— Перестань городить чепуху, — сказала Тата.
Митя надулся. Причиной Татиного недоверия, подозревал он, было прошлогоднее событие.
Это событие стоит того, чтобы о нем рассказать.
Митя был круглым сиротой. Отец его, двадцатипятитысячник, погиб в 1930 году во время кулацкого мятежа. Смышленый мальчуган около трех лет находился при правлении колхоза кем-то вроде делопроизводителя и бегал за шесть верст в, школу. Однажды в деревню прибыл московский журналист. Митя рассказывал ему о коллективизации так складно, что журналист окрестил его Златоустом и забрал к себе в Москву, в домик на Рыкуновом переулке. В тех местах москвичи снимали на лето дачи. Детей у журналиста не было. Он неделями пропадал в командировках, а жена его, Лидия Яковлевна, пекла пирожки с луком, ходила с гостинцами к брату и брала с собой Митю. Брат ее был профессор. В его кабинете висела надутая, словно футбольный мяч, японская рыбина. Митя и не заметил, как очутился под покровительством дочери профессора, крайне принципиальной Таты. Она лихо опровергла библейские чудеса, рассуждала о бесконечности Вселенной и велела Мите читать «Анну Каренину» по главе в день. Иногда Митю раздражало ее самоуверенное упорство, и они ненадолго ссорились.
Так прошли полгода, самые счастливые в его жизни. Он бегал на рабфак, гулял с Татой, а по выходным увязывался с Лидией Яковлевной на рынок. Все оборвалось после того, как журналист привез из командировки очередного пацана-самородка. В первый же день новый обитатель Рыкунова переулка подрался с Митей. И хотя Митя был не виноват, Лидия Яковлевна взяла на рынок не его, а пацана. Ночью Митя вылез в окно и ушел от журналиста навеки.
Долговязый парень Шарапов устроил его в мастерскую при кладбище, на отеску надгробных плит. Друзья не брезговали и другой работой: долбить зимой могилы, закапывать покойников, подряжались сторожить венки. Шарапов несколько напоминал шекспировского могильщика и обожал прощаться с родственниками только что закопанного покойника многозначительным:
— До скорого свидания!
Митя тоже любил пошутить. На этой почве они сошлись, хотя Шарапову было двадцать пять лет, а Мите шестнадцать. В свободные вечера забредали они в безлюдный переулок и начинали забавляться. В ту пору в Москве расплодилось много пугливых. Особенно быстро и, можно даже сказать, охотно пугался товарищ, проверенный на хозяйственной работе. Стоило к нему подойти с двух сторон, уважаемый товарищ столбенел и по собственной инициативе отстегивал часы или вытаскивал припрятанные от жены купюры.
Тут начиналось гала-представление.
«Никак нас с тобой за ширмачей посчитали?! — со слезой произносил Шарапов. — Да что же это, граждане дорогие! На бульвар не выйти! Вкалываешь, вкалываешь, кубатуру гонишь, а тебя за уркача признают. Кому ты деньги суешь, троцкист недобитый? Думаешь, руки в мозолях, значит, не люди? Чего ты мне свои червонцы суешь? Считаешь, государство меня не обеспечивает? А? Вона что, запужался! Да какое ты, холера, имеешь право меня пужаться, когда я член профкома с двумя благодарностями от покойников и ихних родственников! Зажрался по ноздри, сука драная! Газуй куда шел, а то поздно будет! Вредитель! Оппортунист!» — выкликал Шарапов вслед ошалевшему товарищу, а Митя в полном восторге приседал от смеха.
По сведениям, которыми располагает автор, эти забавы были в высшей степени невинны. Друзья не присваивали ни вещей, ни денег. Во всяком случае, Митя не позволял себе брать ничего, и не только потому, что он положительный персонаж повести, а еще и потому, что ему довольно быстро становилось жалко малокровных ответработников.
Как-то на Чистопрудном приятели нагнали девушку. Девица была как девица: мальчишечья ушанка набекрень, челка до бровей, стоячий воротничок до носа. В кулачке портмоне, замкнутое на два шарика, и служебный пропуск. Брови не крашены. Заочница какая-нибудь.
Читатель, вероятно, догадался, что это была Тата. Беда в том, что не сразу догадался Митя.
К женщинам они обычно не приставали. Женщины не понимали юмора. Однако, поскольку клиентов не попадалось, друзья стали шутливо командовать в такт мелким девичьим шажкам: «Ать, два, три, ать, два, три». Заочница пошла быстрей. И они быстрей. Заочница затормозила. И они тоже.
— Принцесса, — спросил Митя. — Легаша на углу нет?
— Не видала, — ответила она спокойно.
Митя взглянул на твердый носик, стоящий на воротнике, и осекся. Он знал, что рано или поздно встретится с Татой, но поверить в такую встречу у него не хватило сил. Все же он чуть отстал.
— Что да что в кошелке? — не унимался Шарапов. Он имел две благодарности и любое дело привык доводить до конца.
— Билет в звуковое кино. Будут еще вопросы?
Татин голос. Татина ирония! Митю она, кажется, еще не узнала.
— А кроме билета? — приставал Шарапов.
— Кроме билета, ничего интересного. Попусту тратите время, граждане.
Митя дернул приятеля за рукав. Тот отмахнулся. Ему понравилась непреклонная девчонка.
— Какая картина? — спросил Шарапов.
— «Веселые ребята».
— Врешь! Сколько билетов?
— Один. Я, к сожалению, на вас не рассчитывала.
— А ну предъяви.
Митя не выдержал. Он зашел за скрипучий фонарь и крикнул:
— Отваливай, понял?!
В этот момент Мите показалось, будто вдоль длинной аллеи хлестнула ослепительная молния. Это на бульваре врубили электричество. Электрическая молния застыла неподвижной огненной цепью.
Тата подошла к Мите близко-близко, до того близко, что он почуял на щеке чистый ветерок ее дыхания. И услышал: — Так и есть. Он!
Это было давно. А и теперь, когда внезапно зажигается свет, Митю перекашивает судорога.
Как случилось, что они с Татой оказались вдвоем, он не помнит. Он врал, что работает в «Совкино», что учится на артиста, что с Шараповым познакомился всего час назад. Тата не перебивала.
Прощаясь возле кино, Митя сказал:
— Заливаю я тебе, Татка.
— Я знаю, — ответила она.
— Работаю на могилках. Жмуриков закапываю. Ясно? — Он криво усмехнулся и добавил — Лидии Яковлевне не болтай. Ладно?
Тата обещала не болтать.
Так они познакомились снова, на этот раз основательно. Тата помогла ему восстановиться в комсомоле, помогла устроиться на Метрострой, и жизнь Мити вернулась в нормальную колею.
Они назначали свидания у церкви Флора и Лавра и всегда шли по одному и тому же маршруту, в один и тот же кинематограф и говорили примерно одно и то же.
Они шли по зимней, онемевшей аллее. На снежной дорожке отблескивали тусклым холодцом скользкие ледянки. Тата опасливо обходила их, но взять ее под руку Митя не смел. Она считала, что «цепляться» — такой же мещанский пережиток, как, например, помолвка. А Митя в глубине души подозревал, что она стесняется его гнедой масти. Давно еще, когда он в слезах прибегал со двора, задразненный «рыжим» и «конопатым», мать утешала его, что локоны с возрастом потемнеют, станут каштановыми, как у отца. Мама умерла, отец погиб, а жесткие мохры упрямо держали мандариновый колер, да и веснушек не уменьшалось и в зимнюю стужу. «Подумаешь! — внезапно возмутился Митя. — Меня Политбюро уважает, комсоргом ставят, а она брезгует?! Не хочет, нечего и в кино ходить», — и рывком притянул Тату к себе.
Она печально взглянула на него и машинально примерилась к его шагу.
— Тебе не холодно? — спросил он.
— Нет.
— И мне нет.
Вечер был студеный, чистый, прекрасный. По снежной дорожке удлинялись клевками две тени, его и Татина, сливались воедино и сходили на нет до следующего фонаря. В черном небе кутенком опрокинулся молодой месяц. Как все-таки мало надо человеку! Стоило Тате довериться, и Митя вспомнил, кто он такой. Надежный бригадир первой столичной стройки, парень — не отличишь от коренного москвича: кожаная шапка-финка, полупальто с косыми карманами, белые бурки с кожаным кантом.
Он вспомнил, что всем этим хотя бы частично обязан Тате, вспомнил, что она ни разу не попрекнула его за прошлое, не ждала никаких объяснений. Ему захотелось поблагодарить ее, сказать что-нибудь доброе, глупое… И, когда поравнялись со скрипучим фонарем, он прижал ее руку и шепнул:
— Помнишь?
— Ты «Бориса Годунова» читал? — спросила она грустно.
— А как же.
— Помнишь, что посоветовал Шуйский Воротынскому?
— Воротынскому? А что? Мы Воротынского не проходили.
— А то, что не все желательно помнить. — Тата сделала менторскую паузу. — Кое-что полезно и забывать… Как ты думаешь, ледоколы долго ремонтируют?
Митя ругнул себя за легкомыслие. Ведь он знал, что отец ее уплыл в северные моря, что корабль раздавило, а команда высадилась на плавучую льдину где-то возле Северного полюса. Он попробовал утешить: на помощь экспедиции двинулись аэросани, самолеты, корабли, собачьи упряжки. Слепнев поехал в Америку покупать самолеты. Обсуждается вопрос о посылке дирижаблей. А самое главное — создана спасательная комиссия под председательством товарища Куйбышева.
Тата молчала. Непонятно было, слушала она или нет. Впереди показалось отлично отшлифованное ледяное зеркальце. Митя покосился на него и спросил:
— Как все-таки этого «Челюскина» угораздило затонуть?
Тата взглянула на него с изумлением.
— Неужели тебе не ясно? Вредители.
— Ты что? Какие на Северном полюсе вредители!
— Откуда я знаю? Вредители значков не носят.
— Что же ваши капитаны глядят? Мы тут, на суше, с врагом в два счета расправляемся.
— Ты нашел, кто гвозди в насос насыпал?
— Найдем.
— Ну вот!
— А я тебе говорю, найдем! За своих ребят я голову кладу. У меня, знаешь, как дело поставлено? Скажу: братва, остаемся в ночь — и точка. В других бригадах базарят, а у меня — ша! Я не выхваляюсь, а говорю как есть. Меня ребята уважают. Потому что не выламываюсь, к людям отношусь, как товарищ к товарищу. Недавно подкинули мне чудика на исправление. Недоносов ему фамилия. Звать Осип. Бедолага, видать, навроде меня, сирота-одиночка. Подумал, подумал, какой к нему подход? И хлоп ему даровой билет в «Аврору»…
Он взглянул на грустную Тату и виновато осекся.
— За отца не тужи, — продолжал он, помолчав. — Ему там северное сияние светит, шамовки у них на три месяца. Небось сидит на торосе и пишет научный труд про осетра и супругу его осетрину.
— Ты на Севере был? — остановила его Тата.
— Был.
— Где?
— Ну не был. А что?
— Ты не понимаешь, что такое кораблекрушение на Севере. Гоша рассказывал, что они работают до обмороков. Как на каторге.
— Чего они там делают? Метро роют для белых медведей?
Она промолчала.
— Я смеюсь… А кто это Гоша?
— Я тебе уже сто раз говорила. Сосед. Стихи пишет.
— Это с ним ты на «Встречный» ходила?
— С ним… Они ужасно много работают. Строят бараки. Ровняют площадку для посадки самолетов. Торосы рубят. А папа абсолютно не приспособлен к физическому труду. Здесь, на субботнике, и то умудрился палец вывихнуть.
— Сколько их там?
— Около ста человек.
— Это Гоша сказал?
— Нет. Я сама читала.
— И льдина не тонет? Держит сто человек?
Тата невесело рассмеялась.
— Держит, Митенька, держит. И барак держит, и радиостанцию, и провиант, и самолет выдерживает.
— Свой самолет у них?
— Да. Поломанный. Не летает.
— Вот это так льдина! А шамовку как раздают? От пуза или, как у нас, по карточкам?
— Какое это имеет значение?
— Ясно, никакого… Я смеюсь… Ты, главное, насчет отца не переживай. Он у них предмет дефицитный. Запакуют в меховой мешок и караул поставят — медведей отгонять.
— Повторяю, они там работают, работают до изнеможения. Они ровняют площадку, строят настоящий аэродром. Недавно у них был товарищеский суд. Кто-то отказался покинуть палатку по авралу. Не хватило сил. Представляешь?
— Ну и что?
— Его судили. И я боюсь, что это… Ты куда?
Как было упомянуто, вдоль дорожки бульвара темнели соблазнительные ледянки. Митя старался не смотреть на них. И вдруг какой-то пацан бочком профуганил по длинному ледяному зеркальцу так ловко, что стерпеть не было никакой возможности. Митя разбежался, пролетел метра три ангелочком и чуть не клюнул носом в снег. «Гоша себе бы этого никогда не позволил», — прозвучала в его ушах Татина фраза.
Однако она не произнесла этой фразы. Она печально дождалась его возвращения и договорила:
— Боюсь, что это был мой отец.
Они шли берегом замерзшего пруда. У низкой ограды замигали красные буквы «Берегись трамвая», волнисто запела проволока, и трехвагонный поезд, вылущивая ломкие, злорадно сжигавшие себя искры, с аварийным скрежетом прогрохотал к Покровке.
— Это что, тебе тоже Гоша сказал? — спросил Митя.
— Нет. Это из других источников.
— И к чему его присудили?
— Отправить на берег в первую очередь. Если это правда, я уеду… Я в Москве не останусь…
— Знаешь что, Татка, у следователей такой закон: пока на руках нету фактов, не марай человека. Хоть он тебе отец, хоть кто… Про Недоносова тоже трепались, что по карманам шарит…
Был тогда неподалеку от Чистых прудов кинематограф. Раньше он назывался «Волшебные грезы», потом «Аврора». Тяжелые, мореного дуба двери. По обеим сторонам бетонные вазы, наполненные песком, чтобы трудней было опрокинуть.
Пока Митя искал билеты, Тата потянулась читать правила поведения в общественных местах, утвержденные Моссоветом. У нее была страсть прочитывать все, что вывешивают на стенах.
Когда Митя пошел, чтобы оттащить ее, на глаза ему попалась мохнатая кепка. Он пригляделся. Так и есть. Осип Недоносов торчал возле тугоплавко изогнутой трубы, отгораживающей очередь к кассе.
Митя встал за его спиной бесшумно.
— А вот билетик! — как на толкучке, выкликал Осип. — Билетик имеется!
— А совесть у тебя имеется? — перебил Митя.
Осип обернулся, осклабился половиной рта. Грозный вид бригадира ничуть не испугал его. Тусклые, будто раздавленные глаза глядели из-под ломаного козырька.
— Сколько настоящих ребят кино поглядеть мечтают, а ты что? — тихо, чтобы не услышала Тата, процедил Митя. — Маклачишь? Позабыл, где работаешь?
— Почему позабыл? — удивился Осип. — На метре.
— А на метре не спекулянничают! Получил билет, садись и смотри!
— А ежели у меня чирей? — спросил Осип. — Мне сесть не на что.
Очередь засмеялась.
— Ну, чирьяк вскочил, — объяснил Осип серьезно. — Какой может быть смех?
— Ладно, погоди. Завтра перед бригадой отчитаешься! — пригрозил Митя. — Бригада дерется за знамя радиуса, а он маклачит. Ни ребят, ни себя не уважает.
— А с чирьями у вас тоже на работу гоняют?
— Тебе что, отгул надо? Утомился, стоявши? — Митя забыл о Тате и говорил во весь голос. Негодование захлестнуло его. — Утомился?
— Утомился, — согласился Осип. — Чуть не час околачиваюсь. Не берут. Два бы билета враз взяли, а один не берут. Другой раз два давай, с одним ходить никакого расчета нету… Мадама, билетик не надо?
Митя схватил его за плечо, повернул к себе и замахнулся. Дама взвизгнула.
— А ну вдарь. — Осип закрыл глаза и сунул левую руку неглубоко в карман.
Хорошо, что Тата встала между ними. Если бы не она, свежий комсорг не оправдал бы высокого доверия.
— Где билет? — заторопилась она. — Прекрати, Митя! Я беру, беру! Давайте! Беру! Митя, прекрати!
Прищемив билет губами, Осип пересчитал деньги.
— А теперь слушайте меня внимательно, — остановила его Тата. — Этот билет я вам дарю. При свидетелях. Берите, не стесняйтесь. И потрудитесь просмотреть картину до конца. Когда мы увидимся снова, попрошу рассказать содержание.
— Это еще что! — рванулся Митя.
Осип поглядел на него, проговорил озабоченно:
— Не бойся. Не отобью.
Тата прыснула. Ей было неведомо, сколько хлопот доставит им этот уродец в лохматой кепке.
6
Через неделю после исторического посещения жизнь на шахте вошла в обычную колею.
Утром Федор Ефимович распорядился вернуть ковровую дорожку в библиотеку, переслал длинный чертеж с надписью «Внимание! Американская проекция» инженеру Бибикову и, расположившись в мягком кресле, стал глядеть на забитый папками шкаф.
На шкафу давно пылилась фигура атлета, выполненная по заказу авиахима из папье-маше. Темные пятна на теле нагого Антиноя обозначали самые уязвимые места при поражении ипритом. Федор Ефимович привычно задумался о близкой войне, о бдительности, и влажные глаза его заволоклись служебной дремотой.
Стол начальника стоял в глубине большого зала, наполненного техниками, лаборантами, нормировщиками и чертежницами. Федор Ефимович вынул из бронзового кубка карандашик, положил перед собой чистый лист бумаги и стал дожидаться, когда что-нибудь напишется. Бездельничать на глазах у всех было неловко, а проявлять производственную активность Федор Ефимович опасался: номера проката, типы насосов, юрские горизонты, американские проекции были для него книгой за семью печатями. Однажды он распорядился пускать в дело цемент без испытания кубиков, и всей шахте пришлось три дня выламывать бракованный свод. А всезнайка Бибиков на каждом углу стал рассказывать про древнекитайского императора Шуня. Оказывается, мудрый богдыхан во время своего длительного царствования почтительно сидел, обратившись лицом к югу, и ни во что не вмешивался. И за время его правления Поднебесная империя достигла райского благоденствия. Федор Ефимович, выслушав байку, смолчал. Только нежно-розовая, цвета коровьего вымени, лысина его и лежачие уши накалились докрасна. А вечером он назначил совещание и продержал весь техотдел до глубокой ночи, чтобы как следует прочувствовали, где Поднебесная империя, а где Российская Федерация.
Федор Ефимович предпочитал беседовать с подчиненными на равных. Любил шутку и простоту в обращении. Примет звеньевого под руку, заведет в угол и секретничает: «Ты лучше в данный момент этого вопроса не поднимай». Или: «Норму, конечно, гони, но помни: чтобы не капало!» Если же комсомолец поперечничал или, еще того хуже, позволял себе потрепать брата-начальника по плечу, очередная получка его по неизвестной причине усыхала на красненькую.
Федор Ефимович терпеть не мог, когда сотрудники конторы приветствовали его появление вставанием. Он огорчался, отмахивался: «Что я вам, государственный гимн?.. Садитесь, садитесь…» — и торопился к своему креслу. Если не вставали, огорчался еще больше, потому что авторитет, положенный не ему лично, а месту, которое он занимал, должен отмеряться без недовеса.
Из задумчивости Федора Ефимовича вывела секретарша Надя. Она принесла на подпись приказ.
Начальник с размаху подписал первый экземпляр и стал с интересом наблюдать, как Надя, усевшись за своим крохотным столиком, проставляла номер, помечала на копиях «с подлинным верно», пробивала оригинал дыроколом и прихватывала стальным капканом скоросшивателя.
Дубликат приказа был вывешен на фанерном щите, и Федор Ефимович загадал, кто первый подойдет читать.
Не подходил никто.
«Распустились, — подумал Федор Ефимович. — Надо посоветоваться с парторгом да подзадержать отдел после работы… Пущай продумают разницу между коммуной и сельскохозяйственной артелью».
Он поднялся и, подавая урок служебного этикета, пошел читать сам.
Приказ начинался солидно: «Капиталистический мир задыхается в тисках мирового кризиса. Они ищут выхода путем эксплуатации пролетариата и в подготовке войны. Нашим долгом является крепить мощь и обороноспособность, залогом чего являются перевыполнение плана проходки и бетонных работ на шахте и бережное отношение к инструменту».
Дальше шли параграфы. Кто-то увольнялся в декрет, у кого-то вычли за сломанный лом шесть рублей ноль две копейки. «Вон у меня какие Поддубные! — удивился начальник. — Лома ломают!» Он вернулся на место, привычно уставился на обожженного ипритом голыша и стал обдумывать, как могли ухитриться поломать лом. И вдруг по сонным мозгам его проплыл параграф пятый: «Чугуевой М. Ф. — разнорабочей. Объявить выговор за самовольный уход с рабочего места без разрешения».
«Да ведь это та самая Чугуева? — похолодел он. — Какой может быть выговор?! Что они? С ума посходили?»
Он поманил Надю, спросил на ухо, кто составлял проект приказа, оказалось, инженер Бибиков.
— Сыми! — тихо повелел Федор Ефимович.
Приказ был снят и все экземпляры порваны на мелкие квадратики собственноручно Федором Ефимовичем.
— Бери карандаш, — велел он Наде. — Не этот. Вот этот. Пиши. «Рапорт». Быстрей давай! С новой строки. «Чугуева направлена в ударную бригаду Платонова согласно Вашего указания». Всю Чугуеву большой буквой. Инициалы проставишь. Обратно с новой строки. «Спущены указания. Создать Чугуевой…» Обратно инициалы. Обстановку и тому подобное. Начальник и тому подобное. В скобках — Лобода. Давай печатай быстрей! Давай, давай… Чего тебе непонятно? Все понятно. Сверху: «Настоящим докладываю. Личную просьбу Чугуевой рассмотрели». Всю Чугуеву большой буквой… Давай, давай! Пущай Бибиков запятые раскидает.
— Я сама семилетку кончала, Федор Ефимович, — напомнила Надя.
— Давай, давай! Ты — семилетку, а он — Александровский институт. Сама знаешь, кому пишем.
Отослав рапорт с нарочным, Федор Ефимович снова притих. Кто бы подумал, что безропотная ударница с гравиемойки окажется такой настырной. Не слыхать ее было, не видать, и вдруг на тебе! Показала норов. Под землю приспичило. К Платонову. Первого Прораба и того не испугалась. И что с ней приключилось? Почему бежит с гравиемойки? Может, прораб Утургаури обижает? Вроде бы нет. Обижал бы, куда угодно пошла. А ей приспичило к Платонову. Может, слава бригады прельстила? Непохоже. Она, я думаю, не понимает, что главней — орден Красного Знамени или значок ЗОТ. Может, там, в платоновской бригаде, миленок у ней завелся? Надо проверить… Вот интересно: в массе все одинаковые, а каждая отдельная единица — загадка природы…
Федор Ефимович хоть и глядел на южную сторону, а все-таки первый вспомнил про Чугуеву. Не вспомнил бы, пустил на самотек, так и осталась бы она на гравиемойке, и вышестоящее указание не было бы выполнено.
«Постой, постой! — начальник насторожился. — Чугуевой-то никто не пособил! Ни шахтком, ни новый комсорг, никто не догадался!»
Лежачие уши Федора Ефимовича стали накаляться. Конторский скороход давно уже доставил рапорт в высшие инстанции, Федору Ефимовичу представились алая тяжелая папка, сияющая золотом прянично впечатанного слова «к докладу», матово-бледные руки Первого Прораба, открывающие ее, серебристый испод переплета, паточно истекающий муаровыми узорами, и среди документов международного значения бумажка с разборчивой подписью «Лобода».
— Надя! — вскрикнул Федор Ефимович. — Срочно Чугуеву!
Пока бегали за Чугуевой, Федор Ефимович пытался вникнуть в ее анкету и автобиографию. Попытка не удалась. Корявые буквы плыли перед глазами, а папка личного дела упорно норовила закрыться.
Наконец Чугуеву привели. Из-за кучи платков глядели на начальника испуганные глаза.
— Чего замоталась? — приветствовал ее Федор Ефимович. — На дворе холодно?
Она принялась было отвечать, заметила на папке большой номер, черные буквы своей фамилии, и ее ударило будто током: «Все! Левша доказал. Пропала!» — и венский стул пискнул под ее тяжестью.
— Чего это ты? — Федор Ефимович заботливо наклонился над ней. — Сомлела?
— Оробела… — пробормотала Чугуева.
— Ну вот, оробела, — огорчился Федор Ефимович. Впрочем, если подчиненные вовсе не робели, он огорчался еще больше. — Такая устойчивая девка, двух мужиков пересилила, а тут на ногах не стоит. Чего нас пужаться? Мы не звери, мы руководители. Распеленайся, тепло… Вот так. Я тебя, Маргарита батьковна, не для своего, а для твоего удовольствия пригласил, — начальник вернулся за письменный стол, стал читать личное дело и, не прерывая чтения, задавал посторонние вопросы: «Газету выписываешь?» или «В профсоюз заплатила?»
Потом отложил дело и спросил напрямик:
— Скажи мне, пожалуйста, почему ты к Платонову собралась? По каким соображениям?
— Машины… — с трудом проговорила Чугуева.
— Какие машины? Чего тебя, лихоманка колотит?
— Машины… с почтамта пригнали… Грузить надо.
— Обожди про машины. Обожди, обожди, обожди. Разъясни сперва, кто тебя к Платонову приманивает. У проходчиков работа тяжелая, опасная, взрывные работы, воздуха мало. Работа недевичья. Может, у тебя там землячок завелся? А? Сама-то откуда? Ну, чего язык заглотила, откуда сама?
— Не знаю, — сказала Чугуева. Она глядела на его нахлобученный на глаза лоб, на усики и ждала, когда надоест играть кошке с мышкой.
— Серчаешь, — Федор Ефимович вздохнул. — Напрасно серчаешь, Маргарита батьковна… Чем я виноват? Приперлась со своей просьбой не вовремя. Всю обедню нарушила… Другой раз у нас такой сабантуй, что не разберешь, кого бить, кому хлеб-соль подносить. Тяжело стало руководить, ох, тяжело. Взять хотя бы тебя — желал с тобой контакты наладить, а ты боишься. А чего боишься, не знаешь. Я сам крестьянский сын такой же, как и ты… С колхоза небось?
— С колхоза… — тихо проговорила Чугуева.
— Ну вот. А молчишь. А я возле Царицына в гражданскую воевал. Хорошие там места. Одно худо — кулаков много… Батьку как величать?
— Машины стоят, — Чугуева поднялась. — Грузить надо.
— Ну вот. Обратно машины. Машины, машины. Узкое место у нас — машины. А, между прочим, все про тебя позабыли, выговор собрались тебе вкатить за отлучку. Один я упомнил… Вот она, наша долюшка. — Он достал платок и высморкался. — Ступай.
«Батюшки, — поняла вдруг Чугуева. — Да он не знает ничего. Ничего, ничегошеньки!» И крошечные ямки появились на ее щеках.
— Ступай, ступай, — продолжал Федор Ефимович печально. — У Платонова ребята смирные. Физкультура в почете. А тебе с твоим поперечным сечением такой совет — подключайся к физкультуре. А то салом заплывешь, сдадим на мясозаготовку. Ядры тебе надо кидать, диски.
— Сейчас? — спросила Чугуева.
— Зачем сейчас? В кружок впишут, там и станешь кидать. Машины машинами, а и о себе думать надо. Кино просматриваешь?
— Нет.
— Чего же?
— Темно там. Засыпаю.
— Вот как! В кино засыпаешь. А ночью что делаешь?
— Ничего. Сплю.
— С кем? — пошутил Федор Ефимович.
— Когда одна, а когда с Машкой.
— С какой Машкой?
— Машкой-то? Из лаборатории. К ней дед приехал.
— Какой такой дед?
— Ейный дед. Родной дедушка… Когда выпимши, у нас ночует.
— В женском общежитии?
— А где же? Куда его девать, если выпимши? На двор не вынесешь. Я пойду, ладно? Машины стоят.
— Ступай, ступай… Сдавай спецовку и ступай к Платонову.
— К Платонову? Пошто?
— Как пошто? По то. Оформляйся к проходчикам. Разрешаю.
— Да что вы! — отмахнулась Чугуева. — К Платонову? Ни в жисть…
— Что значит не пойдешь? Я рапорт подал, а ты не пойдешь?
— Нет! Нет! И не думай, товарищ начальник!
— Обожди, обожди… Ты что, Маргарита батьковна, позабыла, кому просьбу казала? Про нас с тобой, знаешь, где разговоры идут? Я рапортую, что ты у Платонова, а ты обратно на мойке? Да разве можно? Не-е-ет! Нам теперь ломаться не приходится.
— Да будет тебе. Сказано — не пойду, значит, не пойду. Хоть режь.
— Значит, добром не желаешь?
— Не желаю.
— Ну ладно. Придется с тобой говорить на басах. Предъяви заявление.
— У меня нету.
— Что значит нету? Выкладывай. Думаешь, мы тут богдыханы? Мы не богдыханы. Давай выкладывай!
— Чего же выложу, если нету.
— А где оно?
— Потеряла. Забросила.
— Вон ты как! А ну садись за стол. Садись, не боись.
На каучуковом комбинезоне Чугуевой заиграли губастые складки. Она вразвалочку обошла стол, осторожно опустилась в широкое кресло.
— Вот тебе бумага, — Лобода хлопнул ящиком, — вот тебе карандаш, — он щелкнул карандашом по стеклянной плите. — Пиши.
— Чего писать?
— Просьбу. В бригаду Платонова. Прошу и так далее.
— Не стану.
— Пиши, тебе говорят.
— Не стану.
— Ты где, на базаре? У нас дисциплина железная. Куда тебя поставят, там и стой. То ей приспичило к Платонову, то ей неохота к Платонову. Да у Платонова, если ты хочешь знать, передовая комсомольская бригада. А ты кто? Комсомолка? Нет. Так чего ты к нему лезешь?.. Погоди, погоди… Сбила ты меня совсем. Погоди, погоди. Погоди, погоди, погоди. Поскольку ты не комсомолка, вывод такой: полезно тебе маленько повариться в комсомольском котле. Пора тебе, Маргарита батьковна, расти над собой, в политике пора маленько разбираться. Фашисты войну затевают, а ты голову платком замотала. Германия из Лиги Наций вышла. Слыхала, нет? Ребята в комсомольской бригаде — народ грамотный. Они там тебе разъяснят. Они одного несоюзного взяли на воспитание. Ты будешь вторая… Пиши…
Федор Ефимович прервал речь и, не закрывая рта, уставился на Чугуеву. Еще не было случая, чтобы его работа с людьми давала такой немедленный и впечатляющий результат. Чугуева побледнела, как полотно, лицо ее стало цепенеть.
— Классовый враг ползет из всех, понимаешь, щелей, а ей к Платонову, понимаешь, приспичило!.. — продолжал Федор Ефимович неуверенно. — Обожди, куда я тебе велю? Вовсе ты меня сбила, Маргарита батьковна… Пиши давай!
Чугуева окоченела за письменным столом. Круглые глаза ее наливались смертельным страхом. «Припадочная!» — испугался Федор Ефимович.
Вскоре он сообразил, что взгляд Чугуевой направлен мимо него и пугает ее вовсе не Германия. Он оглянулся. У входной двери топтался парень в лохматой кепке.
— К вам, гражданин начальник, — проговорил он. — Доложить велели до сведения. Покойник у нас.
— Обожди. Не видишь, занят… Так вот, Маргарита батьковна, что я вам хочу… — Тут сообщение парня добрело до его сознания. — Какой покойник?