерией и пехотой. Нет, не гром турецких барабанов встревожил де Сези, а звуки гобоев, как бы доносящиеся из глубин Франции. Их минорное звучание напоминало о воздушном замке грез, растворяющихся во мраке действительности. Опускался занавес, похожий на красную мантию кардинала, гасли свечи, золотые монеты превращались в угольки, игра подходила к концу.
«Нет, дьявол побери! — звякнул шпорами граф, овладевая собою. — „Комета“ вновь озаряет небосклон политики. Король червей — нет, король червяков! — впереди пикового валета? Отлично! Ба! У него хватит времени подготовить плаху, окропив ее духами и прикрыв ковриком. Надо только дамой треф беспрестанно разжигать в душе этого короля червяков самое низменное чувство — зависть. Поздравляю вас, Серый аббат! Кардинал Ришелье, выслушивая ваш доклад, будет довольно гладить пятнистую кошку, развалившуюся на делах королевства. Мадам де Нонанкур с благодарностью вспомнит о графе де Сези и захочет вернуться к галантным поцелуям. „Да здравствует Фортуна!“ — вскрикну я, возвращаясь в Париж. Итак, к оружию! Игра продолжается!»
Надвинув шляпу с перьями на лоб, де Сези с насмешливой улыбкой стал следить за полководцем, увлекающим за собой два султанских бунчука. Они развевались, как хвосты коней славы, опьяняющей и призрачной.
Саакадзе, чуть привстав на стременах, послал прощальный поцелуй Русудан, Хорешани, Дареджан и Иораму. Их лица промелькнули в зыбком воздухе, оставив в сердце ощущение какой-то еще не осознанной боли. Он видел, как обернулся на миг Автандил, приложив пальцы к губам. Кому посылал он последний поцелуй: сгинувшей мечте или возродившейся надежде? Потом он, сам не зная почему, заметил собаку, ковылявшую на трех ногах и отчаянно визжавшую. За углом два носильщика нелепо топтались на месте с лестницей, лишенные возможности из-за давки перейти улицу. Затем на мгновение показались качели: двое в красных чалмах раскачивали их и то со свистом взлетали вверх, то с гиканьем проносились вниз.
Вверх… вниз… вверх… вниз…
Не такой ли была и его жизнь? Вечное движение между небесами и бездной. Она, эта жизнь, увлекала его вперед, но, как бы насмехаясь, держала на канатах. Вечный странник… вечный пленник… вечный мечтатель… И сейчас он, витязь Картли, ощущал не щеках живительное прикосновение ветра — неизменного друга, вновь открывающего путь к вершинам родины. Они манили его тайной бытия, предвещая бурю, без которой тягостно, скучно и в которой спасение от пустоты.
Скорей же туда, навстречу этой долгожданной буре!
Он дважды взмахнул нагайкой, отдавая молчаливый приказ.
Перешли в галоп.
Из-под копыт Джамбаза сыпались иссиня-желтые искры.
— Вперед!
Минареты трех мечетей устремились к небу, как огромные свечи. Они бросали темные полосы на проходящее за Георгием Саакадзе через площадь Атмейдан отборное войско султана. Как белые гребни на ярко-синих валах, то взлетали, то исчезали бесконечные орты янычар.
Высоко, в потоке розового золота восходящего солнца, на белом кружевном минарете муэззин воинственно призывал правоверных к победе.
Внезапно ослепительное солнце опалило опустевшую площадь.
— Словно мираж, растаяло видение босфорской ночи! — Так сказала Русудан, провожая долгим взглядом удаляющееся облачко золотистой пыли.
«Страшно!» — вся затрепетав, подумала Хорешани.
Скорбно, безмолвно, как с кладбища, возвращались грузинки в примолкший дом…
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Розоватые отсветы легли на склоны Дидгорских гор. Надвинув мохнатые буро-зеленые папахи, выступали из полумглы могучие вековые стволы. Еще тонуло в предрассветной дымке глубокое ущелье, а вечно юное солнце, весело поблескивая золотыми иглами, уже отбрасывало зыбкие тени и вдруг скользнуло в лесную лощину, взбудоражив разноголосую крылатую стаю пробудившихся обитателей леса.
Из зарослей орешника, вспугнув заспавшуюся лисицу, выглянули два буйвола и, напрягая морщинистые шеи, поволокли по горной дороге немилосердно скрипящую арбу.
Было что-то общее, давно знакомое в скрипе арбы, в лесных шорохах, в извивах каменистой тропы. Но тогда, много лет назад, улыбался солнцу молодой Папуна, а сейчас… солнце улыбается молодому Арчилу, сыну Вардиси. Пройдут года, и сменит Арчила какой-нибудь молодой Бежан, или Шио, или другой Арчил. И все они будут напоминать молодого Папуна, любившего хмурый лес и веселое солнце. «Так было, так есть, так будет, — скажет кто-то мудрый. — Один уходит, другой приходит».
Лениво размахивая тростинкой, молодой Арчил, прищурив искрящиеся лукавством глаза, напевал Урмули.
Растянувшись на арбе и положив голову на хурджини, дед Димитрия глядел на пламенеющее небо, и казалось ему, что скачет там огненный конь, сметая красным хвостом поблекшие звезды. Арба медленно спускалась в ущелье, где журчал неугомонный ручей.
Прищурив начинавшие слезиться глаза, дед думал: быть может, сейчас его Димитрий так же скользит взором по склону неба, определяя путь к пределам Картли? Но что, что это? На Димитрии желтые цаги! Может, из стамбульской кожи, а может, из персидского сафьяна? Все равно, должен носить из ностевского! Желтые цаги! Пусть в них дойдет его любимый внук до берега счастья, где звуки гудаствири заменят свист стрел, а песни соловья — лязг шашек.
Берег счастья! Где он? В далеких туманах! Скользит над обрывом колесо арбы. Наверху и внизу горят костры арагвинцев, заполнивших Носте, и окрестные горы, и ущелья. Их костры, их кони, их песни! Их время!
Томятся ностевцы, ждут, вглядываются вдаль, настороженно прислушиваются. И всюду им мерещится огонь башен Зураба Эристави, всюду мелькает его знамя, всюду слышится бег его скакуна. Встревоженные ностевцы прибегают к нему, деду, просят еще раз проехать в сторону Гори или Мцхета, потолкаться на базарах, осушить чашу вина в духане, перековать буйволов в кузнице, перекинуться словечком с путником у родника, послушать новые напевы мествире: может, что узнает о близких, о делах их Георгия, да хранит его Победоносец, о родных «барсах», да примчат их крылатые скакуны к прадедовским очагам!
И вот он, дед Димитрия, стряхнув со своих плеч десяток лет, бросает на арбу старые хурджини, набитые войлоком и шерстью, — якобы на продажу, сажает рядом Арчила и, кинув ласковый взгляд на священные деревья, обступившие старую церковь на горе, пускается в опасную дорогу за вестями.
Сейчас дед возвращается из Дзегви, где заночевал в придорожном духане «Не уйдешь». Там он повстречался и с водителем каравана, пробравшимся из Ганджинского ханства, и с другими путниками. Ели вместе ароматный суп бозбаши, запивали зеленым атенским вином. Но никто ничего не знал о трагедии в гулабской крепости, не слыхать в караван-сараях и о Георгии Саакадзе, — может, «барс» скитается по загадочному Египту и пытается по теням пирамид определить будущее?
Полный печали, дед Димитрия повернул обратно к Носте: «Скорее! Э-о-дзы! Вспомните, ленивые буйволы, что ваши предки были болотными колдунами и по ночам превращались в чернорогие ветры! Живее отмеривайте крепкими ногами извилистую дорогу. Скрипи колесами, арба, жалуйся на весь свет, но ползи только вперед — вверх, вниз, но только туда, в Носте!»
Кавтисхевское ущелье осталось позади. Дорога круто взметнулась к небосклону, будто каменистая стрела врезалась в синь. В дымчатой дали вырастали линии гор. Воздух стал прозрачнее. Из-под копыт буйволов вдруг выпорхнула горная куропатка. Арчил рассмеялся и огрел буйволов длинной хворостиной. Но дед продолжал пристально всматриваться в отроги, заросшие орешником; там, между гибкими ветвями, бесшумно скакал огненный конь, сметая красным хвостом золото осенней листвы. Хотел дед спросить Арчила, ведь у него зорче глаз, видел ли он неземного коня, но внезапно за поворотом раздались предостерегающие окрики. Дорогу преградила рогатка, возле нее на копье трепыхался двухконцовый флажок с черной медвежьей лапой, сжимающей золотой меч.
«Арагвинцы! Георгий уничтожил в своем владении рогатки, а они снова наставили их и без уплаты за проезд никого не пропускают. Чтоб им каджи содрал кожу на спине!» — выругался дед и, тут же вспомнив присказ прадеда Матарса: «Лучше ниже», добродушно улыбнулся.
— О-о, высокочтимый! — выкрикнул старший арагвинец, узнав деда Димитрия. — Успеешь в свое гнездо. Вон в котелке форель от радости пляшет, что сейчас узнает, на что способны воины князя Зураба, когда их желудок пуст, как кисет кутилы, в котором ни монет, ни жемчуга.