Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Васька

ModernLib.Net / Отечественная проза / Антонов Сергей / Васька - Чтение (стр. 8)
Автор: Антонов Сергей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Сиди, не рыпайся. Сейчас мост настелю.
      А перед ней уже качалась в воздухе еще одна двухдюймовка. Это Круглов догадался, стал спускать материал на веревке. Чугуева испытала настил своим весом, сказала:
      — Хоть пляши. — И разрешила прыгать.
      А внизу кучками собирались люди. За Чугуевой, оказывается, кинулся паренек, пробежал сгоряча два метра, а на третьем сорвался. Это он и молил: «Побыстрее, пожалуйста». И свет потух оттого, что он, падая, порвал провода. Ударился так, что один сапог нашли в трех метрах от него, другой — в пяти.
      А очки не разбились.
      В нем еще сбереглось несколько минут жизни. Когда его укладывали на носилки, он прошептал:
      — Мерси…
      Вынесли его из котлована поспешно, не дожидаясь ни врачей, ни «скорой помощи». Гибель в котловане была бы чрезвычайным происшествием. И пункт соревнования не выполнили бы. А наверху Метрострой ни при чем.
      Часам к шести утра подошла смена: отоспавшиеся бригадиры дистанции и мобилизованные управленцы. Отработавшие ребята толпами бродили по улице, стреляли у прохожих сухую папироску. Гусаров бормотал: за провода не хвататься… на изоляцию не надеяться… кувалды проверить… А бухгалтеры и техотдельцы растерянно поглядывали на мокрую кучу. Куча эта, сданная Митей под расписку, представляла собой двадцать один комплект брезентовой спецовки.
      Гроза кончилась, но под настилом еще капало. Из окон треснувшего дома звучал бодрый голос диктора: «Колхозники колхоза имени Шевченко хотят послушать вальс Штрауса «Сказки венского леса». На втором этаже качался щегол в клетке. Пробившись сквозь тучи, в Каланчевскую площадь косо вонзился библейский солнечный луч.
      Чугуева соскребла лопатой глину с сапог, вымыла голенища и пошла выискивать сухое местечко — приткнуться поспать.

15

      Будто в бок толкнули Чугуеву. Она вздрогнула и проснулась с тревожным чувством опоздания. Сенная подстилка дурно пахла. Косари махали где попало, нарезали дурмана и багульника, вот и голова чумная.
      Никто не подумал ни искать ее, ни будить. «Кабы на работу, растолкали бы», — вздохнула она беззлобно. Вспомнила Осипа, отцово письмо, окончательно проснулась и, как была, в мятом бумажном платьишке, выскочила во двор.
      На дворе стоял праздничный полдень.
      Гусаров лепил «маяки» на треснувшей стене. Он сказал, что ребята с 41-бис собираются смотреть кортеж героев Арктики на Пушкинской площади. Отыскивать Осипа было почти безнадежно, и все-таки Чугуева отправилась на площадь. Телевизоров тогда еще не было, и Москва, бросив дела, толпами двигалась к центру. Трамваи стояли. На подходе к центральной магистрали тротуаров уже не хватало. Чтобы не марать москвичей, Чугуева сошла на мостовую. Неровная булыга подворачивала ноги. Она разулась, пошла босиком.
      У площади, где висел круглый запрещающий знак с лошадиной головой, ее остановили. Она объяснила, что отбилась от бригады метростроевцев. Милиционер обратился к старшему. Старший велел надеть туфли и пропустил.
      Течение толпы занесло ее к Дому интернациональной книги и стало прибивать к Гнездниковскому. На выступе витрины коммерческого гастронома примостился парень со значком ГТО. Забралась и Чугуева. Стало видно, как с горки, фасады домов, разряженные флагами и лозунгами, пустую в обе стороны, промытую и подметенную дорогу, ненужные трамвайные рельсы, сконфуженно вжавшиеся в асфальт. Стрелка четырехгранного светофора выжидательно стояла на зеленом секторе. На коне ехал милиционер с шашкой. Белый конь косо гарцевал, словно сносимый ветром. Вдоль домов густо шевелились кепки, тюбетейки, фуражки, косынки, береты. Чугуева заметила кирпично-красные мохры комсорга и белокурую головку Таты. Может быть, и Осип торчал поблизости, да высматривать его было трудно. Все внимание уходило на то, чтобы устоять. Покатый подоконник был забит до отказа, а зрители все лезли и тискались. Особенно донимала сладко надушенная толстуха: цеплялась, вертелась, примащивалась. И все-таки она не удержалась, килограммы перевесили, и на ее месте оказалась входившая в моду артистка кинематографа.
      — Костик, Костик! — Артистка старалась, чтобы ее увидели все. — Смотри, вот где я! Подойди ко мне! Да не сюда, а сюда. Какой ты немобильный, Костик! Иди, я за тебя буду держаться!
      Кавалер ее отодвинул плечом похожую на евнуха старуху и встал, где велено.
      Старуха упрекнула с достоинством:
      — Нельзя ли повежливее, товарищ. Хотя бы в такой день.
      — Ничего, ничего, — бормотал застенчивый Костик. На нем были фиолетовый костюм и красный галстук.
      Время шло. Челюскинцы не ехали. Красноармеец выжал с подоконника значкиста, артистку придавило к Чугуевой.
      — Гляди, замараешься, — предупредила Чугуева. — Я не обсохши.
      Артистка с испугом взглянула на заляпанное черной глиной платье, на замшевое от цементной пыли лицо и соскочила на тротуар.
      — Костик, Костик! — паниковала она. — Испачкалась, да? Мазут? Да?
      — Ничего, ничего…
      — Что значит, ничего?! Английский креп-жоржет! С тобой пойдешь, всегда что-нибудь.
      — Не переживай, — примирительно загудела Чугуева. — Грязь — не сало. Потер — отстало.
      На нее не взглянула, будто ее не было.
      — Гляди, и меня перемазала, — ахнула толстуха. — И откудава они берутся, рвань некультурная!
      — Нехорошо, гражданка, — попробовал пристыдить ее значкист. — Они в Москву не от пряников едут. Может, ей надеть нечего.
      — Все у них есть, — перевел разговор на множественное число старичок общественник. — Все имеется. Они нарочно рядятся под люмпенов. С целью.
      — Будет тебе, дед, — не утерпела Чугуева. — Я с работы. Две смены, почитай, кантовались.
      И на этот раз ей не возразили. Ее обсуждали, словно глухонемую.
      — Голословно! — заявил значкист. — Зачем гражданке сознательно мараться? Из каких соображений?
      — Известно, зачем. Манифестация временных недочетов. Вот зачем.
      Подошел милиционер, козырнул белой перчаткой, предложил Чугуевой сойти на тротуар. Заодно было велено очистить подоконник всем остальным. Красноармеец выразил недовольство. Милиционер схватился было за свисток, но вспомнил, что сегодня приказано проявлять особую вежливость.
      — Героям Арктики не докладывали, что вы с работы, — обратился он к Чугуевой. — Что подумает товарищ Кренкель, когда поглядит на ваш внешний вид?
      — А чего на меня глядеть? — удивилась Чугуева. — На что я ему?
      — Странный вопрос. Крикните приветствие, и поглядит.
      — Больно надо.
      — Как вы сказали?
      — Нужны ему мои приветы! Да и он мне ни к чему. Я свово скорпиона ищу.
      — Вот вам, пожалуйста, — вставил старичок общественник.
      — Кого, кого? — не понял милиционер.
      — Ухажера свово. Он у меня письмо уворовал, зараза такая…
      — В такой день, товарищи! — сокрушалась старуха. — В такой день!
      Чугуева собралась объяснить подробней, кто такой Осип и как он выглядит, да не успела. На другой стороне маячила лохматая кепка. И, позабыв обо всем, кроме письма, она ринулась через дорогу. Со всех сторон заверещали свистки. Схватили ее у трамвайных путей.
      На помощь милиционерам подбежали два осодмиловца, умело приняли Чугуеву под руки.
      — Да вы что, — удивилась она, — ребята? Меня в газете сымали… Чего вы?
      — Пройдемте, пройдемте, — мирно советовал тот, который повыше.
      — Пустите. Я не убежу. Замараетесь.
      — Спокойно, гражданка.
      Так в первый раз за все время столичной жизни сподобилась Чугуева прогуляться по улице Горького под ручку с двумя кавалерами. Они прошли к бульвару, свернули налево, а когда пробились за памятник Пушкину, послышался голос:
      — Полундра! Ваську замяли!
      И через несколько секунд встала перед ней футбольной стенкой вся комсомольская бригада проходчиков 41-бис: и первая лопата — Круглов, и запальщик Андрущенко, и комсорг Митя Платонов.
 
      Красные повязки на рукавах осодмиловцев не смутили избалованных почетом метростроевцев. Они сами часто носили красные повязки и считали себя хозяевами столицы. В толпе, как всегда, оказались защитники милиции и защитники трудящихся от милиции. Назревал конфликт. Мите заломили руку. Чугуева осторожно, стараясь, чтобы окончательно не лопнуло дырявое платьишко, стряхивала с себя блюстителей порядка.
      Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не Тата. Она бросилась в водоворот скандала, предъявила номерной билет в Кремль. Симпатичная дочка челюскинца возмущалась, что с ее друзьями обращаются как с уголовниками, и была готова биться за них до победного конца.
      Пока милиционер припоминал подходящие инструкции, над Триумфальными воротами замелькали листовки и возник радостный слитный гул, такой мощный, будто Федотов забил гол в ворота турок и стадион «Динамо», переполненный болельщиками, двинулся к центру.
      Птичий базар листовок кипел от неба до земли. С каждой минутой их становилось больше. Они мелькали, как блики солнца на море, и не понять было, белые ли квадратики играют в воздухе или сама улица распалась на пестрые красно-серые клочки и резвится под веселую музыку.
      Сквозь бумажную толоку медленно пробивались сверкающие «линкольны». Роскошные автомобили, декорированные розами и дубовыми ветками, осторожно продвигались вдоль улицы, и с обеих сторон впритирку к толпе белыми лебедями плыли конные милиционеры. Улица до самых крыш была налита мощным радостным воплем. Смущенные челюскинцы беззвучно кричали что-то.
      Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее.
      Машины двигались бесконечным стройным потоком. Только одна, как будто нарочно, чтобы подчеркнуть порядок и стройность колонны, ехала сбоку. На ней возвышался помост, а на помосте сердитый человек крутил ручку кинематографического ящика. «И чего он серчает, господи? Чего серчает?» — засмеялась Чугуева.
      Машины удалялись. Проехала и последняя ненарядная машина с курдюком-запаской.
      Подошли Митя и Тата.
      — Ну и устроила ты сабантуй! — весело заругался Митя. — Другой раз вырядишься американской безработной, влепим выговор! Себя не уважаешь, рабочий класс уважай!
      — Так я же с работы, — оправдывалась Чугуева. — У меня дома юбка, ни разу не надеванная… Пуговицы стеклянные. Шешнадцать пуговиц. Куды с добром!
      — Тата, постой тут, — хмыкнул Митя. — Разберись, на что ей шестнадцать пуговиц. Боюсь, Круглов с осодмиловцами в пивнуху навострился. Надо поломать это дело.
      И побежал по аллейке.
      — Не дает ваша бригада комсоргу покоя, — сказала Тата.
      — Он сроду такой моторный, — возразила Чугуева.
      — Не моторный, а необыкновенный.
      — Твоя правда. У нас на 41-бис двое таких. Он да еще прораб Утургаули.
      — Прораба не знаю, а Митя действительно необыкновенный, — продолжала Тата, задумчиво глядя на то место, где он стоял. — Передовое, боевое мировоззрение плюс младенческое простодушие. В итоге — не характер, а гремучая смесь. Ты не обидишься, Васька, если я задам тебе вопрос? Строго между нами?
      — Про мартын? — спокойно поинтересовалась Чугуева.
      Тата кивнула.
      — Он тебе сказал, что я мартын бросила?
      Тата снова кивнула.
      — Вишь, необыкновенный! — Чугуева грустно улыбнулась. — Мне доказывал, что не я, а тебе — что я.
      — Говоря честно, я не могу поверить, что ты способна покушаться на убийство.
      — Я и сама не верю. Видно, и правда, тогда это не я была. Морда, может, моя, комбинезон мой, а в общем и целом не я. Ужахнулась я тогда… Да тебе не понять. Смеяться станешь. Никому не понять, кто не ужахался.
      — Тем более. Не надо было упрямиться, если была не в себе. Митя тебе втолковывал, а ты упиралась: «Нет, я, нет, я». Что ты хотела доказать?
      — Ничего. Хотела, чтобы взяли меня. Не век же таиться.
      — Может быть. Но зачем козырять кулацким происхождением?
      Чугуева нахмурилась.
      — Он тебе и про лишенку сказал?
      — Между нами давно нет секретов, Маргарита.
      — Я ему одному призналась.
      — А это с твоей стороны эгоизм. Жестокий эгоизм.
      — Как это?
      — А вот как. Предположим, мой отец — троцкист или еще что-нибудь, еще более мерзкое. Если бы я была до конца принципиальна, я должна выйти на трибуну и публично разоблачить его. И вот я думаю, хватило бы у меня духа? Сомневаюсь. Очень сомневаюсь. Скорей всего, тащила бы свой позор тайком… Мне еще закалять и закалять характер. В одном только я могу поклясться: я бы не поделилась своей поганой тайной ни с кем. По какому праву я должна заставлять мучиться еще кого-то?
      Чугуева смотрела на белую от листовок мостовую. По-прежнему гремела ликующая музыка. По-прежнему пестрели флаги и лозунги, а ощущение легкости и счастья стало удаляться, блекнуть.
      Дорога была завалена мятыми листовками и давлеными цветами. Люди, которые только что кричали, махали шапками, пробивались вперед, бесцельно и как будто разочарованно брели в разные стороны. Увозили тележки мороженщики. Прикладывали рублевку к рублевке торговцы разноцветными шарами. Чугуевой стало неуютно. Словно баптистка забрела в православный храм да еще «ура!» кричала, кошка приблудная.
      — Я Митьке покаялась, чтобы взяли меня, — повторила она мрачно.
      — Не верю, — возразила Тата.
      — От челюскинца народилась, вот и не веришь. А я вот не сдогадалась от челюскинца…
      — Не говори глупостей. Желала бы признаться, пошла бы в открытую с повинной. А ты только Мите призналась, ему одному, и никому больше, и не в открытую, а по секрету. А почему? Потому что понимала, что он не станет тебя губить. Ношу на него перевалила, вот дело в чем. Поняла?
      — Чего не понять, — Чугуева вздохнула. — Вроде попу исповедовалась. Грехи скинула… Мудровата ты, девка…
      — Ну вот и дотолковались. Это и называется эгоизм. Подумай, в какое положение ты поставила комсорга. Ему известно уголовное преступление, известен преступник, а он вынужден молчать. Долг Мити — разоблачить чуждый элемент, а совестливость и, если хочешь, ложное благородство не позволяют. Это же суметь надо: пострадавшего от твоей руки сделать сообщником, соучастником своего преступления. Парадокс какой-то. Как бы все упростилось, если бы ты была примитивная прощелыга.
      — Ты бы доказала?
      — Разве в этом дело: доказала — не доказала? — Тата поморщилась. — В конце концов, дело не во мне. Предположим, я довела до сведения. Что получится? Неужели тебе непонятно, в какое опасное положение ты поставила Митю? Если сопоставить факты, Митя с тобой в кулацком заговоре.
      — Ну да уж!
      — Конечно. Ты говоришь верно, все тайное становится явным. Как я могу соединить свою судьбу с Митей, если знаю, что его в любую минуту…
      — Что же делать-то? — спросила Чугуева растерянно. Она устала слушать и понимать. Предобморочное отчаяние, которое мутило ее, когда она бросала на Митю мартын, подступало и теперь. На той стороне улицы засмеялись.
      — Скажи, пожалуйста, — услышала она, словно в телефонной трубке, — знает кто-нибудь, кроме нас троих — кроме тебя, Мити и меня, — знает еще кто-нибудь про твое прошлое?
      Чугуева посопела и сказала, глядя в сторону:
      — Нет.
      — Никто, никто? — Тата уставилась на нее красивыми глазами.
      — Нет.
      — Тогда вот что. Держи язык за зубами. И трудись. Трудись еще лучше, чем раньше.
      — Простят? — встрепенулась Чугуева.
      — Может быть. Любые грехи искупаются трудом. Ударным, честным трудом, и только.
      — Так ведь я и писателя подвожу, — проговорила Чугуева упавшим голосом. — Нет, девка, я, видать, сроду заразная. К кому ни прислонюсь, замараю. Я и тебе слукавила.
      — Так я и чувствовала!
      — Еще один дурачок про меня знает. Все как есть.
      — Боже мой! Он где? В Москве?
      — В Москве.
      — Кто?
      — Этого я тебе не скажу. — Она поглядела на Тату тяжелым взглядом. — А за Митьку выходи. Ничего ему не будет, потому что…
      Чугуева не успела закончить. Явился Митя. Посмотрел подозрительно на обеих, спросил:
      — Про меня трепались? Ты ее не больно слушай, Васька! Она тебе накатает сорок бочек арестантов. Подавай в комсомол, пока меня в начальники шахты не поставили.
      — Какой комсомол! — вздохнула Чугуева. — Я верующая.
      — Ну и что? В нашу веру переходи. У вас хлопот много: и в бога верить, и в Миколу осеннего, и в Егория вешнего. А у нас проще — каждый день масленица.
      — То и беда, что у вас масленица, — вздохнула Чугуева и пошла к Триумфальным воротам.
      Трудилась она в метро около года, а Москвы, по правде сказать, не видала. Единственным ее маршрутом было: Лось — Казанский вокзал — штольня — и обратно. Да однажды дурной случай занес ее в ресторан «Метрополь». Вот и все, что она видела в столице.
      И прежде, чем кончить с фальшивой жизнью, прежде, чем отдаться властям, потянуло ее проститься с Москвой и поглядеть, что за чудо Триумфальные ворота. Уж больно название прекрасное. Рассказывали, что через арку этих ворот проезжали из Петербурга кареты с царями и царицами, что по бокам и сейчас стоят, как живые, чугунные богатыри с копьями, а на самом верху чугунные жеребцы, дыбком. Интересно поглядеть, как они теперь, эти ворота, замкнуты или отворены для простого народа.

16

      Комсомольская организация Метростроя проводила политудочку. В политической зрелости соревновались две шахты. Организация мероприятия, приуроченного к возвращению челюскинцев, была поручена Мите Платонову. По его просьбе секретарша Надя печатала на аккуратных листочках контрольные вопросы (совершенно секретно!), его трудами и уговорами сколачивали оркестр из мандолин, балалаек и деревянных ложек. По его инициативе библиотекаршу заставили притащить два мешка книг, чтобы желающие украсить выступление цитатой имели под рукой первоисточник. Лично от себя Митя Платонов послал приглашение летчику Молокову принять участие в жюри и бился на спор, что полярный герой не посмеет отказаться, поскольку политудочка проводилась на тему исторического, вошедшего в сокровищницу, доклада. Молоков почему-то не приехал. Зато все остальное было обеспечено, и явка составила 99,5 процента.
      Сцена была перегорожена ширмой из трех байковых одеял. За ширмой скрывалось жюри: агитаторы шахт, молчаливый Товарищ Шахтком с блокнотом, заведующий личным столом Зись и, конечно, комсорг славной 41-бис Митя Платонов.
      Со стороны зрителей перед ширмой стояла белая табуретка, а рядом этажерка, алеющая переплетами. В углу жался сборный оркестр.
      Проверка знаний совершалась просто. По рупору называлась фамилия. Вызванный поднимался на сцену, садился на табуретку и забрасывал удочку за ширму. Платонов прикреплял на крючок бумажку с вопросом и кричал: «Клюет!» Бумажка выуживалась, вопрос прочитывался вслух. На обдумывание полагалось три минуты. Сборный оркестр тихонько играл задумчивую музыку. В заключение нужно было снова закинуть удочку и выудить премию: коробку папирос, брошюру о роли профсоюзов, флакон духов, а то и соску-пустышку — намек на крайнюю политическую беспомощность.
      Сцена была ярко освещена. Длинный зал женского общежития был полон. Метростроевцы посещали спектакли политудочки охотней, чем футбол.
      Мероприятие пошло, как по рельсам. Ребята 41-бис побивали соседей по всем показателям (это неудивительно: секретарша 41-бис Надя, воспитанная в духе взаимопомощи, совершенно секретно заранее раздала желающим копии вопросов). Митя пребывал в состоянии азартного восторга. Так же, как и все остальные, он не ведал, какая мощная мина готовится погубить гладко начатое состязание. Он выкликал по радио фамилии, выискивая вопросы, подмигивал оркестру, помогал Наде выбирать подарки. А бикфордов шнур уже тлел, огонь подбирался к запалу, и приближалась минута, когда должен был ахнуть взрыв.
      Мина эта, не чуя ни рук, ни ног, притаилась в семнадцатом ряду. Звали ее Чугуева.
      Разговор с Татой ножом врезался ей в душу. Она поняла — подошел срок кончать фальшивую жизнь. Всю ночь она писала заявление, а утром встала в очередь к судье.
      К ее удивлению, судьей оказался не мужчина, а больная курящая женщина. Женщина устало спросила, что у нее.
      — Жалоба, — сказала Чугуева.
      И протянула графленые бланки нарядов, на которых были изложены ее преступления и проступки.
      Женщина спросила, на кого жалоба.
      — На меня, — сказала Чугуева.
      — На вас?
      — А то на кого? На меня самою. Вы зачитайте.
      — А кто писал?
      — Сама. А то кто же.
      Женщина прикурила папироску от папироски и спросила:
      — На что жалуетесь?
      — А я Митьку Платонова убила.
      Женщина устало осмотрела ее.
      — Вы что же… с повинной явились?
      — Да, да… — слово «с повинной» пришлось Чугуевой по душе. — С повинной, с повинной, — закивала она и засопела радостно.
      — А кто этот Митька?
      — Комсорг 41-бис. Гнедой такой из себя.
      — Метростроевец? Когда это произошло?
      — Давно уж. Вы зачитайте. Перед Первым маем.
      Женщина положила папиросу на пепельницу и накрыла глаза рукой.
      — Не верите, самого спросите, — сказала Чугуева.
      — Кого?
      — Да Платонова. Он на 41-бис нонича. Комсоргом.
      — Вы сказали, что убили его.
      — Ну да. Я убила, а он оклемался.
      — Почему же он не подает на вас в суд?
      — Да он говорит, не я убивала. У меня все написано. Зачитайте.
      — Мне некогда, гражданка. Пойдите к секретарю, сдайте ваши бумаги, оставьте адрес. Разберемся и вызовем. Следующий.
      Чугуева думала, что ее сразу возьмут под стражу. Она и пришла с узелком, в котором было все необходимое для тюремной жизни. Оказывается, и тут волокита. Ей очень хотелось, чтобы судья сама прочитала жалобу. Белобрысая секретарша была ненадежная, молоденькая, вроде Нади. И, когда вошел следующий проситель, заплаканный мужчина, Чугуева все еще топталась у письменного стола.
      — Вам непонятно, гражданка? — спросила судья.
      — А ежели я лишенка беглая? — спросила Чугуева.
      — Ну и что?
      — Тогда, может, сами зачитаете?
      — Пройдите к секретарю, сдайте бумаги и оставьте адрес. Разберемся и вызовем. Все.
      Чугуева прошла мимо секретарши на волю. Не послушалась Мити, струсила, вот бог и наказывает. Напакостила в одном месте, а каяться норовила в другом. Нет, девка, где пакостила, там и кайся.
      И вдруг будто кто-то ей на ухо шепнул: двадцать третьего политудочка. Выйди на сцену и казнись на людях, признайся, какая ты мастерица-ударница. Чего проще.
      Собирала себя Чугуева на первую и последнюю свою публичную речь, как покойницу: надела чистое белье, лицованный пиджачок, юбку на шестнадцати пуговицах, прикрасила губной помадой щеки. Посмотрела в зеркало-трюмо, на нее глядела угрюмая матрешка с красными щеками. Она разбудила Машу-лаборантку, застенчиво посопела и попросила постричь ее по-городскому. Маша была бывшая парикмахерша. Причесывать подруг она любила. Не теряя времени, она бросила на примус щипцы, отважно отхватила Чугуевой косу и принялась накручивать русые колечки перед ушами. Ее тоже назначили соревноваться на политудочке, и, ловко орудуя щипцами, она повторяла наизусть пять причин затяжного кризиса капитализма, четыре военных плана буржуазных политиков и два факта, отражающих успех мирной политики СССР. Окорачивая волосы на затылке, она перечисляла пять общественно-экономических укладов, десять недостатков в работе промышленности и одиннадцать условий ликвидации этих недостатков, две линии в сельском хозяйстве — одну неправильную, а вторую единственно верную, шесть задач в области идейно-политической работы и три задачи в области работы организационной. Сооружение прически кончилось тем, что Маша воткнула гребень не на затылок, а спереди, со лба. Чугуева глянула в зеркало. Волосы стояли дыбом.
      — Смеяться не станут? — спросила она.
      Маша успокоила: прическа выполнена в точности под фасон для круглого лица, утвержденный народным комиссаром легкой промышленности.
      И вот разукрашенная Чугуева сидела в семнадцатом ряду. Сперва вызовут Мери, после Мери кого-то из соседней шахты, а потом ее… Она слушала смех, шутливые подсказки, гремучий стук бубна, и на рыхлом лице ее не отражалось никаких чувств.
      Мери отвечала легко, кокетливо, и если бы «картели», «монополии» и «деградации» реже срывались с ее резвого язычка, можно было подумать, что она тараторит с очередным ухажером.
      — Во чешет! — громко проговорил Круглов.
      — Видать, итеэровка, — определил изолировщик соседней шахты.
      — По ночам, — уточнил Круглов.
      Мери дошла до четвертой причины, а ей уже хлопали, чтобы закруглялась. Она сделала шутливый реверанс и закинула удочку.
      — Шоколадину заработала, — предположил изолировщик.
      — Пузырек духов, — сказал Круглов. — У ней в жюри рука.
      Оркестр заиграл «яблочко», и зрители разразились смехом. На крючке моталось мокрое яблоко. Мери не сразу догадалась, что гнилой плод служил символом недоброкачественного ответа, а когда сообразила, запустила яблоко за ширму. Выскочил Платонов с мокрым пятном на пиджаке. А за ним мерной поступью вышел заведующий личным столом товарищ Зись.
      Сперва смолкли барабаны, бубен и позже всех мандолина.
      — Где находишься? — накинулся на Мери Платонов. — Безобразие!
      — А тебе кто права давал насмехаться? — заносчиво возразила Мери.
      — Надо отвечать как положено, — вступил товарищ Зись.
      — Я и отвечаю!
      — А не разводить вредную отсебятину, — продолжал товарищ Зись.
      — Я и не разводила…
      — Не разводить отсебятину, что буржуазия была революционным классом. Буржуазия не способна быть революционным классом…
      — Это вы, наверное, не способны! А Маркс-Энгельс сказал — может!
      — Не может быть революционным классом, — развивал мысль товарищ Зись, — поскольку буржуазный класс состоит из буржуазии, из эксплуататоров и капиталистов.
      — Сами вы состоите из эксплуататоров, — дерзила Мери.
      — Эксплуататоров и капиталистов. И на корячки приседать нечего. Здесь вам не оперетка «Сильва», а пролетарский клуб.
      — Ах, простите! — Мери сделала глубокий реверанс.
      Ребята смеялись.
      — Она правильно формулирует, — послышался голос.
      Товарищ Зись шагнул к рампе.
      — Кто крикнул реплику? — спросил он.
      Зал смолк. Чугуева оглянулась. В проходе среди опоздавших жался Гоша. Сутулая фигура его изображала пугливое изумление. Вступился и тут же струсил.
      — Кто подал реплику про формулировку? — повторил товарищ Зись.
      Все молчали. И Гоша молчал в проходе.
      — Вот до чего доводят непродуманные ответы, — подытожил товарищ Зись. — Ваша фамилия Золотилова? С 41-бис? Садитесь пока.
      Чугуева засопела. Сейчас выйдет кто-то чужой, а за ним выкликнут ее. Запальщику соседней шахты предлагалось разъяснить: «Кто такие Дон Кихоты?»
      Неподкованного товарища этот научный вопрос мог бы довести до колики. Но запальщик был агитатором и сам задавал такой вопрос десятки раз.
      — Это люди, — отчеканил он, — лишенные элементарного чутья жизни, далекие от марксизма, как небо от земли. Они не понимают, что деньги являются тем инструментом буржуазной экономики, который взяла Советская власть и приспособила к интересам социализма.
      Запальщика наградили коробкой «Дели». Грянул туш. Под бурю аплодисментов щедрый победитель заложил за ухо каждому музыканту по толстой папиросе. Он закурил и сам и тогда только отправился на место. Дежурный пожарник поднял шум, но что было дальше, Чугуева не слышала. Ее вызвали, и она пошла на эшафот.
      В проходе она невзначай натолкнулась на Гошу. Он обернулся. Был повод помедлить, и эти секундочки показались Чугуевой несказанно сладостными.
      — Здравствуйте, — сказала она тихонько.
      Гоша безмолвно смотрел на нее.
      — Здравствуйте, — повторила она. — Или не узнаете?
      — Васька? — проговорил он испуганно. — Что у тебя за прическа?
      Ее вызвали второй раз.
      — Ступайте садитесь. Мое место ослобонилось. Я не вернусь.
      Машинально поднялась она по скрипучему ступенчатому ящику, придвинутому к сцене, машинально взяла удочку и повернулась к темному залу. Ей приказали:
      — Закидывай удочку!
      В сумерках проступили стены с занавешенными окнами, лица, прищуренные глаза портретов, меловые буквы призывов.
      — Закидывай удочку, зараза! — сказали за ее спиной.
      — Дорогие!.. — начала Чугуева и осеклась. Не так начала. — Товарищи… — попробовала она продолжать. Опять не так. Какие они ей, лишенке, товарищи?
      Гоша сидел на ее месте, вытянув длинную, как рука, кадыкастую шею. Как он рвался на политудочку! Как верил в Чугуеву, как расписал ее в повести! Она и надоумила его приехать, когда он пожаловался, что пьесе не хватает политического звучания. Здесь, мол, звучания на десяток пьес хватит: исторический доклад, молодежь из двух шахт да летчик Молоков в придачу — куда с добром! Приехал, а вместо Молокова скандалистка Мери да гнилое яблоко.
      Чугуева отвела глаза и заметила бледное лицо Бори. Крепильщик Боря вкалывал с первого дня строительства, тайком харкал кровью и спрашивал: «Вы часом не с Одессы?» И на работе и во сне тоскует он по теплому югу, по теплому морю. И Чугуеву мучит его тоска…
      А вот в конце зала веселый парень, сорвиголова Круглов со своей братвой. Как всегда на собраниях, немного под мухарем. Разве забыть, как он вызволял ее от осодмиловцев, как ручался за нее головой?!
      А вот из первого ряда оглядывает ее прораб Утургаули. Если бы этот вечно злющий, вечно небритый инженер знал, как она обожает его!.. Что бы с ним было, если бы узнал он, что самое заветное воспоминание ее связано не с маменькой, не тятенькой, а с ним, с прорабом Утургаули…
      Однажды он погрузил ее в кузов полуторки и погнал машину за гвоздями. Пока доехали до базы, гвозди кончились. Утургаули, по обыкновению, залился нескладным матом, залез в кузов и на обратном пути требовал, чтобы Чугуева ответила: могли бы выкопать метро ребятишки из детского сада?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13