Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Foxy. Год лисицы

ModernLib.Net / Современные любовные романы / Анна Михальская / Foxy. Год лисицы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Анна Михальская
Жанр: Современные любовные романы

 

 


Надевая черное, я старательно не смотрела в зеркало. Как все последние годы, впрочем. Если то, что я видела, мне не нравилось, тоска усиливалась. Если иногда нравилось – я почти плакала: время идет, а… Так зачем?

Да и кто был там, в темной зеркальной глубине? Та тень, на которую случайно падал взгляд, – не всегда ведь ей удавалось ускользнуть, увернуться. Неужели это я и есть?

Все зеркала в квартире где-то по углам, в полутьме, ни одного – на свету. В узком коридоре причесалась у того, что рядом с дверью. Из рамы черного дерева, из потемневшего стекла с пятнышками осыпавшегося серебра у левого края, на меня глянули прозрачные глаза с черными обводами вокруг зеленоватой радужки. Белое лицо и рыжие волосы стали бледнее… Все, довольно, отвернись – что можно увидеть, кроме новых морщин и углубившихся теней?


Все смотрели на нее – и не смотрели. Это была она – и не она. Так всегда на похоронах. Смерть тщится заполнить собой пустоту вместо отлетевшей души, и – сама пустота – пугает и притягивает.


В автобусе на обратном пути все уже дышали. Двигались. Начали смеяться. Мои ровесники вымирали, и на таких похоронах я уже бывала. И знала: теперь этот смех усилится, потом людей согреет водка, и с поминок они будут расходиться куда веселей, чем со встречи однокурсников.

Передо мной, через два ряда справа, в автобусе сидел Саша Мергень. Лет пятнадцать – нет, даже лет десять назад я бы волновалась. И даже на поминки не пошла бы, если б думала его встретить. Теперь мне было все равно. Но все же я смотрела на него – сбоку и сзади, – а он беседовал со своей соседкой, тоже выпускницей «Третьей» школы. Как все мы – он, я… И та, что только что сожжена. Отдана пламени.

Он говорил оживленно и не оборачивался. В нем были лоск и светскость – как и прежде, впрочем. Но теперь прибавилась вальяжность зрелого, состоявшегося мужчины – сильного, уверенного, красивого, любящего свое чуть плотноватое тело… Откуда я это взяла? Не знаю, но это как-то чувствовалось. Он ценил свое тело. Уважал его. Был ему благодарен. Показывал всем с удовольствием. Берег и нежил – по-моему, вполне осознанно. Так, будто с ним постоянно рядом кто-то любимый и важный. Близкий, но отдельный.

Наверное, я смотрела слишком пристально, и он обернулся. На мгновение – не дольше.

На поминках он сказал длинный, путаный и странный тост. Просил у нее прощения. Я так и не поняла, за что. «Мы все друг перед другом виноваты, – говорил он. – Каждый перед каждым. И вот пришел мой час просить прощения. Прости меня». – И тут повисла короткая пауза. Потом он назвал ее имя. Вдруг мне показалось, что не ее имя он хотел назвать. Мое.

Я сидела рядом со своими. Народу было очень много. Мне не пришлось выбирать место, и я оказалась спиной к голове длинного стола, где говорились тосты и слышался его голос. Но постепенно он перемещался по большой аудитории, вот он уже почти передо мной – сидит с кем-то, пьет водку. Не смотрит.

Распрощавшись с близкими друзьями, я пробралась мимо тех, кого я плохо помнила, тех, кого почти не помнила, и вовсе незнакомых – в тишину и темноту рекреации. В соседней аудитории взяла свою странную шубу из неизвестного и искусственного зверя, накинув, вышла в коридор. И там было почти темно. Он стоял у лифтов, с друзьями. Они курили, а он нет. Он смотрел на меня.

Я прошла мимо и сбежала вниз по лестницам – с пятого этажа. В своих черных сапогах на высоких каблуках. Но очень быстро.

На первом этаже – ни у лифтов, ни у массивных дубовых дверей – его не было.

Мне показалось. Все – показалось.

* * *

Я проснулась от голода. Снегопад затянулся, и я давно не охотилась. Полевки и мыши – юркие комочки сладкой плоти – спали в своих норах и были недоступны. Да и я не спешила очнуться от сладкой дремы. К чему?

Снег перестал, но выходить на поле было рано. Померкнет короткий день, в сумерках побегут по своим белым коридорам сперва длиннохвостые мыши – полевые и лесные, а вечером, ближе к ночи, я смогу, насторожив уши, уловить под наметенными за сутки перинами тончайший писк кургузых полевок. Тогда и настанет пора просыпаться.

И глаза мои снова закрылись. Веки сомкнулись, тело под шубой налилось теплом и негой. Безопасно, покойно, тихо. Снежная пелена поверх ветвей, закрывающих устья норы, почти не пропускает звуков. За все утро ни разу не затрещали сороки – чуткие часовые. Не подняли тревоги. Можно еще спать и спать. Пусть до поры уснет и голод.

Сон то снежными волнами, то слоями серых облаков наплывал из далеких пространств холодных равнин, земных и небесных. Я долго странствовала по ним, легким нарыском летя навстречу ветру. Воздушные струи свивались и вновь расплетались, и каждая несла свой запах, свой звук, а я – небесная лисица – ловила их чуткими черными ноздрями, сторожкими черными ушами. И мой дивный рыжий хвост вился по ветру, и белый флажок на самом его конце был белее снега. Внезапно новая, нежданная струя ожгла нежнейший влажный испод черного носа… Ожгла до боли, но эта боль, неутолимая боль, была слаще всего в мире. И ноздри мои раскрылись.

Это был его запах – горячий, жгучий, близкий. И я огненной волной рванулась вперед, к нему: красная лиса-огневка в белых льдах вселенной. И он летел мне навстречу. Зелеными иглами зажглись в глазах звезды, золотом загорелся на небе изогнутый хвост: встал на небе молодой месяц.

Сверкнула молния, раскатился удар грома. Я видела, как месяц покачнулся и грянул в снег. И снова молния, и вновь содрогается мир. Дрожит на черном небе и катится вниз зеленая звезда.

Я открыла глаза. Отряхнулась, сбрасывая остатки сна вместе с лишними остевыми волосками шубы, и не колеблясь двинулась к выходу. Сон сказал мне: не время медлить. Мое тело не теряло сторожкости: уши прислушивались, лапы крались бесшумно, нос принюхивался, глаза всматривались во тьму.

Прячась под ветвями, согнутыми влажной тяжестью снега, тайной тропой я пробралась к опушке леса. Дальше лежало поле – ровное, гладкое, опасное. Я не решилась. Это и спасло.

Прямо передо мной на поле выскочил заяц – глупый беляк, выпугнутый мной из кустов на опушке, и понесся вскачь, кратчайшим путем к речным ивам. Вспышка, гром – он не успел сделать и прыжка, как упал замертво.

Теперь можно не торопиться. Тот, о ком я волнуюсь, все слышал и побережется. Лапы пронесли меня под кустами вдоль опушки – прочь, далеко, туда, где лес отделен от прибрежных зарослей только узкой полосой дороги, занесенной снегом. Не выходя на нее, я опустилась в снег и поползла змеей, прячась за снежным выступом колеи на повороте.

Шерсть на затылке, прямо над прижатыми ушами, колыхнулась, и, вжавшись в рыхлый снег-лепень, сквозь сомкнутые веки я увидела молнию, и уши заложило от грохота. Осталось быстро доползти до кустов и скрыться в заснеженных зарослях сухой крапивы и чертополоха. Мне это удалось.

Там, в глубине сплетенных ветвей, я перевела дыхание. Но медлить не стала: нос уже поймал тот единственный запах. Он был где-то рядом. Скоро я уже знала, где.

Мы встретились на берегу, у старых покосившихся свай разобранного моста. В темноте перебрались по ним через реку, над черной водой, не теряя хладнокровия, чтобы не потерять равновесия. И только на другом берегу понеслись рядом, покатились кубарем, хотя время для ночных танцев еще не настало. Но до тех пор мы будем вместе. Впереди высокий поросший елями берег, за ним непроходимая чаща, а в ней овраги. Там барсучья колония и есть свободные норы. Будем спать в одной норе, прижавшись друг к другу. Жаль Трех-дубовый лес, где много февральских радостей мы испытали вдвоем, с тех пор как я оказалась там подростком, отделившись от своего выводка, как и полагается расселятам – лисятам, расселяющимся на новые участки для взрослой жизни.

Что ж, всему приходит конец. Пусть дом брошен, но мы вместе. Пока вместе. И счастливы. Бок о бок, наигравшись, бежим вверх, на берег, потом несемся вниз, в овраг, и снова взлетаем вверх, на склон, где ждет нас песчаная сухая нора… И ровные строчки наших следов пересекаются, соединяются и наконец сливаются в одну…

Всему приходит конец… Всему ли?

2. И видеть сны, быть может… (январь)

Ибо всякий раз, как меня обымает сон,

Он вступает на порог моей ложницы,

Он под голову мне кладет левую свою,

Он ласкает мне чресла и груди правою своей…


И радость сия неизреченная

В каждом сне меня посещает.

Так зачем же

Жаждать мне его возвращения,

Если он и в разлуке меня не покинул,

Столь желанный?[7]

Поэзия вагантов. Женские письма. К самой себе

Передо мной был рубеж. Большая Пироговская, недалеко от впадения в Зубовскую площадь, отбрасывала влево рукав, короткий и широкий. По нему неслись машины. От них нас с собакой отделяла только низкая чугунная ограда Девичьего сада, и здесь, перед ней, я остановилась.

Вперед пути не было. Там, за шумящим морем Зубовской площади, лежала Пречистенка. Она выводила к круглой желтой арке у входа в метро «Кропоткинская» и золотому куполу храма. Где-то в тех переулках живет Он – но мне туда нельзя.

Потому что я стояла на последнем островке земли, припорошенной снегом, под последними деревьями. Дальше – только асфальт, соль, грязь. Собачьи лапы не выдержат. Да и зачем мне туда?

А здесь-то как я оказалась? Я не могла вспомнить. Ведь от двери подъезда в высотке МГУ до ограды Девички прошла километра четыре, не меньше. Прошла бессознательно, не противясь безымянной силе. Почти ничего вокруг не замечая. И остановилась, только когда наткнулась на эту ограду.

Я оглянулась. Подняла голову. Небо словно дрогнуло, и воздух затрепетал крупной дрожью, как от сотен крыльев. Это грянул утренний праздничный звон с колокольни Михаила Архангела на Плющихе. Солнце, золотое солнце сияло в радостном бледно-лазурном небе. Купола сверкали. Сквозные липы в торжественных аллеях стояли густо-фиолетовые. Столетние раскидистые тополя нежно-оливковыми купами высились над розовым снегом. Над белой церковью золотыми крыльями плескала голубиная стая.

Я повернулась, свистнула собаку и двинулась в обратный путь. И вспоминала, вспоминала… Событий, картин, слов – всего этого за прошедшие сутки – нет, уже почти двое – было так много… Я была так полна… Переполнена… И не шла, а будто плыла в радужном тумане этого первого утра… Но с четкостью, присущей тем, кто ведет дневник и наблюдает, я стала восстанавливать и упорядочивать свой материал. Свое достояние. Свое богатство.

Прошлой ночью я проснулась, будто от толчка. Странно, что я вообще спала… Но ведь спала – на коротковатом узком диване, уткнувшись в жесткую поблекшую тафту спинки, с наслаждением вдыхая пыльный запах минувшего века, – спала крепко, как в детстве. Сладко, как в юности.

Я была счастлива.

И, проснувшись, улыбнулась в темноту.

Тут на полу у дивана что-то пискнуло. Тонкий звон – и снова писк. Я опустила руку и нащупала свой смартфон. Тот самый предмет, что за прошедшие сутки стал для меня главным. Средоточием моей жизни. Вместилищем моей души.

И во тьме я подняла к глазам свою душу в серебристом футляре. Экран слабо светился. На нем виднелись цифры – «27.01. 2007. 03.30». И надпись: «1 сообщение».

Вот это было мне пока незнакомо. Эсэмэски я получала так редко, что всякий раз приходилось припоминать, как прочитать письмо. Но я справилась. И увидела:

«Темно, хочется толкнуть тебя локтем – ты рядом? Перевернуться на другой бок – и снова уснуть. Крепко, как в детстве».

Я закрыла глаза, открыла… Буквы на экране снова сложились в эти слова. Я читала и улыбалась. И вспоминала. Как мы встретились в кафе накануне вечером. Как я шла туда, сама не своя от волнения… Не могла вспомнить только одного – как оказалась дома.

3.30. Значит, наступило 27 января. Он позвонил 25-го, в Татьянин день, в пятом часу, когда я вернулась с выставки. Сказал, что та его путаная речь на поминках была для меня. Что он волновался, потому и говорил так сбивчиво. И не против ли я, если он как-нибудь пригласит меня выпить кофе. Что хорошо бы иногда встречаться и разговаривать, не дожидаясь следующих поминок. Тем более что тогда, по крайней мере, один из нас, возможно, будет уже бессловесен. Навеки.

Я слушала очень спокойно. Удивительно, как я была тогда спокойна! И думала: значит, все-таки не показалось… Не показалось!

Вчера утром, 26 января, он позвонил снова – и уже на мобильный. Мы договорились на вечер, в пять, в «Шоколаднице». Той, на «Октябрьской», где двадцать лет назад столько раз виделись, когда она была на всю Москву единственной. Первой.

Я вошла в кафе ровно в пять и оглянулась. Пахло кофе, корицей, ванилью. Пахло шоколадом, как на бульварах в мае, когда распускаются тополевые листья.

Я увидела его за столиком в углу, села напротив – и двадцать лет исчезли. И он, и я – мы оба вновь стали прежними. И остались теперешними – взрослыми, опытными, сильными, – но и немного иными. Новыми… Мы оба оказались вдруг сами собой. Настоящими – впервые за всю жизнь. Вот в чем было чудо. И чудом было то, что оба это поняли. Сразу и без сомнений.

Мы говорили не стесняясь, не оглядываясь, не опасаясь. Мы больше не могли друг друга ни огорчить, ни обидеть. И это мы тоже знали. Все было очень просто. Нет, в самом деле. Внезапно обнаружилось, что прошло уже три часа, и он опаздывает домой. К ужину. Или к обеду – если по-американски. И даже это показалось забавным. Когда мы расставались, обоим было страшно весело…

– И что мне теперь с этим делать? – вдруг услышала я свой голос. Сейчас, в ночной темноте, я повторила вслух то, что сказала ему вчера у метро, на прощанье. – Что мне теперь с этим делать?

Ночь. 3.30, и я только что прочитала его первую эсэмэску. Проговорила: «И что мне теперь с этим делать?», стараясь, чтобы эти слова прозвучали точно как тогда. Всего несколько часов назад… Улыбнулась. И сразу уснула.

Было еще темно, когда на полу снова пискнуло и прозвенело. Рука сама опустилась, и на экране моей души, синем, как край неба на востоке, высветилось:

«С добрым утром! Ты выспалась?»

Я прочитала и услышала странный, давно забытый звук. Это был мой смех.

7.03. Вот прелесть! Кто же может выспаться в семь утра? Разве только тот, кто мне это прислал? И вдруг поняла: а ведь и впрямь – выспалась!

Чуть светлеет, но я уже стою одетая у входной двери. Теперь мне опять есть с кем гулять. У меня собака. Новая, совсем молодая. Щенок, в сущности. Очень, очень красивая И – столько любви!

Собака уже успела меня полюбить. Я – ее. А в это утро, на рассвете, я любила всех – Митю, сына Сашку, девочку и ее отца, всех своих друзей и друзей их друзей – любила новой, молодой, сильной любовью.

Выходя, я по привычке постаралась отвернуться от зеркала. Промелькнуть мимо. И вдруг – остановилась.

Потемневшее от времени стекло излучало ровное серебристое сияние. Из него навстречу мне лучились зеленые глаза. Розовели щеки. Матовой белизной светился лоб. Медовые волосы искрились золотыми точками, словно шампанское пузырьками.

Дальше я помню только отдельные картинки, как во сне.

Вот я иду между двумя ровными рядами туевых деревьев – они укутаны и обвязаны на зиму, и между белыми полами их зимних одежд видна темно-зеленая хвоя. На розовой гранитной поверхности ограды у Панорамы сверкают блестки изморози. Внизу, в чаше города за синей рекой, горят купола Новодевичьего, Христа Спасителя, Кремля. Над золотыми луковицами переливается перламутровое небо. Слева линию горизонта пронзает фиолетовая игла Останкинской башни.

Вот уже стою у крепостной стены Новодевичьего. Колокольня, кажется, чуть кренится ко мне, нарядная, словно боярышня, в бело-красном уборе нарышкинского барокко. Ели склоняют голубые ветки на зубчатый край выбеленной стены. В полупрозрачном льду пруда полынья – пестрые утки расплескивают небо, шевеля под водой оранжевыми лапами и разбрасывая ослепительные блики изумрудными зеркальцами на крыльях.

Под тополями Пироговки, узловатыми, словно гигантские осьминоги, слушая пенье троллейбусных проводов, дохожу до первых лип Девички. Иду насквозь через парк, балансируя на бордюрах дорожек, то подзывая собаку, то вновь отпуская ее на свободу.

И вот я здесь, у черной чугунной ограды.

Дальше дороги нет.

Я оглядываюсь назад. На свежем, выпавшем за ночь снежке – ровная, словно по нитке вытянутая, цепочка следов. Как странно! Ведь это мои следы. Но люди так не ходят. А я хожу! Да, теперь я хожу именно так. Это мой чудесный, несравненный, волшебный след – мой лисий нарыск.

* * *

Между нами теперь река. Стылая темная стремнина задумчиво медлит у берега, чтобы погладить бурые стебли осоки, нежно коснуться тонких оливковых прутиков склоненных ив – будто последняя ласка перед разлукой. Я смотрю и смотрю вниз, на воду, не в силах отвернуться, юркнуть, пригнувшись, в заросли сухой крапивы, перевитые вьюнком и хмелем, под крышу снежного наноса, чтобы пересечь белое поле и вернуться наконец в лес. Мой лес. Теперь только мой.

Сейчас я не боюсь смерти. Как спокойно я выйду сейчас на поле… Громы и молнии, последний кувырок того зайца – все это позади, в прежней жизни. В ней остались смерть и радость, боль и веселье, игра и охота. В ней был тот запах, опаляющий ноздри, и в ней была я сама. Там я и осталась. На том берегу, откуда уже не вернуться.

Зачем, замерев у кромки воды, я смотрю назад, через реку?

Отпусти меня, память. Не держи у черной реки. Отпусти, жизнь.

Дай уйти восвояси – в старую нору, в мой пустой и остывший дом. Свернусь клубком, прикрою глаза пушистым опахалом, буду смотреть в темноту. Просто лежать и смотреть. Замерзая, цепенея, увижу все снова. И снова. И снова… И не шевельнусь.

Как было тепло на том берегу… В новой норе, где мы спали вдвоем, прижавшись друг к другу, в живом облаке жара наших счастливых тел… Как сиял снег зеленым вечерним светом, когда мы шли след в след, принюхиваясь, разведывая, узнавая…

Вот и узнали. И скоро. Вот след, по нему метки – сильный запах юного горячего зверя. Конечно, мы этого ждали. Барсучья колония на склонах гигантского оврага, хитрый лабиринт сложно сплетенных нор – узор поколений, с незапамятных времен скрывающий многих и многих, – разве могли мы подумать, что не встретим здесь и лис – других? Другого? Другую?

Лисичка стояла на опушке неподвижно и, сторожко подняв голову, пристально вглядывалась в нас через поляну, застланную свежим пушистым снегом.

Она была здесь хозяйкой, но – недавней. Не лисица – подросший лисенок, только осенью освоивший участок у оврага.

Мы не стали ее прогонять. Как она радовалась, что остается! Как вилась вокруг – желтым вихрем, огненным кольцом в синем вечернем снегу…

Я думала, она уйдет сама. А уйти пришлось мне.

Не помню времени. Но даже погода не успела перемениться, даже ветер дул тот же – южный и все так же нес тепло и влагу.

А я стала вдруг зябнуть. Никак не могла согреться, как ни веселилась, сбегая от устья норы вниз, к прозрачному ручью на дне оврага, и тут же взлетая вверх по склону, между толстыми шершавыми стволами вековых елей, по рыжим чешуйкам шишек, отшелушенных белками, по упавшим черным хвоинкам на белом покрове земли…

Просто все чаще, взбежав к норе, где мы только что были с ним вместе, я находила там только следы – свежие следы, что шли от норы через поляну, куда-то в глубь леса – две цепочки тянулись сначала рядом, потом переплетались и вот уже сливались в одну…

И тогда я останавливалась. Смотрела в лес, темный и тихий. Повернув, возвращалась по своему следу к норе. Ложилась в ней, свернувшись клубком. Это было так же трудно, как согнуть кольцом какой-то жесткий прут внутри, от кончика хвоста до шеи. Сил почти не хватало. И к тому же я опасалась этот прут сломать. Сломаться.

Но все равно – ложилась. Закрывала глаза и зябла. Уже в полусне согревалась – медленно, так медленно… Он возвращался, укладывался – сначала рядом, потом все дальше и дальше…

В последний раз я видела его бок о бок с ней – на другой стороне поляны. Под елями, там, где она стояла тогда, впервые. Одна.

На этот раз они были вдвоем – и рядом. Напротив меня. Против меня. А я стояла и смотрела на них. Одна.

Я повернулась и пошла – мимо норы, под елями, вниз по склону оврага, к зарослям у воды, по сваям старого моста – черным, осклизлым от теплого влажного ветра.

Ни разу не оглянулась – пока не перешла реку.

И вот я на другом берегу. Одна.

* * *

Александр Мергень сидел в своем кабинете, у компьютера. Серым зимним утром в доме было тихо, но он не мог сосредоточиться. Почта казалась неинтересной. Вообще все было неинтересно. Кроме одного. Одной.

До этих поминок все шло по плану. День, когда он решил ей позвонить, приближался постепенно. Время шло спокойно и размеренно, как вся его налаженная жизнь. И все части, все члены его тела действовали в этой жизни по-прежнему безотказно. Особенно главный член: как часы. И по часам.

Желать было нечего. В этом и крылся источник желания – жгучего, непреходящего. «Господи, – думал Мергень, по дороге к Музею взглядывая на противоположную сторону Волхонки и вверх, на золотой купол храма, – Господи! Ты знаешь, как я живу. Как хороша, как благополучна моя жизнь. Мне даже стыдно бывает, как она хороша. Только нет в ней чего-то одного… И не знаю, чего… Грех просить неведомо о чем, но я прошу Тебя, ведь Ты-то знаешь. Исполни, наполни меня. Все или ничего? Ну, пусть так. Ты дал мне, кажется, все. Но это «все» будто вылетает в какую-то щель – словно сквозняком выдувает жизнь. Лучше уж ничего, чем такое «все». Возьми его, Господи, отними это ужасное «все», а взамен дай мне подлинной полноты – тихой, как полная река, плавной, несуетной…»


Время шло, январь и сессия устремились к концу, а Митя Огнев с юной Алисой Деготь отбыли в Костромскую губернию. Вдвоем, что и требовалось. И надолго.

Да, время шло, юный Саша Огнев сдал экзамены и уехал наконец в Сорбонну.

Лиза осталась одна. Одна в старой университетской квартире с темными дубовыми панелями в коридоре, в той квартире, где так часто они встречались еще школьниками, когда Митины старики уезжали на студенческие каникулы в Крым, отдохнуть перед вторым семестром.

Вот и день святой Татианы. С утра метель – все как водится…

Мергень думал позвонить ей ближе к вечеру, ответив на электронки, разобравшись с неотложными делами, – позвонить ей тоже было делом, запланированным вперед чуть не за месяц, делом, но не столь серьезным, даже вовсе не обязательным – так, возможный ход в той шахматной партии, где ей была давно назначена роль пешки.

Встречаться с ним иногда, когда и где это удобно ему, поболтать о том о сем за чашкой кофе, рассказать о своей несчастной жизни… Пожаловаться старому другу – ну, чуть больше, чем другу, – это ведь так естественно. Так облегчает. Посетовать на мужа… Вот чего он хотел от нее – сведений о том, как складывается у Алисы с Митей. Это очень важно – знать, не грозит ли семье очередная Алисина выходка. И при том – нет ли опасности вовсе потерять девушку с обложки «Плейбоя», ведь и этого не хочется… Нет, не так. Не хотелось. Тогда не хотелось, до поминок.

А теперь… Вот он сидит перед компьютером, невидящим взглядом уставившись в слепой экран, и эта внутренняя дрожь… Он еле удерживает себя на месте.

Ничего за сегодня не сделано. Да и какие могут быть теперь дела? Никаких дел не существует. Вообще ничего не существует, кроме этой дрожи. Этого странного ступора. Этого напряжения. Кроме НЕЕ.

Пешка прошла в королевы.

Внезапно, как это всегда и бывает.

Александр Мергень набрал номер, сделал глубокий вдох и нажал на клавишу. Один за другим доносились из-за реки, с холмов, из старой квартиры под шпилем МГУ долгие гудки. Он представил себе эту квартиру – пустую…

– Алло? – вдруг сказала она. Близко. Совсем близко. Он слышал ее дыхание. Потом гулкий звук: это она переступала с носка на каблук.

– Здравствуй, – сказал он неожиданно хрипло. – Здравствуй, Лиза. Это я.

* * *

Но человек рождается на страдание, как искры, чтоб устремляться вверх.

Иов, гл.5.1

Дверь неохотно растворилась, издав какой-то хрип, будто ругнулась, и Алиса Деготь вошла в выстуженный дом. Старые половицы повизгивали и пели, пока ноги сами несли ее к печке. Но и печь была холодна как лед.

Митя – пока еще Дмитрий Алексеевич – суетился с дровами, просил потерпеть и уверял, что скоро – совсем скоро – дом согреется. Алиса поддакивала, но силы ее покидали. Накинув на голову и плечи вынутый из рюкзака спальник, подобрав зябнущие ноги и обхватив себя руками, она неподвижно сидела у печки и не отрываясь смотрела на узкие желтые язычки, которыми юное пламя лизало бересту и белые поленья.

«Ну вот, – думала она. – Заехала. В дикую волчью даль. В морозную снежную глушь. И что? Что это даст?

Да все, – отвечала сама себе. – Потерпи, девочка. Ты ведь знаешь главное: побеждает тот, кто подчиняется только времени. А больше – никому. Знать, чего хочешь, и повиноваться времени. Только времени. Служить ему. Вот и все. Это просто. Терпи».

Пламя разгоралось, розовело, поленья уже светились брусками золота в глубине печного зева. Алиса выпростала белую ладонь, отвела со лба блестящую светлую прядь.

Повела плечом, обозначая, что стряхивает обнявшую ее мужскую руку, но не довела движения до конца.


Пусть пока обнимает. Этот уже мой. Да только я – не его.

Что-то жжет глаза. Дым, – подумала она и стряхнула со щек слезы. Но так и не отвела взгляд. Огонь метался в печи, словно рыжий зверь.

Зачем ты бросил меня, отец?

Вот я сижу в холодном доме, студеной зимой, в дикой лесной глуши. Одна, одна… Кто бы со мной ни был – ему не быть со мной рядом. Ему не стать близким. Не стать любимым. Ему меня не согреть.

Кто бы со мной ни был – это чужой. Враг. Предатель и враг.

Зачем ты предал меня, отец?

Помнишь, как ты брал меня с собой… Зимний вечер, в бильярдной теплый желтый свет, мужчины пьют. Улыбаются. Смеются. Табачный дым, и пахнет коньяком. Ты говоришь: хорошо. Пусть лизнет – но только каплю! Пахучая огненная жидкость обжигает кончик языка, и я смеюсь. Все смеются.

– Ты у меня самая красивая, – говоришь ты. – Самая красивая девочка!

Я не забыла: ты попытался. Я знаю: это была отчаянная попытка.

Увезти меня, спрятать у знакомых, не сказав матери, – как ты ее тогда ненавидел!

И как я тебя тогда любила…

Больше родного дома, больше своей жизни.

И как ненавидела тех, кто нас хотел разлучить…

Как теперь ненавижу – всех. И тебя. Как ненавижу!

Перед той болезнью я помню только одно.

Я лежу в чужой кровати, застеленной холодным крахмальным бельем. Лежу, отвернувшись к стене, и так стараюсь уснуть… Потому что ты сказал, что мой дом пока теперь здесь и я должна спать, ведь завтра в новую школу, в чужой класс.

Я так стараюсь уснуть, так стараюсь… Если я не усну, меня заберут. Скажут, что я не смогла тут жить, и заберут. Я снова вернусь домой – без тебя.

Ведь ты вместе со мной не вернешься. Ко мне никогда уже не вернешься – я знаю. И боюсь этого одиночества больше всего на свете.

С тех пор я уже ничего не боюсь в жизни.

Но уснуть не могу. Время идет – беспощадное время. Безжалостное, жестокое время.

Я не могу уснуть – вдруг ты уйдешь? Бросишь меня тут? Одну?

Проходят минуты. Тикает чужой будильник. Тот, что должен разбудить утром – нас? Или только меня? Одну?

Я лежу в холодных белых простынях и зябну. И не могу согреться. Вот как сейчас, в этом насквозь выстуженном доме, рядом с чужим мужчиной, который обнимает мои плечи.


Не отрываясь, Алиса смотрит на черные поленья с огненной жаркой каймой, на рыжие и фиолетовые всполохи в темном зеве печи.


И пока я мерзла в этой чужой постели, зазвонил телефон. Потом открылась входная дверь. Вбежала мать – от нее пахло морозом и мехами.

Я поднялась, чтобы одеться. Все было кончено.

Мать увезла меня на такси. Больше я тебя никогда не видела.

Почему? Как ты мог бросить меня одну – навсегда?

Мать хочет, чтобы я была как она. Не лучше. Не удачливей. Такой же. Она хочет, чтобы и я была как она. Одна.

Не суйся, – говорит она каждый день. – Не лезь в этот мир профессорских сынков. Это не для тебя. Все это не для тебя.

Я и сама не знаю, зачем он мне нужен – этот мир.

Но я его завоюю.

Это потрудней, чем выскочить замуж за тупого дурака с деньгами. Это значит – стать сильной. Самой писать книги. Говорить о серьезных вещах. Подняться не только вровень – но выше. Думать. Понимать жизнь. Видеть мир не чужими глазами – своими.

Если уж не дано любить – что ж, есть и другие дары. А если и их не подарят – возьму. Не упущу. Добьюсь.

Как он меня спросил, этот Дмитрий Алексеич, дрожа от волнения, смотря мне в глаза и боясь смотреть: «А ты бы вышла за моего Сашку?»

А на самом деле: «Ты вышла бы за меня?»

И я ответила не колеблясь: «Да. Стоило бы ему попросить. Сразу бы вышла».

Правильно я ответила. Надежда и ревность. Ревность и надежда. И еще – терпение. Вот секрет власти: никакого секрета.

А на самом деле?

* * *

Новая закладка дров в раскаленной пасти вспыхнула костром, и печь загудела. Митя обнял девушку, спрятал горящее лицо в ее холодные блестящие волосы. Оба не шевелились. «Боже! – думал Митя Огнев. – Это она! Неужели наконец она? Неужели Ты все-таки дал мне ее – любовь? Единственную? Настоящую? Благодарю Тебя, Господи. Столько лет ты укрывал от меня этот дар. Обносил меня им. И вот теперь… Так неожиданно, так просто… Нет, невозможно… Прошу Тебя, молю Тебя, пусть это будет. Совершится. Исполнится. Мне ничего больше не нужно – только прекрати мои страдания. Успокой меня, Господи. Не в холоде – в жарком пламени. Дай мне гореть, пока не сгорю, и не дай остыть… Только не дай остыть. Опять остыть… Только не это, Господи. Я все отдам, от всего откажусь – но пусть я пойму: вот она, моя настоящая любовь, и пусть я поверю в нее. И тогда… я пойму все. И приму все. И уверую».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6