Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обрученные с идеей (О повести 'Как закалялась сталь' Николая Островского)

ModernLib.Net / Публицистика / Аннинский Лев / Обрученные с идеей (О повести 'Как закалялась сталь' Николая Островского) - Чтение (стр. 5)
Автор: Аннинский Лев
Жанр: Публицистика

 

 


      И правда, пудовые руки Артема, широченные плечи, свинцовые удары рабочих кулаков вот мир, в котором Корчагин мыслит свое естественное существование, вот формы жизни, которые видятся ему изнутри. Мир, властно захвативший его сознание, - это мир целостный, сильный, исполненный страсти и любви.
      Монолитное бытие предполагает "одну, но пламенную страсть" и одну любовь, равную самой жизни.
      Из трех женщин, которых любил Павел Корчагин, две очерчены резко и точно.
      Тоня Туманова является герою вестницей чувства "как такового": это соблазн любви "безыдейной", чистенькой, и мы уже знаем, как дорисовывает воображение Павла его первую привязанность: это призыв плоти, бессильной утолить запросы духа; поэтому чувство, столь естественное у мальчишки, затоптано им, едва он чувствуте, что оно может отвлечь его от всепоглощающей идеи его жизни и приковать к низкому.
      Тая Кюцам, жена Павла, является ему в конце жизни, когда, израненный, разбитый, слепнущий, он ищет уже только друга; Корчагин сдается чувству тогда, когда оно уже не может помешать этой высокой дружбе, когда любовь уже не грозит взрывом неуправляемой плоти, когда самая плоть эта все равно уже окончательно побеждена в нем его волей. Эта любовь - как гавань.
      Между двумя этими берегами, в середине его жизни, и самый разгар его великого кочевья - возникает, как мечта, как видение - несбыточный образ Риты Устинович. На скрещенье побежденной, естественной тоски о женственности и победившей ее мужественной воли рождается эта гипотетически-прекрасная фигура, чудное соединение идейности и женственности, Рита Устинович, которая могла бы стать именно той, что нужна герою, и не стала, а ушла как воображенный идеал.
      Интересно, что из трех спутниц Павла Рита Устинович - единственный образ, не имеющий ясного жизненного прототипа. Указания на то, что прототип все-таки есть, глухи и неопределенны. Но даже если и есть - ясно, что в образе Риты воображение Островского дорисовывает все-таки большую часть; всюду предельно точный, здесь он домысливает целые эпизоды, придумывает дневники Риты - он вводит Риту медленно, через посредника, пробуя на чувстве к ней сначала Сережу, и только потом - Павла; уже издав книгу, Островский для киносценария о Корчагине придумывает новые эпизоды с участием Риты, - так, словно расстаться не может с этой вечной и несбывшейся любовью.
      Почему же Павел "разгромил, глупый" свое чувство к Рите? И не предопределена ли эта "глупость" много раньше, чем Корчагин ее совершает? И такая ли уж "глупость"? С точки зрения внешнего жизнеустройства героя может быть. С точки зрения внутреннего духовного пути - нет.
      Поразительная фраза, сказанная Корчагиным Тоне Туманове в момент окончательного разрыва, открывает нам секрет:
      - У тебя нашлась смелость полюбить рабочего, а полюбить идею нс можешь.
      Корчагин полюбил идею. Это любовь всецелая, всезахва-тыпающая, вытеснившая все из души героя. Это любовь, осуществившая в нем целостного человека... Она соперниц не имела...
      А если и имела, то рядом с нею они все равно оставались несбыточными призраками. Герой был обручен с идеей; жизнь его оказалась настолько полной, что обыкновенная любовь рядом с этой жизнью была просто профанацией.
      Островский угадал: идея, заместившая плоть, - вот внутренняя тема корчагинской судьбы; Корчагин просто не состоялся бы, как мировой характер, нарушь он это условие.
      И вот Павка "уже разгромил, глупый, свое чувство к Рите".
      "Ударил по сердцу кулаком".
      "Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял", - утешил себя.
      Это не "ошибка", как сам он думал потом. Это правда его состояния. Большие и малые "ошибки", "потери", "глупости" затем и возникают, чтобы утвердить неизмеримую, несравненную силу того, что создало героя и чего потерять он - по самому замыслу - не может. Внешний аскетизм - как обнажившееся дно отхлынувшего в другую сторону жизнелюбия.
      Чехов шутил, что медицина ему жена, а литература - любовница. Так еще раз было доказано, что здоровое потомство родится от любви, а не от "закона" и что любовь властна избрать себе любой объект.
      Русская литература знает идею не просто, как бесплотный словесный символ - она знает тяжесть слов, вес идей. Это ощущение идеи как плотной, осязаемой, почти материальной силы, кажется, ни в какой другой стране и ни в какой другой литературе не предстает так явственно, как в русской. Вспомним, сколь часто возникает у наших классиков мысль о сокровенности, невыразимости истины:
      словно создаем мы, называя что-то, какое-то новое словесное существо идею, и создав, уже вступаем с этим новым существом в новые отношения, в которых оно имеет свое право и свою свободу. Девятнадцатый век проходит в русской литературе под знаком нарастания этого самостоятельного могущества идей в структуре художественного мышления. У Тургенева владеющие героями идеи еще в какой-то степени сравнимы с элементами быта, с пейзажами или портретами, герои Тургенева часто фехтуют идеями - это легкое и острое оружие, оно всегда под рукой. Герой Чернышевского, избирая идею в союзницы, уже чувствует сверхчеловеческую тяжесть ее руки - только Рахметову по силам эта спутница. И может быть, ни у кого в русской классике мощная власть идей (да и самое это слово) не приобретает такую всесокрушающую силу, как у Достоевского.
      Известно, что Н. Островский относился к Достоевскому отрицательно и вычеркнул его книги из списков своей библиотеки. Отношение это понятно: у Достоевского идеи слишком очевидно съедают человека; откровенность, с которой Достоевский говорит об этом, не может не оттолкнуть Островского: он рожден в другое время, у него другие идеи; самый характер воплощения идей в жизни его героев - другой. У Достоевского люди гибнут, потому что идеи, захватывающие их существование, сталкиваются между собой. Герой Островского продолжает жить и действовать, потому что им владеет одна идея, безраздельпо и всецело забравшая все его существо. Да, это другая эпоха! И все же мы никогда не разгадаем Корчагина вне старой русской почвы: сама принципиальная возможность такой судьбы гениально предсказана в русской классике. Роман человека с идеей, роман до гробовой доски счастливый и безоглядный - вот эта судьба. Да, книга Островского написана, что называется, точно на тему; из цепи великого раздумья русской литературы это звено не выкинешь, и наверное здесь - секрет удивительного успеха этой книги в атмосфере России ХХ века. Атмосфера предполагает Корчагина. В 1918 году Горький с гордостью пишет, что грядет "человек-герой, рыцарски самоотверженный, страстно влюбленный в свою идею".
      Это предсказан Островский.
      Его герой впервые чувствует себя человеком в тот момент, когда решает:
      "большевистская партия и коммунистическая идея", о которых говорит Федор Жухрай, - его, Корчагина, жизнь. ^ "Самое дорогое у человека - это жизнь"... - всемирно известная эта, ключевая фраза в черновиках повести (то есть до журнальной работы над текстом)
      кончается словами: "чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь иувсе силы были отданы самому прекрасному в мире - борьбе за здею коммунизма".
      - Скажите, - спросили его незадолго до смерти, - если бы не коммунизм, вы могли бы так же переносить свое положение?
      - Никогда!
      В видимом хаосе, в вихре революционной эпохи, созвавшей все с мест, молнией сверкает великая идея. Собирается новый космос. Великой идее отдается человек, наполняя смыслом свое существование, жаждущее смысла. На фоне меняющегося вихря - стальной стержень судьбы, роман человека и идеи, безраздельная победа идеи над элементарным существованием.
      Самой смерти бросает вызов идея, овладевшая человеком.
      Николай Островский умер не от той болезни, которая приговорила его к смерти.
      Скованный анкилозирующим артритом, он последние годы более всего, кажется, страдает от всяких побочных хворей: от простуд, от плевритов, от "проклятого гриппа". Смерть обступает его со всех сторон, она действует с многократной гарантией; потеря зрения не связана с основным заболеванием: почки, легкие, нервы - все травмировано независимо от главной болезни, лишившей его возможности двигаться.
      Борьба со смертью становится последним актом его трагедии, создавшим его воле, может быть, наибольшую славу. Его выдержке суждено войти в медицинские учебники. Борясь с болезнью, поддерживая в себе духовные силы, он все время повторяет, что болезнь - случай, бессильный перед внутренним здоровьем.
      Но может быть, именно этот случай и нужен его натуре, чтобы вполне проявилась заложенная в ней закономерность. В 1926 году, когда становится ясно, что прежняя жизнь кончена, Островский близок к мысли о самоубийстве. Обрушившаяся на него немощь потрясает его; он долго скрывает от окружающих документ об инвалидности. Потрясает - но не удивляет. Поразительным внутренним зрением он нащупывает в этом свалившемся на него несчастье продолжающуюся стальную закономерность судьбы. Он пишет в январе 1927 года в одном из писем: "Прошлые годы неистовой борьбы смели нас с жизни в лазареты, и вопрос времени только для того, чтобы мы ушли совсем. Лес рубят - щепки летят. Мы сделали столько, сколько смогли..."
      Да, это поколение не жалело ни себя, ни других! Они рубили самоотверженно.
      Самой смерти бросали вызов и от ответа не бегали. Умели умирать. Смерть не была случайностью - скорее расплатой, на которую они были согласны.
      Корчагина могли убить в 1918 году немцы, если бы нашли спрятанную им винтовку или украденный у лейтенанта револьвер. Его мог застрелить на улице петлюровец, когда Павка кинулся освобождать Жухрая. Могли убить в тюрьме... Смерть гонялась за ним: не дострелила под Вознесенском - ударила взрывом под Львовом, не добила тифом в Боярке - перевернула под Харьковом в автомобиле, раздробила суставы. Его зачисляют в списки погибших - он появляется вновь. А смерть идет за ним и бьет вслепую, многократно, "по площади". Таковы условия игры - Корчагин из тех, кто не обращает на смерть внимания... как и все его поколение "родившихся вовремя".
      Как правило, они умирают трагично: гибнет Виктор Кин, гибнет Аркадий Гайдар, Николай Островский умирает "своей смертью" - от белогвардейской пули, полученной в 1920, от стужи, которую раздетый терпел в Боярке, от нервного перенапряжения берездовских пограничных буден, которое добивает его двенадцать лет спустя.
      В жизни Островского поразительна ясность переходов: пытался встать на ноги, не смог; начал писать книгу после того, как врачи сказали окончательно: никогда более не поднимаешься. Это биография, от первой до последней страницы просвеченная единым смыслом, объединенная одним раскручивающимся сюжетом, одной нравственной идеей. Внутренний безмерный жар порождает лихорадочную, безмерную, всесокрушающую деятельность. Внутренняя убежденность, преданность идее дает такую духовную силу, что уже в самом этом факте заключается вызов смерти. Нет, смерть не должна ответить ему первой же шальной немецкой пулей, оборвав в мальчишестве эту великую судьбу. Им еще надо доспорить, они еще должны встретиться на очной ставке: смерть - и идея, овладевшая человеком.
      И вот он скован по рукам и ногам, погружен в темноту и отсечен от деятельности. У него осталась - идея. Судьба ею подходит к логическому концу.
      Начинается последний акт.
      Теперь оглянемся еще раз на жизнь Корчагина.
      Поп выгнал его из школы - в школе Павел проучился меньше года. Полгода он - поваренок в пристанционном буфете. Выгнан в судомойню. Около года кубовщик.
      Выгнан. Приблизительно год - подручный кочегара на электростанции. Параллельно - пильщик дров на складе станции. Немцы. Петлюровцы. Все это вместе - еще год.
      Уход к красным, в дивизию Котовского, ранение под Вознесенском, возвращение и строй. Итого - около года - в дивизии Котовского. Затем около трех месяцев - в Первой Конной. Второе ранение. Лазарет. Затем полгода в Киевской ЧК у Жухрая, пока не свалился. Две недели - в Шепетовке, у матери. Опять Киев.
      Около года - комсорг в железнодорожных мастерских. Несколько недель в Боярке:
      строительство дороги, тиф. Затем - четыре месяца дома у матери. Потом чуть больше полугода - помощник электромонтера в Киеве. Переезд в Берездов. Около года - военком и райкомщик в Берездове. Еще переезд - в губернский центр.
      Потом - Москва: несколько дней на Шестом съезде комсомола. И еще два года, прошедшие в таком стремительном движении, что он даже не заметил их"
      3атем - болезнь.
      Жизнь словно обрывается. Корчагину двадцать лет. Двадцать лет - а пережито столько, чт хватило бы на нормальный век человеческий. И все это вместилось в несколько весен и зим, в отрезочек между юностью и молодостью.
      Смотрите же: с первой до последней страницы своей боевой биографии он нигде не задерживается больше года. Он нигде не испытывает страшной пытки временем. Он все пробует, и ничто не успевает ему наскучить. Жизнь его несется вперед, как серия опытов, как вихрь примеров. Он не знает временный протяженности, не знает ни великой прочности, ни разъедающей скуки устоявшегося быта. Он знает жизнь только в качественных пробах, в смене опьяняющих мгновений.
      Он спешит.
      И потом - сразу - тишина и полное бездействие. Время вытягивается в длинную нить. Оно пустое. Это становится нравственной пыткоЙ, более страшной, чем болезнь. В жизни героя дела и время оказываются разведены на полюса. Сначала - дела вне времени. Потом - время вне дел. Сначала - воля, властно смявшая объективный ход времени. Потом - томительно-размеренное, незаполненное время.
      Сначала - безмерный огонь поступков. Потом - безмерный холод пустоты, отрезанность от поступков. Пытка бездействием. Пытка ненужностью. Испытание воли, которая заменила собой все, - испытание пустотой.
      "Для чего жить, когда он уже потерял самое дорогое - способность бороться? Чем оправдать свою жизнь сейчас и в безотрадном завтра? Чем заполнить ее?.. Рука его нащупала в кармане плоское тело браунинга..."
      В этом есть своя внешняя логика: воля должна убить жизнь, которая ей не подчинилась. Конец кажется неизбежным. Обыкновенное самоубийство...
      Но я уже говорил: в книжке Николая Островского таится какой-то фермент, который выделяет ее автора из обыкновенных рядов - даже из рядов его необыкновенного поколения.
      Его сравнивали с оглохшим Бетховеном. Со стариком Ренуаром, которому привязывали кисть к парализованной руке. С Лесей Украинкой, умиравшей от костного туберкулеза, и с Генрихом Гейне, лежавшим в "матрасной могиле". И даже с больным Марселем Прустом, скрывшимся в пробковой комнате. Самый факт, что недвижный и ослепший человек написал книгу, - подсказывал соответствующие параллели: от Элен Келер, слепноглухонемой американки, написавшей "Оптимизм", до русской Келер ХХ века - Ольги Скороходовой. В 30-е и 40-е годы такие параллели идут потоком: нет, кажется, ни одного литературного героя, тронутого недугом физическим или душевным, с которым не сопоставляла бы критика заболевшего Корчагина, - тут сходятся дети разных народов и сыны разных веков, страдающий Вертер, преуспевающий Мартин Иден, моэмовский аристократ из "Права на жизнь", киплинговский "волонтер колониальной войны"...
      В каждом сравнении есть, конечно, свой смысл, и все же само по себе сходство той или иной внешней ситуации - слишком узкое основание для сравнения; чтобы извлечь смысл из сближения Корчагина с героем Мюссе (тоже было!), надо брать слишком много поправок.
      Есть книга, поразительно сходная с повестью Островского, сходная во всех отношениях (в том числе в сюжетном) кроме одного... именно: кроме того единственного пункта, который, как я хочу показать, делает книгу "Как закалялась сталь" произведением уникальным в нашей литературе.
      Книга эта - "По ту сторону" Виктора Кина. Она появилась в 1928 году и точно так же, как впоследствии повесть Островского, - была яростно читаема молодежью и вежливо обойдена профессиональной критикой. Повесть Кина прошла здесь по второму разряду: что-то приключенческое, что-то юношеское, что-то напоминающее Войнич и Дюма... Между тем, она предельно автобиографична, и Виктор Кин (ставший впоследствии другом и редактором Островского) в известном смысле его близнец: он из того же азартного поколения "родившихся вовремя", - и так же колесил по России, и махал шашкой в гражданскую, и комсомолил в 20-х и был в пограничье, в подполье на Дальнем Востоке. Одна разница: Кин рано вошел в профессиональную литературу, он был блестящий журналист, он был, собственно, плюс ко всему - литератор.
      Его герой, Матвеев, кончил жизнь самоубийством. Дальневосточный подпольщик, комсомолец, он попал в случайную перестрелку, потерял ногу и понял, что не сможет более выполнять задания организации. Тогда ночью он вышел на костылях в город, дождался вражеского патруля и погиб в драке с белогвардейцами.
      Островский знал и любил повесть Кина. Он одоорял и ней все, кроме финала.
      Корчагин выбрал другой финал.
      Эти книги очень близки; и все же в самоубийстве Матвеева улавливается неизбежность - точно так же как в отказе Корчагина от самоубийства.
      Эти книги похожи всем: сюжетом, пафосом, характерами героев. Различие таится в художественной структуре: в том, какими словами рассказано о героях.
      Герои Кина: Безайс и Матвеев - люди одержимые, самоотверженные, это родные братья Корчагина.
      "Мир для Безайса был прост... Не было ничего особенного... просто он решил, что бога не существует.
      - Его нет, - сказал он, как сказал бы о вышедшем из комнаты человеке".
      " - Ничего особенного, - решил он. - Красные убивали белых, белые красных, и все это было необычайно просто..."
      Просто? Да, и Корчагин убивал, и легко подставлял себя под пули. Маленькая разница: он никогда не говорил, что это просто. Он потрясенно считал убитых им людей: первый... второй... третий... Виктор Кин ироничен:
      "Безайса... томило желание отдать за революцию жизнь, и он искал случая сунуть ее куда-нибудь - так велик и невыносим был сжигавший его огонь..."
      "Он дал бы скорее содрать с себя кожу, чем выдать какие-то самому ему еще неизвестные тайны, и просил только единственного снисхождения: самому себе скомандовать "пли!".
      Корчагин тоже мечтал о смерти Овода. И тоже мечтал о тайнах, которые пытались бы вырвать у него враги. И тоже искал случая умереть за идею. Но он называл все это другими словами. Островский не допускал в отношении его и тени иронии.
      Островский говорил иначе: "Жизнь дается человеку один раз и прожить ее надо так..."
      Виктор Кин пишет о жизнепонимании своего героя Матвеева: "Один человек дешево стоит, и заботиться о каждом в отдельности нельзя. Иначе невозможно было бы воевать и вообще делать что-нибудь. Людей надо считать взводами, ротами и думать не об отдельном человеке, а о массе. И это не только целесообразно, но и справедливо, потому что ты сам подставляешь свой лоб под удар, - если ты не думаешь о себе, то имеешь право не думать и о других. Какое тебе дело, что одного застрелили, другого ограбили, а третью изнасиловали? Надо думать о своем классе, а люди найдутся всегда".
      Чувствуете? Кин и Островский пишут об одном и том же, но употребляют разные системы слов. Кин - многогранен, тонок, ироничен. Островский монолитен, прост, серьезен. Кин пишет: человек стал "винтиком", частицей класса, армии.
      Островский пишет то же самое, но говорит об этом так: у человека ничего не останется, если у него отнять идею... Для Островского преданность идее есть знак цельности, увиденной только изнутри. Для того, чтобы само понятие "винтик" пришло в голову, надобно сохранить в себе кусочек существования, не подчиненного идее, - с этой точки убежденность откроется, как механика, и тогда можно улыбнуться. В художественном сознании Кина сохранятся такие следы - следы ощущения человека "как такового" - то есть естественного, невобранного в идею существа. Матвеев от скуки раскачивает головой лампу... Поразительная деталь: Матвеев убивает время, его тело томится от размеренности маятника часов... В этом томлении здоровой, живущей во времени плоти Кин видит свою логику. Именно эта живая погика гонит Матвеева на самоубийство: его существо мучается оттого, что не может всецело отдать себя идее; смерть - избавление от муки и разрешение вопроса.
      Писательское зрение Островского исключает этот аспект. Он не увидел бы, как герой раскачивает лампу головой тросто так, от нечего делать, оттого что надо куда-то деть себя. Островский просто не разглядел бы этого: он дал бы общий контур, сказал бы: "На этот раз победило примитивное, звериное" или пороту:
      "Митяй!.. Ты дичаешь?" Корчагин весь в своей идее, всецело и безмерно. Он не знает других измерений. Другие измерения - просто дичь.
      Что же такое повесть В. Кина? Это блестящая литература, но это литература "обыкновенная": в том смысле, что она ищет меру, ищет равнодействующую между силой духа и силой плоти. Литература обыкновенно и наблюдает эту борьбу с точки зрения человеческой ("слишком человеческкой", - повторил бы тут известный немецкий философ); трагедия Григория Мелехова - одна из вершин художественной мысли ХХ века - есть трагедия живого человеческого существа, попытавшегося сопротивляться новой исторической логике и изломанного в этой схватке.
      Уникальность судьбы Павла Корчагина и уникальность Островского в мировой литературе заключается в том что его повесть всецело содержит себя внутри этой новой исторической логики. Это не трагедия плоти сопротивлятющейся духу, - плоть тут побеждена бесповоротно - это трагедия духа, задавившего плоть.
      Последний акт трагедии Корчагина - величественнее "бумажного героизма самоубийц: самоубийцы действуют по правилам старой драмы, Корчагин знамение новой".
      Исторически страшным, костоломным концом все это обернулось: бойцам, которые в свое время были готовы сломать шею старому миру, ломали шеи деловитые профессионалы из ведомства Ягоды - Ежова (среди которых, впрочем, достаточно было и чистых фанатиков). Безотказный "винтик" заменял повсюду "обывателя"
      старой жизни. Вряд ли логика разворачивашейся драмы была ясна самим ее участникам: "винтики тоже были из стали - из той самой, которая закалялась на раздутом мировом пожаре; по уж одно было ясно: добром им не кончить, тихой старости не видать.
      Страшно подумать, что было бы с Островским, не умри он своей смертью в 1936 году, или, рискну добавить, не прикрой его судьба болезнью, а потом и славой.
      Не ходя далеко, - вот судьбы людей его типа, комсомольских вожаков 20-х и 30-х годов. Если брать только высший эшелон, - все подряд идут под расстрел:
      Шацкин, Смородин, Чаплин, Косарев... Только Мильчаков и уцелел лагерем "отделался". Нет, этот тип плохо уживался с эпохой беспрекословной консолидации - тип борца, сжигаемого внутренним пламенем.
      Что могла сделать с Островским эпоха победившего "культа личности", от которой он ушел в смерть?
      Задним числом отполировать до школьной бесспорности. Оскопить, отгладить до степени "обязательного образца", муми-фицировать, обернувши страшным смылом неосторожное кольцовское слово. В статье Кольцова именно это слово: "мумия" - покоробило Островского, и правильно: вот уж в ком не было ничего музейного!
      Сделать из него нечто музейное, казенное можно было только задним числом, за чертой гроба. Живой он не вписался бы в ситуацию 1937 года, как не вписались самые честные люди того, косаревского племени. Так или иначе, конец был неизбежен, и воистину в декабре 1936-го Островский умер "вовремя"; он не переступил линии 1937 года - тридцатидвухлетний "молодой писатель", "старик", успевший помахать саблей в открытой драке.
      Он шутил: "В первый период я был здоров, во второй период действительно тяжело болен, а в третий - тоже болен, пожалуй, но с точки зрения разбирающихся в медицине".
      Третий период - развязка, завершение судьбы, ее конечный смысл.
      Удивительно: юноша Островский страшно серьезен, углублен в себя. Улыбка, усмешка, манера шутить проявляются у него потом, когда он становится знаменитым писателем и лежит недвижно в постели. Белозубая усмешка кажется визитерам поразительной в обескровленном лице.
      Пока всепоглощающая идея могла встретиться в его теле с низкой логикой плоти, он мрачно вглядывался в себя, словно ждал от этой плоти подвоха. Когда же болезнь отсекла в нем все, кроме верности идее, - тогда улыбка счастья осветила его лицо.
      В судьбе его - великая и завершенная драма; жизнь, прошедшая под знаком служения высшей цели; такая жизнь предполагает жажду увековечения, жажду скрижалей: это в истоке.
      Изнутри же - он просто ищет оружие. Он хватается за перо, как за новую саблю:
      буду рубать другой саблей. Это - жизнезамена. Он догадывается:
      "Милый Петя!.. Я всеми силами стараюсь найти какое-либо моральное питание, чтобы чертовски нищую жизнь хоть немного наполнить содержанием, ибо иначе, ты меня поймешь, Петя, нельзя оправдать саму жизнь..."
      И - тому же П. Новикову, через два года, в 1930-м:
      "У меня есть план, имеющий целью наполнить жизнь содержанием, необходимым для оправдания самой жизни. План этот очень трудный и сложный... Кратко: это касается меня, литературы, издательства "Молодая гвардия"..."
      Борьба возобновляется. В этой борьбе Корчагин еще раз побеждает себя: свой недуг, свою неопытность, свою старую робость перед таинством книгописания.
      "Победа!" - таким мотивом кончается "Как закалялась сталь". Это не просто победа начинающего литератора. Больше, неизмеримо больше! Е. П. Пешкова вспоминает реакцию А. М. Горького на появление повести о Корчагине. От патриарха литературы ждут профессионального литературно-критического разбора достоинств и недостатков молодого автора. Но Горький сразу переходит на другой словарь. Какое торжество духа над телом! - восклицает он.
      Горький не увидел финала - финал не был написан, он был прожит Островским.
      Смерть его - последняя глава повести, последняя точка в его судьбе.
      Смерти он не боится, он с ней на "ты". Он как-то и не думает о ней как о смерти. Он разговаривает о ней с докторами слишком деловито: "Я сознаю свое состояние, я твердо знаю, что я вас больше ничем не порадую... А жаль!"
      Он жалеет, что умрет, но - не боится. Он даже ведет репортаж, от которого, наверное, у докторов перехватывает дыхание.
      Жене: "Не волнуйся, это еще не то, о чем все думают..." Потом; "Дело гиблое.."
      Потом: "Держится ли Мадрид?.. Молодцы ребята!.. А меня, кажется, громят..."
      Тело его умирает, а в мыслях он далеко, в республиканской Испании: говорит речь на площади осажденного Мадрида, организует наступление, разрабатывает до мельчайших подробностей тайный захват франкистского дредноута... революцию в Китае...
      Почувствовав конец, подзывает жену:
      - То, что я скажу тебе сейчас, вероятно, будет моей последней связной речью...
      Жизнь я прожил неплохо... Все брал сам, в руки ничего не давалось легко, но я боролся и, ты сама знаешь, побежденным не был... Учебы не бросай. Без нее не сможешь расти. Помни о наших матерях; старушки наши всю жизнь в заботах о нас провели... Мы им столько должны!.. А отдать ничего не успели. Береги их...
      Теряет сознание. Очнувшись, спрашивает:
      - Я стонал?
      -Нет.
      - Видишь! - говорит торжествующе. - Смерть ко мне подошла вплотную, но я ей не поддаюсь. Смерть не страшна мне!
      Снова теряет сознание. Очнувшись, опять:
      - Я стонал?
      -Нет.
      - Это хорошо. Значит, смерть не может меня пересилить.
      Последним усилием угасающей воли он сожалеет:
      - Я в таком большом долгу перед молодежью...
      Смерть наступает 22 декабря 1936 года.
      Его судьба словно очищена от случайного. Она удивительно точно выявляет свой смысл, удивительно ясно воплощена. Его судьба содержит в себе великий исторический урок.
      Такой жизни естественно прогреметь на весь мир. Нужно только записать ее - так, как она прожита: вихрем, скачками, стальной спиралью.
      От боли он ломал карандаши и разбрасывал по полу листы с каракулями. Утром их подбирали. Ближним чутьем он ждал трудностей: боялся редакторов, боялся издателей, боялся литературных критиков.
      Дальним чутьем знал другое: мир должен получить такую книгу. Он писал на дрянной бумаге, по ночам, водя слабеющей рукой по самодельному транспаранту.
      Эта нить уже не могла оборваться, хотя иногда и едва держалась под шквалами времени.
      Первый вариант повести "Как закалялась сталь" утерян почтой...
      1996, 1988, 1997

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5