— Глупее ничего не придумал? — Тата вскинула на него умные серые глаза. — И ей не поможешь, и себя поставишь под удар.
Они заспорили, но мягко, опасаясь поругаться снова.
В конце концов было решено: все, что Митя собирается доказать Первому Прорабу, будет изложено в виде формального документа. К документу будут приложена характеристики Чугуевой за подписью комсорга (такая характеристика четырехмесячной давности имелась в делах, оставалось уговорить Надю сделать копию) и письмо бывшего начальника шахты Лободы.
Они вместе позвонили Лободе на квартиру, узнали, когда у него выходной, и через два дня Митя стоял возле двери, обитой малиновой галошной подкладкой.
Подход к опальному начальнику Митя обдумал тщательно. Он явился без телефонного звонка, как снег на голову, с фотографиями, давным-давно сделанными Гошей: Лобода в забое, Лобода с комсомольцами, Лобода смотрит в окуляр теодолита.
У бывшего начальника было две отрады: париться и фотографироваться. И он часто мечтал о блаженных временах, когда можно будет ограничиться только этими двумя занятиями.
Митя стучал дважды.
За дверью таилась гробовая тишина.
На Лободу было непохоже, чтобы он ходил в гости, да еще совместно с семейством. Не достучавшись, Митя спустился на марш, примостился на подоконнике и стал читать сочинение Герберта Уэллса «Человек-невидимка». Минут через десять загремело железо запоров. На площадку вышла девчонка лет двенадцати с лежачими ушками, вылитый Лобода, с белобрысыми косичками. Старушечий голос тихонько напутствовал:
— Смотри, сдачу пересчитай… Пятнадцать копеек принеси… Пересчитай, смотри… Копеечки не хватит — загрызет…
Митя придержал дверь ногой и спросил Федора Ефимовича.
— А вы откуда сами будете? — прошептала старуха.
— С метро, — Митя тоже перешел на шепот. — А Федор Ефимович что? Хворает?
— Федор Ефимович с бани, — пояснила старуха. — Чай кушает. К ним нельзя.
— Мне, мать, вот так его надо! — Митя провел рукой по горлу.
— На что?
— По делу.
— Да он в метро уже не служит.
— Неважно. Ему премия положена. Расписаться надо.
— Фамилие ваше как?
— Платонов.
Дверь захлопнулась. Ключ щелкнул дважды. Лязгнула задвижка, загремел засов.
Митя осмотрел остатки электрического звонка, фанерный почтовый ящик, щедро окрашенный популярной на Метрострое кубовой краской, прочитал номер квартиры, обозначенный мелом на малиновой обивке, постучал снова.
Старуха будто того и ждала. Сразу открыла.
— Чего вам?
— Я к Федору Ефимовичу.
— Не велено беспокоить.
— Вы фамилию-то сказали? Платонов.
— Сказала. Оне не знают таких.
— Как не знает? Комсорг шахты Платонов.
— Где?
— Да вот он. Я.
— Не знают таких. Сказано, нет?
— Вот это ловко!
— Да чего ловчей. Пусти ногу, фулюган!
— И ты, мать, прекрати волокиту. Скажи, Платонов принес фотографии. Срочно давай, одна нога здесь, другая там.
И опять: ключ, крюк, задвижка, словно замыкали несгораемый шкаф. Митя вернулся на подоконник, прочитал главу «Взбесившаяся мебель», начал следующую — «Незнакомец разоблачается» и насторожился.
Тихонько, словно мышка, прижимая к животу «Вечерку», поднималась белобрысая девочка.
Митя начал было выбирать самый благопристойный способ использования выгодной ситуации, но было поздно. Прежде чем способ был выбран, сработал условный рефлекс, и комсорг, сам не понимая как, очутился пред очами Федора Ефимовича Лободы. А в прихожей причитала старуха и выгрохатывал последние остатки железного грома эмалированный таз, сбитый с сундука вместе с березовым веником.
Хозяин сидел за круглым столом в просторной косоворотке, застегнутой на половину вышитого столбца, и пил чай с вишневым вареньем.
— А-а-а! — пропел Лобода. — Гость дорогой! Зашел все ж таки, не побрезговал! — Он обтер губы утиральником, обнял Митю и прослезился.
— А бабка сказала, вы таких не знаете, — смутился Митя.
— Во-первых, она не бабка, а супруга, Настасья Даниловна, знакомься. У нас еще внуков нету, рано ее бабкой величать. А эта, меньшая, Марэла — в честь основоположников. Старшая еще есть, Фирка. Та дореволюционного производства… Чего же ты, крыса старая, — ласково обратился он к жене, — фамилию перепутала? Как ты назвала-то его?
— Платонов. Он меня с ног сшиб, фулюган.
— Платонов, Платонов… — Лобода рассердился. — Надо было доложить — комсорг 41-бис шахты и так далее. А ты — Платонов… Платонов, Платонов. Ступай отсюдова!
Настасья Даниловна пихнула дочку в соседнюю комнату, нырнула за ней, и дверь захлопнулась.
Не теряя времени, Митя стал показывать снимки по очереди.
— Ты на нее не серчай, — сказал Лобода. — Она у меня с совещательным голосом.
Бывший начальник попивал чаек из блюдечка и любовался собой по второму разу. Расчеты Мити оправдывались. Можно заговаривать о Чугуевой.
— Как на шахте? — спросил Лобода.
— Откровенно сказать, после вас все наперекосяк.
— Да ты что! — Лобода выкатил глаза, но все-таки ухмыльнулся. — Подумай, кого хаешь! Новый-то — инженер! Его Сам прислал, лично.
— Мало что! Горяч больно, хоть и инженер. Тороплив.
— Тороплив?
— Тороплив. При вас готовились плывун замораживать, помните? Еще не проморозили как следует, а он: давай копать — и все тут! В результате — потоп.
— Потоп?
— Законный. Воду бадьями отливали. Мучились от темнадцати до темнадцати. В результате — прорыв.
— Прорыв? — спросил Лобода, с удовольствием закусывая вареньем.
— Полный прорыв, Федор Ефимович. Копаешься, а тебе за шиворот калийный рассол льется. Весь в струпьях ходил. Сейчас еще свербит…
— Вот он и инженер! — вздыхал Лобода. — Вот оно и высшее техническое.
— А с бетоном вовсе разладилось, — продолжал Митя. — То замазку гонят, а то жидкий, хоть блины пеки. Ребята каждую минуту вас поминают, Федор Ефимович. Вот, говорят, был руководитель так руководитель.
— Ладно тебе. Кто говорит хоть?
— Все говорят. В основном, конечно, рабочий класс. Андрюшенко говорит. Круглов Петька. Машка Золотилова.
— Мери?
— Она. Портупеев. Чугуева. Да вот, кстати, Чугуева-то…
— Еще кто говорит?
— Семенов говорил. Хусаинов, камеронщик. Борька Заломов. Чугуева.
— Чугуеву ты поминал. Дальше.
— Борька, Заломов. Гошка Аш… Все желают. И Николай Николаевич тоже. А Чугуева…
— Про богдыхана не поминал?
— Кто?
— Николай Николаевич. Про богдыхана китайского, случаем, не поминал?
— Нет. Вот, говорит, был начальник так начальник. Придет и сядет в кресло. Не то что нынешний.
— А новый бегает?
— Из-под земли не вылазит. Ребята говорят, Федор Ефимович не такой был.
— Небось костерят, что план требовал?
— План стребует, а в обиду, говорят, не даст.
— Это верно, — Лобода отпил из блюдечка, закусил вареньем. — Поминают небось, как работал с человеческим материалом?
— А как же! Каждый день поминают. С человеческим материалом Федор Ефимович работал. Дирижаблестроение освещал… Я, по правде сказать, плакал в больнице, когда узнал, что вас нету.
— Врешь ты все, рыжий черт! — Лобода промакнул утиральником слезу. — Настасья!
Дверь распахнулась.
— Подай комсоргу чашку. И для варенья розетку. Так. Дочерей позови и сама садись.
Явились две дочери: Марэла и старшая, лет двадцати, тоже похожая на отца.
— Вот это, — Лобода показал пальцем на Митю, — комсорг моей шахты. Садитесь, слушайте. Значит, жалеют меня? Ну?
— Жалеют, Федор Ефимович.
— Кто да кто?
— Чугуева, Круглов Петька. Машка Золотилова…
— Мери?
— Она. Портупеев, Хусаинов, камеронщик, Заломов…
— Гошка Аш, — добавил Лобода. — Вот они, какие дела. Слыхали? — обратился он к молчаливому семейству и пояснил Мите: — Они молчат, а про себя рады без памяти. Я ихние мысли, как по минеям читаю: «На подсобном участке не больно-то станет главного корчить». Мечтают, что я им оттудова капусту таскать стану… Шиш я вам капусту стану таскать! Ну, чего вылупились?
Дочери, будто по команде, вместе с матерью скрылись за дверью.
— Я ее, — кивнул на дверь Лобода, — вдовицей еще в царское время засватал. Домик у ней свой был, садик свой в Териоках. В революцию привез ее в Питер, пропал домик, вот она зубами и скрипит… Нету на земле правды, комсорг… Я им с Юденичем воевал, я им эскадроном командовал, я им колхозы подымал, а они чем отблагодарили? Партийным взысканием. Вот он я, командир эскадрона в 25-м году.
В углу зеркала торчала карточка: бравый командир стоит в стременах на вороной лошадке добрых кровей, тянет трензеля.
— С эскадрона меня сам Буденный снимал. Буде-е-енный, не кто-нибудь! Или, к примеру, колхозное строительство. Погонял я их два года, а на третье лето не осталось в колхозе тележных колес. На двадцать лошадей три хода. Чинить — кузнецов нету, раскулачили. А тут сенокос. Что делать? Велел запрягать лошадей в сани. Сняли меня оттудова, велели объяснение писать. Я не обижаюсь. И на Буденного не обижаюсь. А тут что? Прихожу на работу, а на моем кресле инженер сидит. А мне заместо спасибо — выговор за притупление большевистской бдительности. Чужаков, мол, на шахте много. («Худо дело», — подумал Митя). А я тут с какого бока? Я чужаков набирал? Их мне с управления пригоняли. Ежели бы я сам кадры подбирал, ко мне бы ни один сырой элемент не пробрался. («Вовсе худо», — подумал Митя). А я тебе скажу, комсорг, на свой вологодский салтык, не все чужаки, которых чужаками записывают. Тут у нас крутой перегиб.
— Вот это верно! — Митя аж на стуле подпрыгнул. — Правильно! У нас, например, Чугуева…
— Я не кончил. Я тебе не московский, я коренной питерский пролетарий. Я своими ушами Ильича слушал… Наша вся деревня сроду в Питер бегла, в лакеи определялась. И я тоже. На Невском в ресторане служил. Хозяин кабинеты доверял. Я им десертную ложку горчицы выкушивал не жмурившись. Дамы без памяти падали… Вон я какой был громобой.
Лобода показал пальцем. У трубы граммофона висел желтый дагерротип: остолбенелый официант, на руке салфетка, на маленьком лбу чубчик, уложенный на манер параграфа.
— В Питере в аккурат после переворота Ильича слушал. Какие установки делал Ильич про чужаков? Ежели, говорит, помещик — учти, не мелкота какая-нибудь, не кулачки да подкулачники, матерый помещик! — ежели, говорит, помещик не вредный и в хозяйстве разбирается, то в коммуну его пускать не только можно, но и должно. А время было не нынешнее, погорячей.
— Это Ленин говорил? — Митя весь потянулся к Лободе. — Где? Когда?
— Году в девятнадцатом, в двадцатом. Вот так вот. А нынешние…
— Поточнее, Федор Ефимович. Когда, а?
— На Петросовете. Ильич на вопросы отвечал.
— Это же в сочинениях должно быть. У вас нет сочинений Ленина?
— У меня только Маркс и Энгельс. «Немецкая идеология». Премия на Первый май. А ты что? Не веришь?
— Верю, верю! Вот у нас, например, Чугуева. Работает отлично, в ударники провели, а оказалось — лишенка.
— Еще не хватало, — Лобода нахмурился. — Какая Чугуева?
— Наша Чугуева, Васька.
Лобода хлебнул чайку, утер губы и проговорил:
— Такой не помню.
— Да как же! Первому Прорабу еще просьбу подавала!
— Не знаю, не знаю… Не знаю… Лишенка, говоришь?
— Лишенка. Беглая со спецвысылки.
— Не знаю… Не знаю, не знаю, не знаю.
— Знаете. Вы велели мне ее с гравиемойки взять. В мою бригаду.
Лобода вздохнул, налил себе новую чашку.
— Условия велели создавать.
Лобода добавил варенья.
— К физкультуре подключать.
— Давай активней закусывай, — посоветовал Лобода. — Шут с ней.
— Как же, Федор Ефимович? Золотая работница.
— У тебя какие предложения?
— У меня конкретные предложения. Я написал Первому Прорабу, чтобы он посодействовал. Вот.
Федор Ефимович стал читать бумагу, по обыкновению, с середины.
— У меня на Первого Прораба твердая надежда, — говорит Митя. — Такой человек поймет. А с вашим авторитетным мнением — и сомневаться нечего…
— С чего это ты его захваливаешь?
— А как же? — Митя опешил. — Вы сами говорили — самородок.
— Самородок, самородок… — Лобода почитал, поглядел, что на другой стороне. Другая сторона была чистая. — Надя печатала?
— Надя. Упросил.
— Самородок, самородок… У кого власть, тот и самородок. Ему что! Машин не хватает — пожалуйста! Нету изоляции, опять же: немедленно предоставить мильон метров галошной подкладки.
— Он снова стал читать бумагу. — «Самоотверженная», «инициативная». Вот как ты ее разукрасил. Картинка, а не лишенка. Кто она тебе?
— Она мне ударница Метростроя, — отчеканил Митя.
— Может, родня?
— Какая родня? Она с Волги, а я с Оренбурга.
— Жил ты с ней, что ли?
— Что вы, Федор Ефимович!
— Чего же ты хлопочешь? Какой тебе-то плюс? Недопонимаю.
— Вот, посмотрите. Васька подала новому начальнику шахты заявление. Все написала: кто она такая, как бежала с высылки, как хотела меня угробить. Вот ее цидуля. — Митя достал бланки нарядов, коряво исписанные химическим карандашом. — Начинается так: «Меня Платонов затягивает в комсомол, а я недостойная…» А дальше начальник читать не стал и переслал мне с резолюцией: «Разобраться и доложить».
— Ну и что ты доложил?
— Я не докладывал. Я написал подробное объяснение Первому Прорабу. И вас прошу подтвердить письменно. Чугуева на ваших глазах стала ударницей.
— Подтвердить можно. — Лобода встал из-за стола. — Подтвердить, товарищ комсорг, все можно. Ежели бы я сейчас сидел начальником шахты, может быть, я за нее и заступился. А теперь какой мне расчет? Меня на подсобное хозяйство бросили, чуть не в сторожа! Ты как считаешь, для пользы дела меня с шахты поперли?
— Не знаю, Федор Ефимович, — ответил Митя. — Думаю, неправильно.
— Неправильно? — протянул Лобода. — Так чего же ты за меня-то не заступишься? На какую-то разнорабочую лишенку длинные словеса расходуешь, по Москве бегаешь, Настасью Даниловну сшибаешь, а за своего родного руководителя вякнуть не смеешь. А пла-а-акал! Как это расценивать? Что, тебе лишенка дороже начальника шахты?
Митя молча сложил бумагу вчетверо и спрятал в карман.
— Не серчай, — Лобода взял его под локоть и убавил голос: — Я не попрекаю. Я спрашиваю. Теоретически я не больно подкованный. «Немецкую идеологию» с карандашом читал, а в голове застряло одно: как две кошки съели друг дружку начисто, остались одни хвосты. Вот и вся идеология, — он вздохнул. — Может, я чего на производстве проглядел, как думаешь? Может, работа с людьми хромала? Скажи, не бойся. Мне легше будет. Может, и правда я там… навроде богдыхана…
— Что с вами Федор Ефимович! — Митя совсем смутился. — Спасибо вам большое за ленинскую цитату. Я сегодня в ночную…
— Ступай, ступай. С Чугуевой не связывайся. Шею сломишь.
Он проводил Митю, заперся на все замки и задумался: «Этот тоже меня за богдыхана считает. Думает, сошлется на Ильича — и кум королю. Зелен еще!»
А Митя ехал в трамвае на сидячем месте и пытался читать «Невидимку».
При Лободе он и не знал, что бывают на свете такие интересные книжки. А новый начальник приказал всем комсомольцам прочитать не меньше трех книг Уэллса. Английский писатель собирался в Москву, изъявил желание посмотреть Метрострой, и новое руководство 41-бис лелеяло мечту поразить знаменитого фантаста культурным ростом молодежи.
Уэллс прибыл, беседовал со Сталиным, а Метрострой посетить не пожелал, хотя для него была припасена специально пошитая спецовка. Метростроевское начальство обиделось, а Митя пристрастился к фантастике и, когда было тошно на душе, перечитывал «Невидимку».
На этот раз интересная книжка не читалась. Митя был расстроен и не знал, что сказать Тате. Лучше всего, конечно, потянуть волынку, пока что-нибудь не образуется. На это надежды было мало, настырная Тата в покое его не оставит. Так и вышло. Первыми ее словами при встрече были:
— Ну, как?
Пряча глаза, Митя ответил:
— В порядке!
И стал торопливо рассказывать, как невидимка украл у викария Бэнтинга два фунта и десять шиллингов.
21
Он знал, что ложь Тата не переносит, но любовь сбивала его с толку. Огорчать самое дорогое существо жестокой правдой у него не хватало сил. Да и вранье-то, как казалось Мите, было неполное, неокончательное. Лобода не подписал — подпишет другой, например, инженер Бибиков, и все образуется.
С атакой на Бибикова пришлось переждать. На днях инженер похоронил жену. В контору он являлся в черном галстуке, в черных носках, с обручальным кольцом на левой руке.
И все-таки после настойчивых усилий Мите удалось напроситься в гости. Приглашение, правда, повисло в воздухе: то у Мити срочное собрание, то у Бибикова экстренная экспертиза…
Наконец дата была определена, и в десятом часу вечера Митя взбегал по ажурному чугуну на второй этаж старого дома.
Он опаздывал. Пунктуальный инженер просил его пожаловать часиков после семи.
Читатель, вероятно, обратил внимание на то, что персонажи этой повести постоянно опаздывают. Меня такая расхлябанность раздражает. Но ведь метро в Москве только еще строили. И троллейбусов почти не было. Таксомоторы, правда, бегали. Ежедневно около трехсот пятидесяти машин. Триста пятьдесят «фордиков» на четыре миллиона населения. Были еще извозчики — льстиво-наглые, медлительные и очень дорогие. Оставался трамвай, тот самый трамвай, в котором:
Чтобы рассесться —
и грезить бросьте,
висните,
как виноградные грозди.
Лишь к остановке
корпус ваш
Вгонят в вагон,
как нарубленный фарш.
Потому-то Митя и добрался только в десятом часу. Он сверился с табличкой, написанной пером рондо, и позвонил три раза. Дверь отворил Николай Николаевич.
— Здрасте-мордасти! — сказал он, запахиваясь в стеганый халат. — Поздняя визитация! Ну что ж, проходи. Хуже было бы, если бы ты пожаловал после двенадцати.
Словно Вергилий, повел он Митю по коммунальному коридору мимо шкафов, комодов и подвешенных на стену велосипедов.
За первой дверью плакала и ругалась женщина, за второй стрекотала швейная машина. Девчонка лет четырнадцати, примостившись на сундуке и заткнув уши, зубрила географию. За раскрытой настежь дверью виднелась лиловая от папиросного дыма комната: четверо мужчин, сгорбленных над преферансом; босая женщина бродила в глубине, баюкала скулящего сосунка. На ручках следующей двери висели сургучные печати. За дверью напротив кто-то пиликал на скрипке «Колыбельную» Моцарта. А еще дальше на узкой дверце был прикреплен график уборки общественных мест, а ниже пером рондо было начертано «Тушите свет» с тремя восклицательными знаками. Николай Николаевич квартировал в самом конце коленчатого коридора.
— Не удивляйтесь, — предупредил он. — У меня дама. Я, к твоему сведению, жуир и бонвиван.
Он был смущен. От него пахло пивом.
Комнату бонвивана перегораживал надвое четырехстворчатый буфет — огромное сооружение мореного дуба, изузорчатое, как собор Парижской богоматери, козырьками, башенками и затейливыми карнизами.
В освещенной половине генеральски блистал золотом корешков книжный шкаф. В черном зеркале фортепиано отражались непочатые стеариновые свечи.
За овальным столом с бронзовым, местами отставшим кантом, в оранжерейном свете салатного абажура сидела дама в шляпе, украшенной железными вишнями, и делала вид, что читает газету. На столе, заставленном пивными бутылками, дремал кот с черным бантом.
— Знакомься, комсорг, Кирилл. — Николай Николаевич показал на кота. — А это старикан Мефодий, — кивнул он на винтившегося кубарем шпица, тоже украшенного бантом черного крепа.
Даму он не нашел нужным представлять. Очевидно, имя ее было менее оригинальным.
— Присаживайся, — сказал он, опустился в качалку и стал беззаботно раскачиваться. — Слышал свежую сплетню? Слушай, чего придумали. Будто с этих, как их, ну, которые на портике… ну, эти… да как же их… — Он пощелкал возле виска тонкими пальцами. — Ну, с квадриги бронзовой, которая на портике Большого театра, приказано хвосты обрезать. У всех четырех лошадей. Для Метрополитена не хватает бронзы… Покойной Валечке рассказать — жаловаться побежала бы… А я им: что там лошади, — он наклонился к Мите игриво, — у самого Аполлона собираются кое-что чик-чик… Ничего, а?
Николай Николаевич залился смехом. О покойной супруге вдовец скорбел, как видно, только на службе. Перехватив недоуменный взгляд Мити, инженер заговорил скорбно:
— Любила покойница матушку Москву, любила. В Столешниках церковь ломали — плакала, молилась… Христа Спасителя ломали, тоже плакала. Уверяла, что над собором кружится белый голубь. Его гонят, стреляют, а он кружит… Вот какая ерунда творится на семнадцатом году революции. Ну-с, к вашим услугам.
Митя показал глазами на даму.
— Ах, вот что! У нас секреты! Любопытственно!
Он отвел гостью в угол. Они долго перешептывались и препирались. Наконец она собрала в кошелку пустые бутылки, пнула шпица и пошла.
— «Жигулевского»! — напутствовал ее Николай Николаевич.
Чтобы не тянуть канители, Митя без предисловий подал инженеру письмо, адресованное Первому Прорабу. Чем дальше читал Николай Николаевич, тем медленней качалась качалка. На второй странице совсем замерла.
— От Енисея, — проговорил он, пораженный. — От Енисея до Москвы, а? Без денег и без документов? Вот уж действительно — русский народ способен преодолевать все и всяческие трудности. Послушай, а ты тут… Э-э-э… ничего не прикрасил, молодой человек?
— Я помнил, кому писал, — возразил Митя строго.
— Пардон… Невероятный случай. Тайны Лейхтвейса! А Чугуева действительно работница экстра-класса… Вспоминаю, она траншею копала. Я встал, балда балдой, и глаз не могу оторвать. Этакая массивная девица, руки — как ноги, перси — во! А лопату возьмет — глазам не веришь. Влюбиться можно! Лебедушка! Балерина Уланова! А Осип какой подлец! Мерзавец! Откровенный мерзавец! Ловко ты его! Отлично!
Николай Николаевич сложил бумагу и, как папироску, двумя пальцами протянул Мите.
— Надо добиться, чтобы ее простили, — сказал Митя.
— Если бы это удалось! О если бы это тебе удалось!
— Надо добиваться, — повторил Митя, упорно не замечая бумаги. — Одного моего заявления недостаточно. Мало ли чего могут подумать. Надо, чтобы меня поддержали.
— Ты прав, — Николай Николаевич положил бумагу на секретер поближе к Мите. — Мало ли чего могут подумать… Кого бы тебе присоветовать…
— Неужели некого?
— Как же, людей много… Надо подумать… Кстати, слово «незаменимая» — одно, а не два. «Не» надо писать вместе. Приставка «не»…
— Хорошо бы кого-нибудь из руководства нашей шахты, — грубо перебил Митя. — Я думал. Шахтком — молчун вечный, начальник — новый кадр.
— Новый кадр, новый кадр. Это ты верно. А что если толкнуться к этому, как его… к бывшему… К Лободе если, а? Кавалер орденов все-таки.
— Был. Лобода не желает. На весь свет обиделся.
— Так я и думал. Главой скорбен Лобода. Ныне и присно… Мы с ним вместе любовались, когда она траншею-то копала. Он ее и назвал Лебедушкой…
— Что Лобода! Тут нужно авторитетную кандидатуру. — Митя посмотрел на Николая Николаевича и усмехнулся. — Инженера бы хорошо.
— Где сейчас найдешь авторитетного инженера? — вздохнул Николай Николаевич.
— Инженера-производственника, — нахально гнул свое Митя. — Который понимает, что Чугуева незаменима— Не подскажете?
— Кстати, не забудь, исправь слово «незаменимая».
— С вашей бы шахты инженера. — Митя уже понимал, что Николай Николаевич не поможет, и смотрел на него откровенно издевательски. — К которому Васька стирать ходит и полы мыть в местах общего пользования…
— Веди себя, мой друг, вежливей. Ты не в шахте. Желаешь, чтобы твою петицию поддержал я, так и скажи.
— Я так и говорю. Я одного товарища заверил, что вы подписали.
— Напрасно. Еще раз садиться в лужу? Не собираюсь! Почему ты сам, за своей подписью не посылаешь?
— Сравнили… То я, а то инженер Бибиков.
— А инженер Бибиков не уверен, что за Чугуеву надо заступаться.
— Не уверены?! — Митя вскочил со стула. — Девчонка десяток профессий освоила, за бригадира стоит, а вы не уверены?
— Не уверен. У меня нет достаточной уверенности в том, что твоя петиция отвечает высшим законам исторической необходимости… И кроме всего прочего. — Николай Николаевич вздохнул. — Я. понимаешь, в жесточайшем цейтноте. Вот, полюбуйся, — он кивнул на подоконник. Там громоздились восемь пухлых папок, набитых бумагами. — Воспоминания строителей. Пока что — совершенно секретно… Тебе известно указание начальства — создать летопись Метростроя?
— Как же! Тут и мои воспоминания есть, — Митя ухмыльнулся. — Даже не одно, а два.
— Почему два?
— Одно написал от себя, другое — за Ваську.
— Прекрасно! Видишь — здесь около сотни рукописей. А мне отпустили семь суток, чтобы в часы, свободные от службы, прочесть все, что здесь накорябано, и выправить техническую терминологию. Работа сложная. Ведь тебе ничего не стоит вместо слова «эскалатор» написать «экскаватор». И наоборот.
— Ничего, Николай Николаевич! Вы не такие трудности перебарывали. Зато получится знаменитая книга. По ней будут изучать потомки, как мы тут вкалывали, как возводили подземные дворцы коммунизма.
— Откровенно говоря, это меня и пугает. Давай посмотрим, что увидят потомки, почитавши ваши мемуары. Я тут кое-что выписал. Ну-с, во-первых, потомки увидят, что подземные дворцы хронически не обеспечивались материалами: «Материала не было. Поехал я с одним парнем в карьер к Москве-реке бут разыскивать. Привезли бут и начали работать. Закрыли каллоту до замка — это верхняя часть свода. Тут надо было заложить самый крепкий камень, а у нас кругом только мягкий известняк. Надо было доставать гранитный камень. Поехали мы опять и около Курской дороги нашли большие камни. Привезли их на шахту, разбили на клинья и сделали замок. Так мы предупредили аварию». Ну хорошо. Предположим, штукатур, который спер гранит, принадлежавший железнодорожникам, имел бы официальный наряд на этот драгоценный камень. Думаешь все? Как бы не так: «На Метрострое недостаточно было иметь наряды на материалы и транспорт. Надо было драться за реализацию этих материалов». Драться! — понимаешь! Пойдем дальше. На строительстве подземных дворцов не было самых элементарных механизмов. «В шахту бетон подавался на носилках — другого способа придумать не могли». Это не я говорю, а написано в мемуаре. «А когда уже можно было подвозить бетон по нижним штольням, неразрешимой осталась проблема доставки в верхние штольни. Каждая шахта придумывала свои способы. На 9-й бетон таскали ведрами через фурнели и лишь потом догадались поставить обыкновенный ворот. На 17-й через блок верхняка перебрасывали веревку, на один конец привязывали ведро с бетоном, а другой — к поясу рабочего. Рабочие — чаще всего это были девушки, — бегали по штольне и таким образом вытаскивали ведро наверх». Еще почитать? Заместитель начальника Метропроекта: «Проектирование арбатского радиуса было начато, — слышишь, не кончено, а начато, — почти одновременно с развертыванием строительства». А что значит отсутствие утвержденного проекта? Это значит, что люди не понимали, что они строили. И тем не менее строили — и строили с энтузиазмом. С небывалой быстротой поставили вестибюль метро на середине Арбатской площади. Решили похвастать Первому Прорабу. Он приехал — и приказал вестибюль сломать, поскольку он мешал автомобильному движению. Проявляя энтузиазм, здание разрушили невиданно быстрыми темпами, начали строить новое — у рынка. Построили больше половины. Приехал Первый Прораб — снова велел переносить. Пока он ездил налаживать колхозы, поставили третий дом. Вернулся Первый Прораб — велел переделывать колонны и прорубать двенадцать дверей вместо четырех. Об этом вспоминает не какой-нибудь злопыхатель, а секретарь парткома шахты 36–37. Вот что значит — строительство без проекта.
— Надо было проектировщиков крепче жучить! — сказал Митя.
— Зачем? Что они — не работали? Вот написано: «На протяжении целых месяцев коллектив Метропроекта нередко работал дни и ночи напролет».
— Работали дни и ночи, а производительность труда равнялась нулю, — комментировал Митя.
— Совершенно верно. Не успевали закончить проект, а он становился негодным. Почему? Потому что наверху каждый день принимали новые решения, отличные от вчерашних. Но это все присказка. Сказка-то впереди. Твои толковые потомки, прочитавши все это, не могут не задаться вопросом: если строительство не обеспечено материалами, если нет механизмов, а следовательно, и механизаторов, если не существует утвержденного проектного задания, то есть никому неизвестно, что, собственно говоря, надо строить, — каким образом определять срок окончания строительства? Высшие силы решили эту задачу гениально: назначили срок по праздничку. Помнишь, как нам в начале года объявили, что метро будет пущено 7 ноября 1934 года. Почему не 1 мая или, например, 8 марта — размышлять негигиенично. Те, кто пробовал рассуждать, после раскаивались: «Откуда Первый Прораб знает, что я говорил о том, что работу на шахте мы закончим к 1 декабря, а не к 7 ноября?» — долго удивлялся начальник шахты товарищ Ермолаев. А тот, кто пытался спорить вслух (вроде, например, директора завода имени Владимира Ильича), — получил встречный вопрос: «Значит, для вас постановление Московского комитета не обязательно? Так и запомним».
— Вы что же, — спросил Митя, прищурившись, — против руководящей роли партии?
— Что ты, что ты, комсорг! Московский комитет проводит титаническую работу! Мобилизовал отличных рабочих, собрал со всей Москвы грузовики, разместил по сотням заводов заказы, привлек иностранных консультантов. А, самое главное, Московский комитет в корне сломал вековую рутину старого инженерства: семь раз отмерь — один раз отрежь. Семь раз мерить было некогда. Сроки хватали за горло.