Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великие исторические персоны - Третьяков

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Анна Федорец / Третьяков - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Анна Федорец
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Великие исторические персоны

 

 


Анна Федорец

Третьяков. Коммерсант и меценат

Введение. Неизвестная «известная личность»

Что знает о России окружающий мир? В основном – мифы, крайне далекие от действительности. Белые медведи на Красной площади. Загадочная русская душа. Три кита русской жизни – водка, балалайка и тирания. Россия историческая и современная как будто окутана сказочным туманом. Из него выплывает то одна деталь настоящего русского быта, то другая, прочее же остается скрытым от массового сознания европейцев. Гадая о России, что она такое, что происходит в ней, что составляет самую суть ее устройства и судьбы, они выдумывают диковинные концепты и сами же себя зачаровывают ими. Если впоследствии оказывается, что очередной участок истинной России, вынырнув из тумана, показал полное свое несоответствие высокоумным теориям, что ж, как правило, получается: «тем хуже для реальности».

Описывая русское прошлое и настоящее, европеец нередко выбирает наиболее понятные, наиболее значимые для него обстоятельства и персонажей, которые в совокупности оказываются случайной выборкой – для взгляда изнутри, из русской гущи.

Нашу культуру знают так же – выборочно, порой искаженно. Существует блистательное ожерелье творцов, мимо которых невозможно пройти. Из того, что имеет отношение к вершинам реальной русской культуры, за рубежом помнят в основном их – несколько величайших имен, связанных с искусством и литературой. Помнят Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого, П.И. Чайковского и Ф.И. Шаляпина… А вот, например, наших живописцев, в том числе высоких мастеров, таких как И.Е. Репин, В.И. Суриков, И.И Левитан, В.М. Васнецов, М.В. Нестеров, В.А. Серов, В.В. Верещагин, знают и понимают далеко не столь хорошо. Однако для национального самосознания, да и, впрочем, для коллективного сознания образованных людей России их творения – предмет гордости, восхищения и любви. Без них русское искусство было бы немыслимо обеднено. Без них культурная почва отечественных интеллектуалов катастрофически истончилась бы… А для интеллектуала западного, зашедшего в познании России дальше большинства коллег, соприкосновение с их живописью становится своего рода открытием: «Неужели там и тогда оказался возможным столь богатый пласт?»

Всё это люди, апогей творчества которых совпал по времени с колоссальным взлетом русской культуры. Они жили и работали в одну эпоху. И особую роль в их судьбах сыграл один и тот же фактор, мощно ускоривший процессы художественного развития в нашей стране.

Культурный подъем, пришедшийся в Российской империи на последнюю треть XIX – начало XX века, тесно связан с расцветом купеческого меценатства. Настолько тесно, что, попробуй кто-нибудь в те времена разрубить эту связку, – и древо культуры плодоносило бы, наверное, вдвое скуднее. На ниве меценатства работали самые разные люди, и каждый из них трудился над выполнением собственной задачи. Такой, которая соответствовала масштабам его личности. О существовании одних покровителей наук и искусств знают пока лишь специалисты. Имена других меценатов широко известны: Третьяковы, Мамонтовы, Щукины, Алексеевы – всякий мало-мальски образованный человек что-либо о них слышал. И, кажется, не только имена – самые дела, самые глубины личности этих людей видны как на ладони. О них писали в мемуарах современники. Им посвящали книги, статьи и научно-популярные телепередачи потомки. И тем не менее… о них почти ничего не известно как о людях. И П.М. Третьяков – не исключение.

Фигура всемирно известного создателя галереи странным образом прячется в тени своего детища. Посвященные Третьякову книги, статьи, телепередачи с жаром рассказывают о художниках, которым он покровительствовал, о картинах, им приобретенных, о том, как продолжала существовать Третьяковка после смерти ее создателя. Перед читателем проходят сотни имен блестящих художников, виртуозных музыкантов, искусных литераторов, с которыми общался меценат. Сам Третьяков в этих очерках – соединительное звено, позволяющее повествовать о культурной жизни двух столиц, безличный образ, о котором можно сообщить лишь набор сухих фактов: родился, женился, приобрел то-то у того-то, завещал, умер… К фактам примешивается вереница дежурных «анекдотов»: будучи однажды вырваны из контекста, они дружно кочуют из одной посвященной Третьякову книги в другую. Человек из плоти и крови, с его сильными и слабыми сторонами, с его переживаниями и глубоко личными мотивами действий, исчезает, уступая место штампу: «русский меценат». Самая жизнь его сводится к коротенькой биографии, на черно-белом фоне которой яркими пятнами проходят иные человеческие судьбы.

При всем обилии посвященной П.М. Третьякову литературы кажется, что неведомый художник набросал легкими штрихами его образ, взялся было за краски – но так и не докончил картины, не расцветил ее яркими красками индивидуальности, не вдохнул в нее Божью искру души…

Советская историческая наука, при всех ее очевидных плюсах и достижениях, мало интересовалась человеком. Масштабные процессы и великие исторические деяния были гораздо более важны для нее, нежели личностные особенности одного человека или группы людей. Для исследований той поры не было редкостью жесткое отделение деяний великих людей от их духовной сути. Все богатство внутреннего мира зачастую сводилось к социальному происхождению и списку конкретных деяний, нашедших зримый отпечаток в ткани материального мира. Благодаря такому подходу возникли новые «советские каноны» в изображении тех или иных исторических личностей. Обладая определенной ограниченностью, подобный подход все же позволял ученым советского периода изучать… «неудобных» с точки зрения власти людей. Но сейчас его односторонность очевидна. В частности, по итогам подобной «реконструкции» сложился определенный образ Павла Михайловича Третьякова: человека до кончиков ногтей светского, едва ли не интеллигента, который живет только интересами светского искусства. Немыслимо думать, что такой человек может вести богатую духовную, тем паче религиозную, жизнь.

Советская эпоха прошла. Канули в Лету ее представления о том, что важно и что неважно в историческом процессе. Однако продукт ушедшей эпохи в виде мифического образа П.М. Третьякова остался. Робкие попытки современных ученых переломить ситуацию особых результатов пока не приносят. Образ Третьякова-интеллигента, Третьякова – покровителя бунтарей-передвижников все еще занимает умы отечественных умников. Однако… хотелось бы верить, что недалеко то время, когда этот образ будет вытеснен другим, более соответствующим исторической действительности. Образ Третьякова-православного, Третьякова-интеллектуала, Третьякова-созидателя. Творца, который ни в коей мере не являлся ниспровергателем основ, а, напротив, во многом способствовал появлению новых земель под изменчивыми водами русской культуры.

Разумеется, говоря о Третьякове, нельзя обойти вниманием то, что представляло для него цель жизни – создание коллекции картин в Лаврушинском переулке. В этой книге Третьяковской галерее будет отдано немало места. Важно понимать: судьба самого Третьякова ничуть не менее интересна и поучительна, нежели судьба его детища. По сию пору биография Павла Михайловича служит всего-навсего строительным материалом для возведения величественного здания биографии Третьяковской галереи. Пора бы истории самой галереи послужить кирпичиком для персональной истории этого великого человека. Ведь в жизни подобных людей, быть может, свыше закладываются некие «притчи», уроки для верующих и неверующих…

Именно таковы причины, по которым автор этих строк обратил особое внимание на внутренний мир Павла Михайловича, на его семейство и его отношение к Церкви. Названным темам в книге отдано значительное пространство – по необходимости. Требовалось взяться наконец за работу, которую всё равно придется делать, чтобы понять Третьякова во всей цельности его натуры.

Данное издание – сокращенный вариант книги о П.М. Третьякове; он полностью лишен справочно-библиографического аппарата. В полном виде книга была опубликована издательством «Вече» (серия «Великие исторические персоны») в 2011 году.

Род Третьяковых. Детские и юношеские годы Павла Михайловича

Павел Михайлович Третьяков родился 14 декабря 1832 года в Москве, в приходе церкви Николая Чудотворца в Голутвине. Он происходил из старинного, но небогатого купеческого рода Третьяковых и был москвичом в четвертом поколении.

Третьяковы – и это важно подчеркнуть – были династией глубоко православной[1]. Вера являлась неотъемлемой частью жизни представителей этого рода, и свет ее озарял всю их повседневную жизнь.

О первых двух поколениях семьи, проживавших в Москве, известно крайне мало.

Прадед Павла Михайловича, Елисей Мартынович Третьяков (1704–1783), был купцом города Малоярославца. В 1774 году, в возрасте 64 лет, он перебрался в Москву. Вместе с ним на жительство в Первопрестольную переехала его жена, Василиса Трифоновна, и два сына – Захар (около 1753–1816) и Осип Елисеевичи[2]. Захар Елисеевич, московский 3-й гильдии купец, в 1795 году обосновался в Замоскворечье. Этот район Москвы вот уже несколько десятилетий являлся излюбленным местом поселения московского купечества. З.Е. Третьяков приобрел в собственность «двор со всяким в нем дворовым-хоромным ветхим деревянным строением… Состоящий в Москве в… приходе церкви Николая Чудотворца, что в Голутвине». Впоследствии именно здесь появится на свет его знаменитый внук – Павел Михайлович Третьяков.

Захар Елисеевич был женат дважды. От первой жены, Лукерьи Лукиничны, у него родилось пятеро детей. После ее смерти, в 1800 году, купец вступил во второй брак. Новая его супруга, Евдокия (Авдотья) Васильевна, в 1801 году родила ему сына Михаила, в 1808-м – Сергея. Захар Елисеевич, купец уже не 3-й, но более высокой, 2-й, гильдии умер в июне 1816 года. Он оставил семье «домик в Николо-Голутвине, пять смежных лавок на углу холщового и золотокружевного рядов и сумму денег, внесенную в Опекунский Совет по несовершеннолетию младших сыновей. Не будучи разделены, братья торговали порознь, каждый для себя. В 1830 году братья приступили к полюбовному разделу»[3]. М.З. Третьякову достался родительский дом и лавка в торговых рядах.

В следующем, 1831 году Михаил Захарович Третьяков женился. Его избранницей стала дочь крупного коммерсанта, Александра Даниловна Борисова. Брак этот положил начало крепкой, дружной семье.

Если о личности деда и прадеда Павла Михайловича ничего определенного не известно, то сведения о его родителях память потомков сохранила.

Александра Даниловна Борисова родилась в 1812 году, в разгар войны России с наполеоновской «Великой армией». Любопытно, что девица из купеческого рода «получила образование, даже брала в молодости уроки на фортепиано». А.П. Боткина, дочь Павла Михайловича Третьякова, пишет, что бабушка «мило играла на фортепиано и по желанию отца (П.М. Третьякова. – А.Ф.) играла перед гостями». Очевидно вместе с музыкой девице Даниловой была привита тяга к культурной жизни. Она обожала театры, наперечет знала всех хороших актеров. Тем не менее не стоит переоценивать полученное Александрой Даниловной образование: ей был привит навык чтения и письма, скорее всего она была обучена торговому делу, но всю жизнь писала «с запиночкой».

Вот словесный портрет Александры Даниловны, находящейся уже в преклонном возрасте: «Языков бабушка… не знала, но немного понимала или догадывалась. Была она некрасивая, с громадным, умным лбом, маленькими серыми глазами, горбатым носом и выдвинутым, вероятно к старости, подбородком. Росту она была выше среднего, фигура была представительная. Одевалась она прекрасно: с утра в корсете и носила на голове великолепные наколки, большие, светлые, из лент и кружев, спускавшихся на плечи… Казалась она строгой и недоступной. Ее прекрасный портрет, работы Репина, написанный в бытность жизни его в Москве, в начале 80-х годов, висел в галерее».

В отличие от Александры Даниловны после ее супруга не осталось ни одного портрета. Зато в документах сохранились некоторые факты биографии купца; их дополняют небольшие словесные наброски, изложенные на бумаге его родными и знакомыми.

Наиболее подробное описание купца приводит П.С. Шумов, священник Николо-Голутвинской церкви. Самого Михаила Захаровича Петр Стефанович в живых не застал. Но рассказы его предшественника, бывшего священника той же церкви А.А. Виноградова, столь сильно запали ему в душу, что, думается, свидетельству Шумова можно доверять. Вот что пишет П.С. Шумов: Михаил Захарович Третьяков «с приходскими священниками… всегда был в самых лучших отношениях, а с моим предместником Александром Аполлосовичем Виноградовым даже в дружеских. Этот священник часто хаживал к нему запросто побеседовать, так как находил особенное удовольствие в этой беседе. Михаил Захарович был человек очень умный, мог говорить о чем угодно и говорил приятно, увлекательно. Предместник мой передавал мне: “Бывало, слушаю, слушаю его, да и скажу: Михаил Захарович! да скажите, пожалуйста, где вы учились, что вы так хорошо говорите? Я учился, ответит он, в Голутвинском Константиновском институте – иначе у голутвинского дьячка Константина”. Таков был родитель Павла Михайловича. Умный в разговоре, он еще умнее был по жизни, по торговым делам своим, а главное в жизни семейной и в деле воспитания детей своих».

Действительно, в торговых делах Михаил Захарович преуспел. В 1830 году в распоряжении коммерсанта было «родовое недвижимое имение с каменным домом и со всеми принадлежностями» в Голутвинском приходе, где он жил вместе с семьей, и лавка в Старом Гостином дворе, в Холщовом ряду. Через год (1831) его брат Сергей, умирая, завещал Михаилу Захаровичу еще и свою лавку, расположенную по соседству. А к концу 1840-х годов, помимо дома и двух лавок, у М.З. Третьякова уже имелось «благоприобретенное имущество»: четыре лавки с палатками и «на собственный благоприобретенный капитал купленное в 1846 году в губернском правлении с акцыонова торга каменное строение на Бабьем городке, заключающее в себе торговые бани», известные под названием Якиманских. В доме М.З. Третьякова располагалось небольшое предприятие-красильня, где подкрашивался, крахмалился и отделывался холст. Кроме того, несколько лавок Третьяков снимал. Его торговля к 1847 году стала более разнообразной: к полотняным торгам добавилась торговля хлебом и дровами. Часть же холщовых и полотняных товаров он отправил «в Тифлис на комиссию в торговое дело». Пустующие жилые помещения в своем дворе предприимчивый Третьяков сдавал квартиросъемщикам. Согласно исследованию С.К. Романюка, «вся четная сторона 1-го Голутвинского переулка – от дома Третьяковых до берега Москвы-реки – была занята строениями, принадлежавшими им. На обширных участках находились склады леса, сплавляемого весной, а на углу переулка и набережной в течение всего XIX в. стояли бани купцов Третьяковых».

Не зря Д.И. Борисов отдал дочь за Михаила Захаровича! Купеческие дела тот вел сноровисто, хватко, умел подстраховать себя от разорения. Менее чем за двадцать лет он увеличил обороты в несколько раз. Предприниматель заводит бани, приносящие круглогодичный доход. Он уже не ограничивается торговлей одним видом товаров, что, разумеется, уменьшает неизбежные риски его дела. Тот, кто торгует лишь льняными материями, рискует многое потерять в случае неурожая льна… Примечателен также выход деловой активности Третьякова за пределы Москвы. Отчасти Михаилу Захаровичу помогла подняться завещанная братом доля отцовского имущества, отчасти – приданое Александры Даниловны, а оно было по тем временам немалым – 15 000 рублей! [4] Что ж, М.З. Третьяков сумел как начальный капитал, так и это приданое приумножить и впоследствии вернуть супруге, отписав ей ее долю в завещании (1850 год). Михаил Захарович обладал поистине редким талантом: непрестанно, честно трудиться, совмещая торговые дела с благотворительной деятельностью. Этот навык он передаст впоследствии старшему сыну, Павлу. Передаст не только на словах, но сочетая родительское наставление с личным примером.

Для Михаила Захаровича было очень важно, чтобы он, сын купца, завещал собственным детям не только капитал, но и принадлежность к купеческому сословию, а с ним – к купеческому труду. Купеческий труд являлся крестом, который Михаил Захарович нес от рождения. И он старался нести этот крест как можно смиреннее. Многие купцы пускались на различные хитрости, чтобы через выгодный брак или иным путем выбиться в дворянские чины. Третьяков-отец родниться с дворянами не желал. Напротив, он воспитывал в сыновьях уважение к купеческому сословию. Составляя завещание, Третьяков велел супруге: «Сыновей от торговли и от своего сословия не отстранять и прилично образовать». Христианское смирение подсказывало ему: трудиться надо на той ниве, на которой ты оказался при рождении, – или же на той, для которой предуготованы данные от Господа таланты.

Михаил Захарович Третьяков в течение нескольких лет (приблизительно с 1842 по 1847–1848 годы) состоял церковным старостой при Николо-Голутвинском храме. Этот факт говорит о личности предпринимателя едва ли не красноречивее любых мемуарных свидетельств. Должность церковного старосты являлась почетной и вместе с тем хлопотной, была связана с большим количеством ограничений. Ее мог занять лишь человек не моложе 25 лет, известный своей преданностью христианскому вероучению. Он не должен был состоять под судом или следствием; не могла на нем «висеть» и опека за расточительство. Староста не только вел сугубо хозяйственные дела, но и финансировал все строительные работы из своего кармана. Он поддерживал в исправности и внутреннее убранство храма: следил за наличием лампад и подсвечников, за своевременным поновлением иконостаса, за пополнением ризницы и церковной утвари. Другими словами, принимал личное, притом весьма деятельное, участие в жизни всего прихода.

Михаил Захарович постоянно сам проявлял деятельную любовь к ближним и старался привить это чувство своим детям. Вера Павловна Зилоти, старшая дочь Павла Михайловича и внучка М.З. Третьякова, запомнила, как в детстве ей родные рассказывали: «Дедушка твой, Михаил Захарьевич Третьяков, был добрый и жалостливый». Милосердие, проявляемое Третьяковым-отцом к людям, подтверждается отрывком из составленного им на склоне лет завещания (1847 год). Супруге Михаил Захарович велел: «За неплатеж моих должников не содержать в тюремном замке, а стараться получать благосклонно и не давать сие завещание в огласку, а со вниманием узнавая должников, которые медленно платят, и ежели они стеснены своими обстоятельствами, то таковым старайся не оглашая простить». Обычная попытка человека, находящегося на пороге смерти, сделать еще что-то хорошее, чтобы заслужить прощение грехов? И да, и нет. Разумеется, М.З. Третьяков заботился о своей душе. Но он был слишком добронравным христианином, чтобы торговаться с Господом о цене вечного блаженства. Стремление делать благие дела было заложено в таких глубинах личности М.З. Третьякова, что противиться этому стремлению значило бы совершать нечто противоестественное. Милосердие Михаила Захаровича соответствовало евангельским Заповедям: «Когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая» (Матф. 6: 3). Только исполнители его последней воли знали, что купец 2-й гильдии М.З. Третьяков завещал (1850) церквям Николы в Голутвине и Иоанна Воина на Якиманке банковские билеты общим достоинством 600 рублей серебром, проценты с которых шли на содержание богаделен. На помин души коммерсант отдал в те же церкви билеты на внушительную сумму – 2200 рублей серебром. Не только при составлении завещания, но и в повседневной жизни Михаил Захарович творил добрые дела и, сколько мог, сохранял их в тайне.

Жили Третьяковы в небольшом домике с мезонином, в районе 1-го Голутвинского переулка. Домик стоял прямо возле церковной колокольни, на берегу Москвы-реки.

В документах местоположение двора Михаила Захаровича получило следующее описание: «По правую сторону идучи во двор вышеписаной церкви (Николы в Голутвине. – А.Ф.) церковная земля, по левую порозжий переулок а позади берег Москвы реки». На следующий год после свадьбы в семействе Александры Даниловны и Михаила Захаровича стали появляться дети. Обычно, говоря о дате рождения Павла Михайловича, называют 15 декабря, однако это неверно. Первенец родился 14 декабря 1832 года. На 15-е число приходился день памяти святого Павла Латрского. В честь этого подвижника, жившего в X веке на территории Малой Азии, сыну при крещении дали имя Павел. Исследователь Н. Приймак совершенно справедливо объясняет это расхождение: «День именин П.М. Третьякова стал считаться со временем датой его рождения. Однако современники знали эту дату как “14 декабря”. И священник церкви Св. Николая Чудотворца П.С. Шумов в воспоминаниях о П.М. Третьякове указывает именно этот день».

Подтверждает данное свидетельство выписка из метрической книги Николо-Голутвинской церкви: 1832 года, «в декабре. Четырнатцатаго числа у московскаго 3-й гильдии купца Михаила Захариева Третьякова и законной его жены Александры Данииловой родился сын Павел. Восприемники были корчевский 2-й гильдии купец Даниил Иоаннов Борисов, и купецкая жена вдова Евдокия Васильева Третьякова».

Вслед за Павлом появились на свет Сергей, Елизавета, Даниил, Софья и другие: документы дают информацию о пятерых сыновьях и четырех дочерях, но, по-видимому, в семье было не девять, а одиннадцать человек детей – такое число называет в своих воспоминаниях В.П. Зилоти[5]. Вполне вероятно, что двое детей умерло в младенческом возрасте.

Воспитание детей было предметом особенной заботы Михаила Захаровича. На это важное дело он не жалел ни денег, ни сил, ни даже драгоценного времени.

Полных сведений о том, какие науки изучали в детстве Павел и Сергей Третьяковы, не сохранилось. Однако со слов дочери П.М. Третьякова, Александры Павловны Боткиной, доподлинно известно, что они «получили правильное полное домашнее образование. Учителя ходили на дом, и Михаил Захарович сам следил за обучением детей». Эту информацию подтверждает священник П.С. Шумов, чьи заметки о Третьяковых были написаны за несколько десятилетий до появления на свет книги Боткиной: «Детям он (Михаил Захарович. – А.Ф.) дал правильное, полное домашнее образование. Учителя ходили на дом. Но родитель не оставлял детей с учителями одних. Он сам присутствовал во время урока и строго следил за их обучением. В то же время сыновья ходили и в город, приучались и к торговле».

Данные свидетельства требуют одного существенного уточнения. И Боткина, и Шумов получали образование во второй половине XIX века. То, что для этой эпохи являлось «правильным полным» образованием, в 1830—1840-е годы было… явлением из ряда вон выходящим. Хотелось бы подчеркнуть: в первой половине XIX столетия, так же как и в XVIII веке, основной и едва ли не единственной формой обучения купеческих детей была передача знаний «от отца к сыну». Исходя из собственной практики и капиталов, отец сам решал, какие знания пригодятся его детям. Если купец был грамотен, он сам учил сыновей, если же не имел времени или «грамоте не разумел» – дети осваивали книжную премудрость под руководством церковного дьячка. Как правило, круг «теоретических предметов» ограничивался навыками чтения, письма и счета, иной раз обучение письму исключалось, и еще в середине XIX века было немало полуграмотных, не умевших писать, коммерсантов. Если отец был купцом 1-й гильдии и вел заграничную торговлю, его сыновья могли выучить язык той страны, с которой у него были налажены связи. Дальнейшее обучение было сугубо практическим. Отпрысков, достигших отроческого возраста, отец брал с собой в лавку, где они на своем опыте познавали купеческую науку. Сначала дети исполняли обязанности «мальчиков на побегушках», потом, в более взрослом возрасте, их учили вести бухгалтерию либо отправляли в странствие с отцовским грузом; затем они могли попробовать свои силы в должности приказчика[6]. Такой способ обучения был для того времени довольно эффективен: будущий купец на собственной шкуре ощущал, почем он, звонкий серебряный рубль, сколько пота и крови надо пролить, чтобы его нажить. «Практическое» обучение если не исключало возможность проматывания отцовского состояния, то сводило ее к минимуму. Кроме того, купеческие дети рано приучались вращаться в предпринимательской среде, узнавали отцовскую манеру ведения дел, знакомились с отцовскими партнерами, с которыми им, возможно, придется сотрудничать впоследствии.

Но времена менялись. Москва, которая много веков была духовным центром России, пробуждалась ото сна, в который погрузило ее изменчивое, блестящее, секуляризированное XVIII столетие. Первым толчком к пробуждению послужила война 1812 года, когда московское купечество и московское же оппозиционное (в противоположность петербургскому) дворянство осознало себя значительной общественной силой. Одно – экономической, другое – культурной. Имя древней столицы зазвучало с новой мощью: «Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось»! Москва – сердце русского государства и на протяжении многих веков – средоточие экономической жизни страны. Окончательно Москва проснулась во второй четверти XIX столетия. В то самое время, когда началась бурная полемика между западниками и славянофилами по поводу дальнейших путей развития России. Крупнейшие славянофилы выразили в своих трудах уверенность: духовное, а с ним и экономическое, и культурное обновление государства связано с Москвой.

Михаил Захарович проявил величайшее чутье к носившимся в воздухе переменам. Мысль о великом предназначении Москвы была для него близка и естественна. Чувство огромной личной ответственности за будущее детей подсказало ему: традиционного домашнего образования для них будет уже недостаточно. Нужно дать им нечто большее, нечто такое, что давало бы им возможность вступить в диалог с представителями образованных слоев общества. И вместе с тем – привнести в этот диалог собственное, купеческое, мировидение. Весьма вероятно, что в вопросе обучения детей он доверял совету Александры Даниловны, сверял свои идеи с полученным ею образованием. И все же руководствовался собственным видением того, что для детей будет необходимо. Природное чутье позволило Михаилу Захаровичу намного опередить свое время.

Лишь с середины 1850-х – начала 1860-х годов приглашение в купеческие дома учителей и гувернанток начинает входить в норму повседневной жизни… в среде купеческой элиты. Сколько купеческих семейств «рангом» пониже еще ограничивалось «базовым» уровнем: чтение, письмо, счет, практика! Очевидно, что занятия Павла и Сергея Третьяковых со специально приглашенными учителями намного превосходили этот уровень. В.П. Зилоти пишет: «Где и когда мальчики учились… не знаю; но оба, и папа и дядя Сережа, писали красиво и литературно». Вероятно, оба брата изучали географию. Павел Михайлович мимоходом упоминает об этом в письме, где он описывает путешествие за границу 1860 года: «Путешествие наше было прекрасно. До Варшавы ехали все время плохо, а оттуда все по железным дорогам. Были в Германии, в Бельгии, в Англии, в Ирландии, в Франции, в Швейцарии и в Италии, были во всех главных городах Европы, кроме только Вены. Как приятно было знакомиться и видеть наяву, с чем знаком был как бы во сне только – уча географию и читая путешественников (курсив мой. – А.Ф.)». К сожалению, из этого свидетельства неясно, когда именно Третьяковы занимались (брали уроки?) географией: при жизни отца или же после его кончины. А «путешественников», то есть книги ездивших по свету людей, П.М. Третьяков скорее всего изучал, будучи совершеннолетним, когда он сам руководил собственным образованием. По-видимому, какое-то время Третьяковы-младшие изучали языки. А.П. Боткина пишет о Павле Михайловиче: «Он не говорил на иностранных языках. Это не значит, что он их совсем не знал. До какой степени он знал немецкий и французский, я никогда не могла выяснить. Во время путешествия за границей, в театре, в самых увлекательных местах, он спрашивал: “Что он говорит? ” – “Погоди, дай дослушать”. – “Что он говорит? ” – не унимался Павел Михайлович. Иногда мы даже ссорились. Нас водили всякий вечер в театр при условии переводить ему. Но когда он один продолжительно странствовал, объезжал многие страны, а частью обходил пешком, он не расставался с путеводителем Бедекера и обходился им. У него была их целая коллекция». В отличие от брата Елизавета, Софья и Надежда Третьяковы знали языки «великолепно».

По-видимому, образование сыновей Михаила Захаровича приближалось к систематическому. Но эта система была выработана не учебным заведением, а лично М.З. Третьяковым для своих детей. Особенно любопытный факт – изучение иностранных языков. Михаил Захарович по объявленному капиталу состоял во 2-й купеческой гильдии, а значит, не имел возможности вести «иностранные торги», и учить языки ему было ни к чему. Другое дело – сыновья: иностранные языки могли им понадобиться, если бы они сумели подняться по социальной лестнице выше, чем это смог сделать их отец. Впоследствии так и получилось.

Благодаря усилиям Александры Даниловны, в «образовательной программе» ее мужа находилось место и для приобщения детей к культурным достижениям эпохи: по словам А.П. Боткиной, «что было до 1852 года, мы можем только догадываться. Что молодежь бывала в театрах, что любила театры мать их, не подлежит сомнению, они сами упоминают об этом». Это же подтверждает В.П. Зилоти: Павел и Сергей «с юности беззаветно любили искусство… Сидя в райке, млели перед великими актерами, московскими и приезжими – заграничными, и оба обожали оперу».

Михаил Захарович старался дать своим детям все лучшее. Служитель Третьяковской галереи Н.А. Мудрогель, рассказывая о Павле Михайловиче то, что он слышал от отца и от старых слуг дома Третьяковых, пишет: «Отец – человек, говорят, суровый и строгий – стал рано “приучать его к делу”, то есть заставлял сидеть в конторе за торговыми книгами, наблюдать, как идет дело в амбаре, в магазинах, заставлял отпускать товар оптовым покупателям». Но… такова была суровая школа купечества, наработанная самой жизнью в течение столетий. Михаил Захарович Третьяков любил своих детей нежной отцовской любовью. Знал, что основой купеческого благосостояния является личное трудолюбие и порядочность. Поэтому в одном только, самом важном моменте он не изменил старой системе обучения купеческих отпрысков: «теоретическая» ее часть неизменно шла рука об руку с «практической».

Занимаясь с учителями, старшие сыновья в то же время «рано (с 12 лет. – А.Ф.) начали ходить в лавку». Прежде чем Павлу и Сергею доверили торговые книги и товары, будущие купцы «исполняли обязанности “мальчиков в лавке”. Они помогали в лавке, бегали по поручениям и выносили помои… Сыновья Михаила Захаровича… приучались под руководством отца вести торговые книги. Павел Михайлович, хотя и полный юмора, был в делах очень серьезен и пользовался большим доверием отца. Сергей же был живой и легкомысленный, любил наряжаться». В 15 лет Павел уже хорошо знал тех людей, с которыми отец имел дело. Ему, старшему и ответственному, доверялось заполнение «покупных» книг. В составленном на склоне лет завещании (1847) М.З. Третьяков, говоря о торговых операциях, пишет: «Старшему сыну Павлу люди все (в тексте зачеркнуто. – А.Ф.) известны и все с аккуратностию вписано в книгу. Писано же которая моей, а некоторыя сыновненой Павловой рукой».

Но одним только усвоением правил коммерции «практические» навыки не исчерпывались. Конечно, любой купец должен был уметь вести дела, заранее просчитывать возможные риски, находить надежных партнеров, грамотно вести документацию. Но, кроме общей для всех предпринимателей «экономической» премудрости, ему было необходимо знать специфические особенности своей «отрасли». Стержнем дела Михаила Захаровича была суконная торговля. Ее-то специфику и должны были осваивать сыновья. Прежде чем приступать к продаже товара, им было необходимо выучиться различать сорта и качество тканевых материй, выработать навык ориентации на рынке тканей.

Здесь уместно будет привести свидетельство другого крупного купца и мецената, П.И. Щукина, родившегося в 1853 году, то есть на 21 год позже П.М. Третьякова. Петр Иванович принадлежал к следующему поколению купеческих детей. Несмотря на то, что его образование было более совершенным – целый штат первоклассных гувернеров, школа и пансион для мальчиков, – юному Щукину тоже пришлось осваивать торговые вопросы на практике. Так, на протяжении двух лет (1872–1874) он работал волонтером (то есть не получая жалованья. – А.Ф.) в торговом доме Абельсдорфа и Мейера. «Занятия мои у Абельсдорфа и Мейера были исключительно конторские. В конторе я видел счета фабрикантов и образцы их товаров, но ходить в помещавшийся рядом с ней магазин, где на полках лежали сами товары, мне не приходилось».

Весной 1874-го Петр Иванович увольняется. Он переезжает в Лион, где начинает служить, как и прежде, волонтером у фабрикантов Севена и Барраля. Вот как будущий купец описывает процесс получения предпринимательского опыта: «Мои занятия у Севена и Барраля заключались в следующем. Из магазина я носил небольшие мотки суровой пряжи разных сортов для определения процентной влажности и других ее качеств в общественную кондиционную для шелка… или же относил довольно тяжелые партии шелковой суровой же пряжи в красильню… В самом магазине я просматривал доставляемые ткачами куски шелковых материй, по краям которых нитками отмечал встречавшиеся пятна… после чего куски относились в пятновыводное заведение. По возвращении кусков из этого заведения я вторично их просматривал, чтобы удостовериться, насколько выведены пятна. К кускам материй я пришивал ярлыки».

В 1875 году Щукин перестает работать у Севена и Барраля и начинает обучаться теории фабрикации шелковых тканей; по окончании этого курса он занимается практикой. Состояла она в следующем. Петр Иванович собственноручно ткал бархат у одного мастера, у которого было несколько станков, помещавшихся в неприглядной, с каменным полом, мастерской. «Работал я у этого мастера с месяц, причем бархат, который я ткал, был очень широкий, вследствие чего выработка подвигалась весьма медленно. Моя работа состояла в том, что я приводил в движение челнок с утком, пропускал железный прутик с желобком и разрезал сплетение ниток особым ножом… По мере выработки бархата он укладывался, чтобы не мялся, в деревянный цилиндр, приделанный к станку». Очевидно, этот этап обучения был необходим, чтобы молодой купец научился разбираться в качестве приобретаемой для продажи мануфактурной продукции.

Со всем накопленным им за четыре года багажом опыта П.И. Щукина в 1876 году берут на службу – уже с жалованьем – в крупный комиссионерский дом Р.Д. Варбурга и К°, который «имел покупателей во всех частях света». Работа Петра Ивановича состояла в следующем: «По утрам читались покупательские письма и выписывались из них заказы на разные товары; потом надо было ходить к фабрикантам и раздавать им эти заказы. После завтрака приходилось просматривать товар, предназначенный к отправке, вешать его, писать декларации для таможни, проверять счета фабрикантов… Товары, проходившие через мои руки, были весьма разнообразны: фуляровые платки, ленты, бахрома, галуны, косынки из крепдешина, мужские и дамские галстуки, кашемировые шали, вуали, кружевные мантильи, шитье, траурные отделки из крепа, меховые бордюры, рюши, разные plisses (складки), balayeuses (воланы), обувь и т. д.».

Столь объемные цитаты приведены здесь по одной причине: совершенно очевидно, что братья Третьяковы должны были получить схожий практический опыт. Единственное отличие состояло в том, что премудрости текстильного дела они осваивали не за границей, а на родине.

Образование значит в жизни человека очень многое, но не только оно влияет на формирование характера, вкусов и пристрастий ребенка. Воспитывая детей, Михаил Захарович особенно заботился об их нравственном и духовном просвещении.

Вот как объясняет П.С. Шумов становление глубокого религиозного чувства в душе Павла Михайловича: Михаил Захарович строго следил за тем, чтобы дети, даже впитывая в себя начала светской культуры, сохраняли приверженность православной вере. «В праздники неизменно и неопустительно вся семья должна быть в церкви. Вот где заложена в Павле Михайловиче любовь к храму Божию и уважение к праздникам. В семье, по примеру и по внушению родительскому, он навык каждый праздник неопустительно бывать в храме и за ранней литургией». В том же русле находится еще один приводимый Шумовым пример воспитания Михаилом Захаровичем детей. «Строго следя за направлением детей своих, родитель не мог вынести ни малейшего своеволия со стороны их. Рассказывают такой случай: однажды отец заказал сапоги своим сыновьям, – один из них без спросу отца сказал сапожнику, чтобы он сделал ему их на высоких каблуках. Отец, увидавши это, не оставил в таком виде, а велел сейчас же каблуки сбить и сапожнику сделать строгий выговор». Подобными драконовскими мерами Михаил Захарович воспитывал в сыновьях христианскую покорность и воздержание от соблазнов. Повиновение Богу начинается с повиновения воле тех, кого он над тобой поставил, что по тем временам означало – императору, властям, Церкви, собственным родителям.

О том, как проходило детство Павла Михайловича, известно немногое: сам он рассказывать о себе никогда не любил. Замкнутость, сосредоточенная обособленность от окружающих уже в раннем возрасте составляли одну из отличительных черт его характера. Эта черта была во многом обусловлена напряженной внутренней жизнью юного Третьякова, его склонностью размышлять над сутью вещей, умением четко различать реальные, наполненные жизнью явления, от всякой театральности, выспренности. Он «не любил ничего шумного, крикливого, был замкнут, трудолюбив, аккуратен». Все, что выставлялось напоказ – поступки, отношения, и особенно эмоции, – у Павла Михайловича вызывало отторжение, граничащее с отвращением. Собственные переживания он почти всегда прятал от окружающих.

Вместе с тем погруженность молодого Третьякова в мир внутренних переживаний была связана с эмоциональной ранимостью. Особо она проявлялась в тех случаях, когда его принципы сталкивались с твердой волей родителей.

Замечателен в этом отношении следующий эпизод из воспоминаний Н.А. Мудрогеля:

«По обычаю московских купеческих семей, Третьяковы каждую Троицу выезжали на гулянье в Сокольники всей семьей. Однажды, когда уже отец, мать, сестры, брат сидели в экипаже, хватились, а Паши нет.

– Где Паша? Сейчас же отыщите Пашу!

Побежали искать. А Паша спрятался под лестницу в угол, притаился, не хотел, чтобы его возили в Сокольники на гулянье, напоказ. Отец у него был строгий, приказал немедленно садиться. И Паша сел, обливаясь молчаливыми слезами.

Так всю жизнь он не любил показывать себя. Ни речей не любил, ни торжеств никаких».

Будучи старшим ребенком в многодетной семье, Павел был крайне самостоятелен в поступках и суждениях, рассудителен и ответственен. Довольно рано он научился ценить те немногие моменты независимости, которые были в его распоряжении. «В доме у него была своя особая комната, но темная, даже без окон. Он очень сердился, когда в эту комнату ходили без спросу. Даже мать пускал неохотно. Белье на постели сменял сам». Привычка запираться в своем кабинете, наедине с делами и размышлениями, останется у Третьякова на всю жизнь.

Мировоззрение человека, его привычки и предпочтения формируются в самом раннем детстве. Как мозаика выкладываются они из нагромождения случайных и закономерных событий, из заведенного в семье ритма жизни и способов проводить досуг. Крайне важно понять, какие устремления ребенка не являются наносными, поверхностными, но находят отклик в глубинных слоях его личности. Зачастую именно они определяют его будущую жизнь и деятельность – даже если на первый взгляд кажутся всего лишь детской забавой.

Любимым занятием и одним из высших наслаждений Павла Третьякова с ранних лет стало чтение.

Как уже говорилось, в полной мере обеспечить сыновьям систематическое образование Михаил Захарович не сумел. Слишком уж непривычна была эта сфера для выходцев из купечества! Зато отец научил детей главному: умению самостоятельно добывать необходимые знания. Действительно, самообразование, непрестанная тяга к новым знаниям и умениям сыграла в жизни Павла Михайловича большую роль. «Книги он любил всю жизнь, ревниво берег их». Павел хранил свою небольшую библиотеку в собственной комнате, где принимался за чтение, едва только появлялась свободная минута.

В.П. Зилоти, не зная, где учились ее отец и дядя, предполагает, что «образовали себя главным образом они сами». По свидетельству находившегося с ним в приятельских отношениях критика В.В. Стасова, П.М. Третьяков «с самого почти детства… горячо любил чтение, в юношеских годах сам себя образовал, прочитав в оригиналах все, что только было доступно в русской литературе каждому сколько-нибудь образованному человеку в 40-х годах нашего столетия, а также все лучшее из иностранной литературы в русском переводе». Михаил Захарович сыну не мешал: купец уважал упорство старшего сына в освоении книжной премудрости. Тем более Павел, хорошо понимая смысл поговорки: «делу время, потехе – час», предавался чтению лишь после окончания прочих занятий.

Пытаясь нащупать момент пробуждения коллекционерской жилки, исследователи, как правило, обращаются к сознанию взрослого, отягощенного житейскими проблемами Третьякова. Однако… вполне вероятно, что стремление к собирательству проявилось в нем еще в юные годы, по крайней мере при жизни отца. И оно напрямую проистекало из любви Третьякова к книгам.

Помимо книг для чтения, особенный интерес для Павла Михайловича представляли иллюстрированные издания. Н.А. Мудрогель о молодом Третьякове сообщает: он «особенно любил книги с картинками, собирал лубочные картинки… А когда подрос, стал собирать гравюры, рисунки, акварели», которые «хранил… в шкафах и столах своей комнаты, спасая их от выгорания». Подобный товар можно было приобрести в торговых рядах или у Гостиного двора, где находились лавки его отца. Увлечение красотой печатных изображений завладевает Павлом Михайловичем всерьез. Естественным продолжением этой линии юного собирателя стало коллекционирование произведений живописи. Так одно увлечение породило другое: читатель превратился в коллекционера-любителя. А коллекционер-любитель посредством самообразования вскоре станет настоящим профессионалом своего дела.

Стремление любоваться красивыми вещами было у Третьякова родом из детства. Тогда же появилось желание этими вещами обладать. Не потому, что у Третьякова было развито чувство собственничества, вовсе нет. Скорее, в нем была сильна тяга к прекрасному.

Созерцатель по складу души, Павел ценил красоту: в природе, в архитектуре, в людях. Люди подобного склада, тонкие эстеты, чувствительны к наличию в окружающем мире прекрасного. Душа их радуется, замечая в нашей реальности черты сходства с созданным Богом совершенным миром. Жажда находить это совершенство везде, где только можно, составляет неотъемлемую часть их существования. Впоследствии жена П.М. Третьякова напишет в путевых заметках: «Пашута мой обращал внимание наше на виды и природу. Особенно понравился нам один из трех въездов на гору в верхний Нижний (Новгород. – А.Ф.) … Дорога идет между двух чрезвычайно крутых откосов и идет до оврагов, на которые мой муженек засмотрелся и обещал в будущий раз… пойти пешком туда, чтоб лучше изучить великолепные виды» и запечатлеть их в своем сердце.

Но в детстве у Третьякова не было возможности путешествовать. Тягу к красоте он удовлетворял, рассматривая иллюстрированные книги и картинки или бродя по улицам, мостам и площадям Москвы.

Любовь молодого Третьякова к живописному началу в окружающем мире естественно дополнялась природной наблюдательностью. В сочетании с живым умом и прекрасно развитым чувством юмора она позволяла подростку воспринимать мир как череду ярких, насыщенных, подчас контрастных образов. В.П. Зилоти пишет: «Павел Михайлович… помню, как-то рассказывал с большим юмором о том, как хаживал к ним в лавку, в рядах на Красной площади, какой-то “странный человек”… который молился и просил подаяния, но если кто-нибудь ему отказывал, то он сердился и грозно кричал: “Я ти взвощу, я ти взбутетеню! ” Это отец нам рассказывал, смеясь до слез и с чувством восхищения перед красочностью этих непонятных слов».

Вместе с тем чувство юмора Павел выставлял напоказ тогда лишь, когда он считал это уместным, то есть далеко не в каждой жизненной ситуации. Гораздо чаще лицо его было сосредоточенным и серьезным, радостная улыбка была на нем редкой гостьей. Уже в раннем возрасте Павел в поведении «отличался величайшей скромностью». Чтение, прогулки по городу, коллекционирование книг и картинок, любование совершенством окружающего мира и постоянные размышления над увиденным – всё это богатство внутреннего мира тщательно оберегалось от окружающих, было горстью сокровищ в тайниках души юного Третьякова.

Наряду с этим существовали для него увлечения «наружние». Те, которыми можно было делиться с окружающими, не испытывая боязни быть неверно понятым.

О любви Павла к театральному искусству и к опере уже говорилось. Любовь эту он разделял с братом и со своей родительницей и пронес через всю жизнь. Но корни этой страсти также находятся в глубинах личности будущего мецената. Третьяков принадлежал к числу тех детей, которых обычно полушутя называют «маленькими взрослыми». Но это не означает, что ему не были знакомы детские забавы и увлечения.

Так, была еще одна забава, которую замкнутый мальчик мог сочетать с общением. Павел с детства любил плавать и плавал хорошо – благо, дом его родителя стоял на самом берегу Москвы-реки.

Плавать ходили дружной компанией на расположенные недалеко от дома купальни. Кроме самого Павла и брата Сергея, в компанию эту входили купеческие дети Антон и Николай Рубинштейны. Отец мальчиков Рубинштейнов, Григорий Романович, владел расположенной в Замоскворечье небольшой карандашной фабрикой. Павел Михайлович, скупясь на описания своего детства, об этих походах на купальни рассказывал дочерям с удовольствием. «Еще мальчиком он с братом Сережей выплывал из купален на Москве-реке и с мальчиками Рубинштейнами… легко переплывал реку и плыл обратно». «“Николай Григорьевич был большой шалун”, – прибавлял Павел Михайлович с милой, лукавой улыбкой, так как знал, что таяли перед Николаем Григорьевичем не только он сам и все мы, но и вся Москва».

Антон и Николай Рубинштейны стали впоследствии всемирно известными музыкантами, основоположниками профессионального музыкального образования в России. Оба они с самого раннего детства занимались музыкой под руководством своей матери, а затем и профессиональных педагогов.

Хорошее воспитание закладывает в душе ребенка прочный фундамент. Будет ли что-то возведено на этом фундаменте, или он будет уничтожен как ненужный хлам, – во многом зависит от круга общения ребенка, от того, что предпочитают его друзья-ровесники. Братьям Рубинштейнам были близки те же ценности, которые старалась воспитать в собственных детях Александра Даниловна Третьякова. Павла и Сергея сближали с Рубинштейнами не только детские забавы, но и общая для всех четверых влюбленность в искусство. Приятельские отношения с Антоном и Николаем Григорьевичами прошли через всю жизнь Третьяковых, как Сергея, так и Павла. Думается, эта дружба внесла свою лепту в становление художественного вкуса П.М. Третьякова.

С одной стороны, благодаря ярко выраженной самодостаточности, Павел Третьяков довольно рано стал цельной, многогранной, интересной личностью, с присущим только ей набором качеств и устремлений. С другой – личность эта продолжала жить в кругу семьи, подчиняться ее порядкам и сталкиваться с происходящими в ней переменами.

Все детство и юность Павла Михайловича прошли в окрестностях Николо-Голутвинской церкви. Семья Третьяковых долгие годы жила в том самом домике, где он появился на свет. Впоследствии «родитель Павла Михайловича из этого дома перебрался в наемную квартиру в дом Рябушинского, довольно большую, в которой и жил довольно долго до тех пор, пока эта квартира не понадобилась самому г. Рябушинскому». Дом Михаила Яковлевича Рябушинского располагался неподалеку от собственного жилища Третьяковых, на углу 1-го и 3-го Голутвинских переулков. На съемной квартире Третьяковы жили, начиная с 1842 года. Родовой же дом, после некоторой перестройки, Михаил Захарович стал целиком сдавать в аренду. Тем не менее Третьяковы оставались полноправными хозяевами этого дома. И они по-прежнему были приписаны к приходу Голутвинской церкви, которую продолжали регулярно посещать. Через несколько лет Рябушинский захотел сам занять свое жилище, и Третьяковы находят другую съемную квартиру. На этот раз они переезжают несколько дальше, в другой приход – церкви Иоанна Воина на Калужской улице – также находящийся в Замоскворечье.

Дела Михаила Захаровича шли в гору, семья его потихоньку разрасталась, рождались все новые дети. Но… не зря, видимо, говорят: кого Бог любит – того испытывает. В 1848 году на Третьяковых обрушилось страшное горе: скарлатина, которую тогда почти не умели лечить, унесла жизни всех младших детей, в том числе «12-летнего бойкого и способного мальчика Данилу», только начавшего помогать отцу в торговых делах. В живых, помимо родителей, осталось четверо старших отпрысков: Павел, Сергей, Елизавета и Софья.

За один год семья потеряла нескольких здоровых детей. Это был страшный удар.

Особо чувствительной была потеря сыновей – не только наследников, но и потенциальных помощников отцу в его торговых занятиях. Вся родительская любовь сосредоточилась на оставшихся детях, особенно на дочерях. Любимицей Михаила Захаровича была Елизавета, Александры Даниловны – Софья. В следующем, 1849 году в семье Третьяковых появится еще одна, самая младшая дочь, Надежда Михайловна. Сколько мог, Михаил Захарович продолжал заботиться об оставшихся пятерых детях: об их воспитании, образовании – и об устроении их дел на случай своей непредвиденной кончины. Впрочем… в те времена человек, которому было за сорок пять, уже всерьез задумывался о жизни души в загробном мире.

Через два года после первой беды, в 1850-м, произошла вторая: скончался Михаил Захарович. Старшей в семье стала Александра Даниловна, но сыновья уже осознали: возможно, недалек тот день, когда им придется принять на себя весь груз взрослой жизни – вступить в купеческую гильдию, заменить отца незамужним сестрам. Две трагедии, случившиеся одна вслед за другой как никогда сплотили старших братьев: раздумчивого, созерцательного, скромного Павла – и живого, непосредственного, любившего пощеголять Сергея. Несмотря на несходство характеров, братья крепко дружили всю жизнь. «Павел Михайлович души не чаял в брате Сереже. Ведь они остались после смерти отца своего Михаила Захарьевича почти мальчиками, 16-ти и 17-ти лет… Павел Михайлович на всю жизнь сохранил к брату нежность и заботливость, хотя впоследствии не всегда соглашался с его образом действия в его общественной деятельности в качестве городского головы города Москвы», – пишет В.П. Зилоти. Ей вторит крупный делец П.А. Бурышкин: «Не часто бывает, чтобы имена двух братьев являлись так тесно друг с другом связанными. При жизни их объединяли подлинная родственная любовь и дружба. В вечности они живут, как создатели Галереи имени братьев Павла и Сергея Третьяковых».

Умер Михаил Захарович 2 декабря 1850 года, в возрасте 49 лет. В.П. Зилоти пишет, что Павлу Михайловичу было в этот момент 17, Сергею Михайловичу – 16 лет. Это верно, но с небольшой поправкой: Павлу Михайловичу оставалось дожить всего 13 дней до 18 лет, то есть до совершеннолетия. Оба сына были достаточно взрослыми, чтобы принять на себя груз распоряжения отцовскими торгами. Как часто другие купеческие дети уже в 14–15 лет водили обозы с отцовскими грузами по бескрайним просторам России! Молодым Третьяковым было в этом отношении гораздо проще. Отец устроил дела таким образом, чтобы на сыновей первое время не падала вся тяжесть купеческой ноши.

В финальные годы жизни, чувствуя близящийся конец, Михаил Захарович Третьяков составил два завещания. Первое датируется октябрем 1847 года, второе – ноябрем 1850-го, и оба хранятся ныне в архивных фондах Государственной Третьяковской галереи. Исследователи П.М. Третьякова, говоря о его семье и ранних годах жизни, неизменно приводят цитаты из обоих завещаний М.З. Третьякова. И этот ход полностью оправдан: завещания – прекрасный способ показать читателю «стартовую точку» карьеры Павла Михайловича. Данные документы не только раскрывают размеры состояния и характер М.З. Третьякова, но и определяют ход жизни самого Павла Михайловича на долгие годы вперед. К сожалению, цитируют эти бумаги с невероятной неразборчивостью, а порой даже соединяют два принципиально разных текста в один, не думая, сколь серьезные при этом возникают противоречия. Таким образом, драгоценный материал используется некорректно. Слишком часто, подавая его читателям с легкомысленной произвольностью, авторы книг о П.М. Третьякове вводят свою аудиторию в заблуждение.

Итак, чтобы понять характер предпринимательской деятельности П.М. Третьякова, а также некоторые обстоятельства его жизни, необходимо проникнуть в суть последней воли его отца.

Еще дочь П.М. Третьякова, А.П. Боткина, заложила основы для смешения текста двух завещательных писем М.З. Третьякова. Книга ее воспоминаний впервые увидела свет в 1951 году. В ней Александра Павловна, говоря о завещании 1850 года, по которому «все имущество он (Михаил Захарович. – А.Ф.) оставлял сыновьям своим – Павлу и Сергею», приводит обширный отрывок из более раннего текста, где фигурируют имена пятерых сыновей. Колоссальный труд А.П. Боткиной по приведению в порядок семейных архивов, безусловно, заслуживает почтительного отношения. Но необходимо помнить, что Александра Павловна не имела специальной подготовки для работы с документами. Тем не менее авторы вышедших в разное время монографий о Третьякове традиционно идут по ее стопам. Именно эта исследовательская неразборчивость и приводит к печальным последствиям. В итоге два завещания, составленные с промежутком в три с лишним года, де-факто превратились для исследователей в единый документ – невзирая на гигантскую между ними разницу.

Разница эта – не только хронологическая.

Во-первых, если внимательно проанализировать завещательные распоряжения 1847 и 1850 годов, окажется, что они попросту неравноценны. Завещание 1850 года – документ в основном смысле этого слова, то есть имеющий полную юридическую силу. Оно составлено набело, имеет подписи свидетелей и писца; на бумаге проставлены печати и «рукоприкладство» (т. е. собственноручная подпись) самого завещателя. А то, что принято называть «завещанием 1847 года», является всего-навсего… черновиком. Текст документа составлен с большим количеством вставок и поправок, там, где необходимо указание точных цифр – денежных сумм и номеров недвижимых владений, – в строках оставлены пробелы. Очевидно, Михаил Захарович рассчитывал заполнить пустые места, что называется, «ближе к делу». На бумаге полностью отсутствуют элементы, удостоверяющие ее подлинность: подписи, печати, регистрационные номера. Иными словами, завещание 1847 года, которое корректнее называть завещательным письмом, не имеет никакой юридической силы. Разумеется, это не умаляет его ценности как исторического источника. Документ содержит ценные свидетельства о профиле торговли и о личности Михаила Захаровича Третьякова, о взаимоотношениях его с семьей, в том числе со старшим сыном. Но как бы ценен ни был черновик, его нельзя приравнять к оформленному с соблюдением всех правил документу.

Во-вторых, три года, прошедшие с момента составления первого завещательного письма, стали пропастью, поглотившей большинство детей Михаила Захаровича и многое переменившей в его делах. Если бумагу 1847 года составлял купец, уверенный в себе, в своей судьбе и в силе своего слова, то завещание 1850 года писалось человеком, выпившим чашу горчайшего жизненного опыта. Человеком, познавшим необходимость возводить вокруг своей семьи баррикады из велений здравого смысла. В силу этого обстоятельства текст одного завещания отличается от текста другого столь сильно, как если бы их писали две разных личности.

Как уже говорилось, первое завещательное письмо М.З. Третьяков составил в октябре 1847 года. Мотивируя этот поступок, он пишет: «Я, нижеподписавшийся московской купец М.З. сын Третьяков, будучи в твердом уме и совершенной памяти, но иногда чувствую слабость здоровья своего, а потому на непредвидимый случай кончины жизни моей заблагорассудил учинить духовное сие завещание». По-видимому, слабость здоровья была не единственным обстоятельством, вынудившим Третьякова составить завещание. У Михаила Захаровича имелась весомая причина ставить под сомнение не только собственную жизнь, но также жизни супруги и детей. Его опасения проскальзывают в тексте документа: «У нас в настоящее время пять сыновей и три дочери, и ежели продлится жизнь наша и будет прибавление или убавление детей у нас…» Другой купец, крупный общественный деятель, автор широко известных альбомов с видами златоглавой Москвы, Н.А. Найденов писал в воспоминаниях: «В конце лета 1847 года пошли слухи о появлении в нижних приволжских губерниях идущей из Персии холеры; люди, пережившие время свирепствования ее в 1830 году, не без страха относились к получавшимся известиям и рассказывали об ужасах существовавшего положения, когда заболевших забирали насильно из квартир и увозили в холерные больницы, а умерших заливали известью и хоронили в закрытых гробах; осенью она не замедлила показаться и в Москве».

Когда пришедшая с Востока болезнь пришла в Москву, «стали приниматься различные меры предосторожности и, хотя она начала проявляться, притом в значительной части случаев со смертельными исходами, тем не менее с наступившими морозами она стихла совершенно, и думалось, что все уже кончено. Между тем в конце весны (1848 года. – А.Ф.) она нежданно появилась, разразившись уже со страшной силой; смертельные исходы заболеваний, при чрезвычайной краткости течения болезни, стали оказываться преобладающим явлением; борьба была бессильной. Паника сделалась общей; несмотря на тогдашнюю несравненно меньшую против нынешней густоту населения, последствия болезни обнаруживались на каждом шагу; выхода со двора невозможно было обойти, чтобы не встретить нескольких покойников; по пути и там и сям видны были в домах следы смерти; ежедневно получались сведения о смерти кого-либо из родственников, соседей, знакомых или вообще известных лиц; во всех церквах были совершаемы молебствия, для которых в некоторых случаях жители нескольких приходов соединялись вместе, после чего с иконами были обходимы все дворы, это происходило… в самом конце мая или первых числах июня… Только на помощь Божию была надежда при существовавшем отчаянном положении… Только в августе болезнь начала стихать и осенью прекратилась совершенно».

Документы 1830-х – 1840-х годов свидетельствуют со всей определенностью: эпидемии того времени свели в могилу огромное количество людей. При этом холера была тогда не единственным заболеванием, наносившим русским массовый ущерб. В том же 1848 году с другой стороны света, из Европы, в Москву докатилась пандемия гриппа. Этим двум эпидемиям сопутствовал целый букет менее смертоносных заболеваний.

Не только семье Третьяковых, но и всем жителям Москвы 1848 год запомнился как година ужасных бедствий, которые Господь послал им «по грехом». «Моровое время» осталось в памяти как общая беда. Оно оставило неизгладимый отпечаток в душе всех, кому посчастливилось остаться в живых. Эпидемии, с одной стороны, обострили чувство личной ответственности человека за собственную жизнь и деяния, а с другой – сплотили уцелевшие семьи.

Но текст завещательного письма Михаила Захаровича появился на свет осенью 1847 года, еще до того, когда он осознал тяжесть кары, обрушившейся на его семью.

Следует еще раз повторить: в 1847 году Михаил Захарович находился на пике жизни, в возрасте 46 лет. Он сумел создать надежное, приносящее постоянный доход дело. У него была любимая и любящая жена и дети, причем старших сыновей он уже успел надлежащим образом воспитать и приспособить к делу. Михаилу Захаровичу оставалось лишь радоваться сыновним успехам и приискивать удачную партию для подрастающих дочерей. Чего еще мог желать купец? Чтобы Бог продлил дни его жизни, а если нет – так позаботился бы об устроении дел его семьи. Отдавая последние распоряжения, Михаил Захарович вложил в текст самые теплые чувства по отношению к домашним.

Первое завещательное письмо составлено с учетом малейших нюансов, способных повлиять на будущность супруги и детей. Михаил Захарович, заботясь о благополучии своей семьи, старался предусмотреть всё.

Согласно воле отца, недвижимость, которую он подробнейшим образом перечисляет, целиком должна была достаться сыновьям – продолжателям торгового дела. «Все… недвижимое родовое и благоприобретенное имение после жизни [моей] наследуют родныя дети мои, сыновья: Павел, Сергей, Данила, Николай и Михайла». Кроме того, между сыновьями следовало разделить ту сумму, которая на момент раздела окажется в Сиротском суде[7] и будет состоять из «доходных денех», полученных от сдачи недвижимости в аренду, а также процентов по ним. Далее Михаил Захарович писал: недвижимое имение и капитал «все без изъятия и без остатку отказываю и предоставляю в полное владение и распоряжение любезнейшей супруги моей А.Д. Третьяковой в безотчетное ея владение и распоряжение. Наследникам моим ни во что в движимой капитал не вступаться и до движимаго моего имения никому дела нет».

Фактически Михаил Захарович перепоручал любимой жене управление делом и капиталами. Ничего необычного здесь нет. Подобное распоряжение полностью соответствовало существовавшему тогда порядку вещей. Еще в XVIII веке, когда правовое положение женщин было незавидным, а социальная активность в целом невысокой, хозяйственная деятельность купеческих жен и вдов могла простираться далеко за пределы дома. Вдова должна была сохранять существующее дело «до возрасту» сыновей. Но если муж доверял деловой хватке жены, после его смерти она могла заниматься торгами и промыслами уже и тогда, когда сыновья включались в предпринимательскую деятельность. Александре Даниловне – ее уму, знаниям, «торговой жилке» – муж доверял. Концентрация всех капиталов под контролем супруги позволяла избежать дробления семейных финансов на множество частей, а, значит, являлась хорошей основой для успешного ведения дел.

И в то же время… каким доверием к жене следовало обладать, чтобы быть уверенным: в свои 35 лет она не оставит детей одних и не выйдет замуж вторично, забрав все оставшиеся после мужа деньги в новую семью! Ведь в таком случае сыновья вряд ли смогли бы продолжать отцовское дело. Им пришлось бы довольствоваться доходами от сдачи недвижимости внаем. Видимо, Михаил Захарович ценил жену не только как нежную супругу и умную советчицу в делах, но и как любящую мать, и был убежден: детей она без будущего не оставит.

То, что ведение дел Михаил Захарович поручал супруге, было полностью оправданным. Павлу Михайловичу в момент составления завещания было 15, Сергею – 14 лет. Отец не считал их готовыми к самостоятельной предпринимательской деятельности, а значит, требовалось вверить их опытному и надежному человеку. Александре Даниловне поручалась опека над несовершеннолетними сыновьями, причем во всех конкретных вопросах – от выбора второго опекуна до размера дочернего приданого – М.З. Третьяков всецело доверял здравому смыслу жены. «Дочерей наших родных Елизавету, Софью, Александру Михайловых (в 1847 году им было 12, 8 и 4 года соответственно. – А.Ф.) должны оставаться при тебе, супруга, которых ты должна воспитать из оставленнаго мной тебе движимаго капитала, и по возрасте, ежели будешь выдавать в замужество и сколько будет от тебя им награждения каждой, в том есть полная твоя воля… Над малолетними сыновьями к недвижимому имению родовому и благоприобретенному учредить опеку, то я назначаю опекуншу супругу свою А.Д. и в помощь опекуна, преимущественно из родства или кого она, супруга, пожелает. В том даю ей полною волю. А ежели… жизнь моя… кончится тогда, когда сыну моему старшему Павлу Михайлову будет совершенно лет, то преимущественно избрать его опекуном».

Раздел недвижимого имущества по настоянию купца должен был совершиться по достижении всеми сыновьями совершеннолетия, то есть 18 лет. Если предположить, что число сыновей осталось бы прежним, это произошло бы в 1864 году. К тому времени Павлу Михайловичу исполнилось бы уже 32 года. Тому сыну, который достигнет 24 лет до раздела имущества (читай: Павлу, Сергею и Даниле), он разрешал «взять из собранных доходных денех прежде сего время на свои надобности», но с непременным условием: «Ежели опекуном и опекуншей, моей супругой, а их матерью, будет замечено, что сыновья будут брать деньги из опеки не на доброе дело, а на какую-нибудь слабость или распутство, то в силу сего завещания даю полною волю супруги моей и опекуну запретить выдачу денех до формальнаго раздела».

Михаил Захарович заботился не только о каждом из детей в отдельности, но и о семье в целом. И все-таки… из завещания хорошо видно, кого из сыновей отец любил больше. В силу ли затраченных на воспитание усилий, или за какие-либо особенности ума и характера, он выделял двух старших сыновей, особенно Павла. Четко выразив желание назначить его вторым опекуном, Михаил Захарович выразил доверие к старшему сыну: именно ему следовало вместе с матерью пресекать возможную растрату братьями денег «на распутство». Кроме того, в тексте встречается еще одно любопытное распоряжение, выделяющее Павла и в меньшей степени Сергея из общего ряда сыновей М.З. Третьякова. Из доходных денег, велит отец, «старший мой сын Павел получить должен один две доли, второй Сергей полторы доли, достальныя же получают все по ровным долям. В случае до раздела старший сын Павел помрет, то его занимает старшинство второй Сергей. Он должен получить один две доли, а достальныя получают по ровной доле. В случае до раздела и Сергей помрет, то третий не пользуется старшинством, а получают все по ровным долям… Недвижимое имение вообще идет на раздел всем сыновьям по ровным долям».

Составляя завещание накануне близящейся эпидемии, М.З. Третьяков понимал, что число детей в семье может измениться, и предусмотрел, как надо действовать в таком случае. Впрочем, и здесь в мелочах он полагался на супругу. Единственное, на чем настаивал купец, – образование детей следует продолжить. Жене он наказал «сыновей до совершения лет воспитывать и прилично образовать. Одежду и пищу должна супруга иметь на свой счет, то есть из отказанного мною ей капитала». Впрочем, Михаил Захарович предусмотрел послабление: «Но ежели почтет оныя издержки на воспитание детей за тягость то дозволяю ей брать из доходов (доходных денег. – А.Ф.) на содержание сыновей четвертою часть… или… половиною часть… но не более».

Вместе с опекой на Александру Даниловну и на второго опекуна возлагалось и ведение торговых дел – вопрос принципиальной важности для оборотистого купца. «Сим подтверждаю: после ж[из]ни моей торговлю мою не останавливать, а пустить в ход, как она была при мне, чтобы сыновей не отстранять от торговли и от своего сословия». В этом вопросе купец постарался предостеречь родных от возможных ошибок. Он подробно расписывает, с какой части недвижимого имущества какого дохода следует ожидать, и в чьих съемных лавках находится его товар, с кого следует взыскать долги, а кому – уплатить по финансовым обязательствам. «О принятии на себя торговой обязанности долги за меня по книге счетам, распискам, и если будет по векселям, в свое время без отлагательства заплатить кредиторы моим по моей покупной книге и документам. Как тебе, супруга, так и старшему сыну Павлу [люди все] известны и все с аккуратностию вписано в книгу. Писано же которая моей, а некоторыя сыновненой Павловой рукой». После этого Михаил Захарович предостерегает супругу: «А что в случае злонамеренныя люди не составили бы на меня после жизни моей фальшивых документов, то в предохранение онаго упоминаю, что я не должен никому тем лицам, у кого товару не покупал котораго, и имя его в книге не записано. В случае сие может служить защитой». Эти слова – отнюдь не пустая предосторожность, а наставление опытного коммерсанта. Нередки были случаи, когда после смерти основателя дела его жена и дети шли по миру, не умея сохранить имущество от недобросовестных людей.

По сравнению с первым документом завещание от 24 ноября 1850 года крайне сухое, а в эмоциональном плане – значительно более холодное и даже несколько отчужденное. Подробностей в нем уже не столь много, как в первом, а его объем раза в два с половиной меньше. На первый взгляд может показаться, будто Михаил Захарович стал гораздо меньше доверять членам своей семьи, в особенности жене. Более того, появляется ощущение, что супруги крепко не поладили – Александра Даниловна резко лишается всех тех богатств, которые ей должны были отойти в 1847 году, а круг доверенных ей поручений сильно сокращается. Что ж, нельзя полностью пренебречь подобной возможностью. Однако иная версия – после тщательного анализа текста – выглядит гораздо более правдоподобной.

Думается, дело не в том, чтобы Михаил Захарович стал меньше любить своих детей или жену. Скорее перемена характера текста отражает изменения самой жизненной ситуации.

Первое изменение было вызвано причинами внешними по отношению к семье Третьяковых. Это «моровое время» второй половины 1840-х годов, о котором уже шла речь.

Заботливость М.З. Третьякова по отношению к семье в 1850-м была столь же велика, как и три года назад. Но она приобрела совершенно другое выражение. В 1847 году купец, подробно описывая имущество, гораздо меньше внимания уделял вопросу, кому из домашних какая часть капитала должна достаться. Во всех подобных мелочах он целиком полагался на супругу. В 1850-м расстановка акцентов изменилась. Оставив в стороне описание состава имущества, коммерсант собственноручно прописывает на бумаге: сколько денег должно достаться жене, сколько – пойти на приданое дочерям. Изменение приоритетов произошло не потому, что Александра Даниловна утратила доверие супруга, причина совсем иная. Весь накопленный М.З. Третьяковым опыт говорил: чтобы дела были так же успешны, как при его жизни, купец должен застраховать их от случайных рисков. Александра Даниловна в 1850 году была еще не старой женщиной. Ей исполнилось 38 лет. В то же время… как говорится, в жизни и смерти Бог волен. Для той эпохи кончина женщины и в более раннем возрасте была в порядке вещей – вне всякой связи с эпидемиями. Гораздо более, чем на живого человека, Михаил Захарович мог надеяться на бумагу, заверенную по закону.

Второе изменение, внутреннее, произошло в самой семье Третьяковых. За три года дети выросли. Приближалось совершеннолетие старшего сына. Вероятнее всего, именно это обстоятельство стало причиной радикального пересмотра М.З. Третьяковым условий завещания. Составляя новый документ, Михаил Захарович трезво отдавал себе отчет: Павлу Михайловичу 18 лет исполнится всего через два месяца, а еще через полтора года совершеннолетним станет Сергей Михайлович. Следовательно, даже если М.З. Третьяков скончается через несколько дней после оформления завещания, руководство делами фирмы перейдет к его сыну практически сразу по смерти отца.

Разница в документах 1847 и 1850 годов обусловлена тем, что они имеют различных адресатов. Завещание 1847 года – прежде всего совет любящего мужа жене, 1850-го – наставление строгого отца сыновьям.

Забота Михаила Захаровича по-прежнему простиралась на каждого из ближних. Как и раньше, коммерсанта прежде всего волновало благополучие семьи в целом. Поэтому основные распоряжения М.З. Третьякова касаются гарантов этого благополучия. Если в 1847 году таковым была Александра Даниловна, то в 1850-м – Павел и Сергей Михайловичи.

Михаил Захарович писал осенью 1850 года: «Все, что только после меня останется, как движимаго и недвижимаго имения, так капитала, товаров и проч[ее], словом, все без изъятия предоставляю в полную и неотъемлемую собственность сыновей моих Павла и Сергея, почему и прошу жену и дочерей моих ни во что завещеванное не вступаться и сверх назначеннаго им ничего более не требовать, а остаться довольными тем что я им предоставляю». Характерно, что, даже заботясь о жене и дочерях, М.З. Третьяков неизменно держал в голове деловые вопросы. Так, если бы одна из его дочерей умерла до замужества, ее часть наследства (а каждой дочери было завещано пятнадцать тысяч рублей серебром) «должна остаться у сыновей моих, в полную собственность их, сыновей моих». И дочернее приданое, и даже принадлежащие Александре Даниловне деньги до того, как в них наступит надобность, должны были находиться в сыновнем деле.

Павлу и Сергею Михайловичам, продолжателям отцовского дела, доставалась львиная доля отцовского имущества. Но М.З. Третьяков явно не считал отпрысков готовыми принять на свои плечи весь груз самостоятельной предпринимательской деятельности. Поэтому в обращении к сыновьям он старается всеми возможными способами застраховать дело от вероятных рисков – тех, которые они могут еще не видеть в силу неопытности. Михаил Захарович стремился подвести прочный фундамент под предпринимательскую активность детей. Именно в этом русле и надо воспринимать распоряжения, прописанные в завещании 1850 года.

Прежде всего, купец установил над сыновьями опеку, то есть право контроля над принадлежащим Павлу и Сергею имуществом. Купец считал, что обоим сыновьям нужно на протяжении еще нескольких лет набираться практического опыта. Опекуншей назначил, как и прежде, Александру Даниловну, опекуном – своего друга и торгового партнера купца К.А. Чеботарева. М.З. Третьяков писал: «Производимой мною торговле, до пришествия детей моих, сыновей Павла и Сергия, перваго в двадцатишести– а последняго двадцатипятилетний возраст (т. е. 19 января 1859 года – в день 25-летия С.М. Третьякова. – А.Ф.), остаться в том самом виде, как она ныне находится. Вверяя все остающееся после меня достояние в распоряжение тех сыновей моих, прошу их следовать во всем по торговле тем правилам, какими я руководствовался, во все течение жизни моей. Искренняго же приятеля моего купца Константина Афанасьевича Чеботарева прошу иметь надзор за теми детьми моими, так чтобы они ни продать недвижимаго имения, ни давать без его согласия до пришествия в вышеупомянутый возраст долговых каких-либо документов не могли, и во всех случаях руководствовались бы его советами и опытностию, имея вместе с сим всевозможное попечение любовь и преданность к матери своей, а моей супруге Александре Даниловне».

Действительно, вплоть до 1859 года купеческие дела Третьяковых велись от имени Александры Даниловны. Она «временно» считалась купчихой 2-й гильдии. Искреннее почтение к матери сохранилось у сыновей до конца жизни. Павел Михайлович не оставил привычку каждый день заезжать «к маменьке “поздороваться”» уже и тогда, когда его собственные дети стали взрослыми.

Будучи совершеннолетними, Павел и Сергей в торговых делах остались стеснены обязанностью избегать перемен в способах ведения коммерции, а также необходимостью отчитываться перед опекунами в совершаемых действиях. «Так как образ торговли моей сыновьям моим уже известен, то я надеюсь, что они будут следовать всем моим правилам, которые я старался внушать им. Но как они имеют еще молодые лета, то обязываю их давать в торговле отчет в течение семи лет от дня моей кончины как упомянутому выше сего приятелю моему Константину Афанасьевичу Чеботареву, так и матери своей Александре Даниловне».

Адресованный сыновьям Михаила Захаровича запрет производить изменения в торговых делах, должно быть, напрямую увязан с еще одним важнейшим приказанием купца: «Имения же моего, товара, капитала, документов и всего, что только после меня останется, не опечатывать и не описывать». В распоряжениях отца семейства имелся прямой резон. Его капитал был довольно велик, но… весь он был вложен в дело. Михаил Захарович оставлял семье очень небольшую сумму наличных денег: всего 2,2 тысячи рублей серебром, или 1,8 % от суммы, в которой выражалось завещанное купцом имущество. Подавляющая часть капиталов М.З. Третьякова (69 %) находилась в обороте, следовательно, он сделал все возможные распоряжения, чтобы дело оставалось на ходу. Не так-то просто было свернуть это торговое предприятие на новые рельсы…

Заботливый отец, Михаил Захарович мог менять ласку на строгость, когда это было необходимо для семейного блага.

На первый взгляд кажется, что этим завещанием Михаилу Захаровичу удалось обеспечить надежную защиту остающемуся после него имуществу. Сам купец так не считал. У обоих опекунов могли появиться причины не уделять молодым Третьяковым должного внимания. У Чеботарева были свои дела, которые иной раз требовали длительной отлучки. Что касается Александры Даниловны, то муж не исключал повторного выхода ее замуж, в результате чего ее внимание к делам первой семьи могло существенно ослабнуть. Нужен был человек, который бы неотлучно находился рядом с сыновьями. И у Михаила Захаровича на этот случай в запасе имелся еще один козырь: дочери.

За несколько лет до кончины Михаилу Захаровичу понадобился толковый приказчик, которого он и нашел в 1841 году. В.П. Зилоти, со слов тетки Анны Ивановны Третьяковой, рассказывает, что «Михаил Захарьевич случайно набрел на одного молодого человека, показавшегося подходящим помощником в лавке; он был гораздо старше его сыновей (Павла – на 8, а Сергея на 9 лет. – А.Ф.). Михаил Захарьевич сразу оценил его коммерческие способности, его честность, доброту, отзывчивость и преданность. Звали его Владимиром Дмитриевичем Коншиным». Свидетельство это нуждается в некотором уточнении.

Маловероятно, чтобы встреча Третьякова с Коншиным являлась чистой случайностью. Купеческое семейство Коншиных уже в 1810-х годах, когда был жив отец Михаила Захаровича, проживало в том же Николо-Голутвинском приходе, что и Третьяковы. Владимир Дмитриевич был дальним родственником главы этого семейства. Приход в XIX веке был гораздо более устойчивой единицей, чем в наши дни. Прихожане встречались в церкви на службах, знали о важнейших событиях, происходящих в доме соседа, завязывали деловые связи. Кроме того, члены одного прихода совместно заботились о своем храме. Помогали старосте в финансовых вопросах. Жертвовали в церковь ризы, оклады, иконы, книги. Помогали украшать церковь к праздникам, а то и собирались для совместной праздничной трапезы.

По-видимому, благодаря приходской жизни завязалось знакомство В.Д. Коншина с главой семейства Третьяковых. Впоследствии оно привело к их деловому сотрудничеству. В 1845 году «московской мещанин» Владимир Дмитриевич Коншин уже живет на дворе Третьяковых. Благодаря личной порядочности, смекалке и трудолюбию, Коншин быстро завоевывает доверие Михаила Захаровича Третьякова и становится его старшим доверенным приказчиком. Возможно, после смерти собственных младших сыновей Михаил Захарович стал воспринимать Коншина как еще одного сына. Так или иначе, на смертном одре глава семьи отдает устное распоряжение: сыновья обязаны взять Коншина в компаньоны. А любимую дочь Елизавету отец просил, по достижении возраста, выйти за Владимира Дмитриевича замуж. А.П. Боткина пишет: «Лизавете Михайловне было в это время 15 лет, брак этот ее пугал, она плакала и умоляла, но понемногу свыклась и примирилась».

Таким образом, отец обеспечил будущность семейному делу, поручив ведение значительной его части дельцу опытному, практические качества которого он проверил лично. Став членом семьи, Коншин вряд ли бросил бы своих родственников на произвол судьбы. Но помимо холодного расчета, Михаилом Захаровичем руководила и отцовская любовь – это хорошо видно из воспоминаний А.И. Третьяковой, переданных В.П. Зилоти: «Когда Михаил Захарьевич умирал, – он очень беспокоился о своей старшей дочке, Лизаньке, которую он очень любил; ей не было в то время и 16-ти лет, и была она слабого здоровья… Михаил Захарьевич, перед самой смертью, позвал к себе Лизаньку и стал умолять ее дать ему слово, что она, после его смерти, выйдет замуж за Владимира Дмитриевича. Лизанька, обожавшая отца, не могла отказать ему и обещала». Свадьба их была сыграна 13 января 1852 года.

Деловое чутье не подвело Михаила Захаровича. Коншин вошел компаньоном в дело молодых Третьяковых. Оно стало разрастаться под фирмой «Братья П. и С.М. Третьяковы и В. Коншин». Открытие торгового дома под этой маркой состоялось 1 января 1860 года. Не прогадал он и в заботах о любимой дочери. Елизавета Михайловна в браке с Владимиром Дмитриевичем была счастлива. Тот в свою очередь души не чаял в своей супруге.

Заботу о жене и дочерях Михаил Захарович вверял Павлу и Сергею Михайловичам. Александре Даниловне он возвращал ее приданое в двойном размере – тридцать тысяч рублей серебром. Каждой из трех дочерей – Елизавете, Софье и Надежде – оставлял по пятнадцать тысяч. Обращаясь к сыновьям, М.З. Третьяков предполагает то, о чем он не говорит в первом документе: что супруга может после его кончины вступить во второй брак. Он словно намекает супруге: «Из могилы держать тебя не стану». В завещании одного разночинца открыто сказаны слова, ставшие знаменитыми: «В замужестве и в сиденье вдовою, и в постриженье – ни в чем тебе не запрещаю, буди по твоей воле: буде лучше найдешь – забудешь, буде хуже нас будет – помянешь». Павла и Сергея Михайловичей он просит «любить и почитать мать свою, как Закон Божий повелевает, быть у ней в послушании. Жить вместе, буде она не выдет после меня в замужество, довольствовать, как ее, так и сестер приличным содержанием». Кроме того, М.З. Третьяков распорядился «когда они, дочери, придут в возраст, то обязываю сыновей моих выдать их с согласия родительницы в замужество за людей достойных, и при сей выдаче вручить каждой по пятнадцати тысяч рублей серебром со всею прибылью, какая может быть от дня моей кончины, приобретена на те деньги по торговле».

Последние распоряжения отца сыновья выполняли свято.

После кончины Михаила Захаровича Третьякова его тело предали «по христианскому долгу земле на Даниловском кладбище», где уже был положен прах его родителей. Со смертью отца для его детей наступил новый жизненный этап.

В кругу близких и за его пределами: «архимандрит» или «папаша»?

О П.М. Третьякове писали фантастически много. Писали его современники – родня, знакомые, люди искусства. Напишут о нем многие тома и после его смерти. Упоминания о Павле Михайловиче встречаются в дневниковых записях, воспоминаниях и переписке огромного числа его современников – как представителей художественного мира, с которыми он вплотную общался, так и писателей, музыкантов, выходцев из образованного слоя купечества и даже чиновников. Но как обсуждали Третьякова? О чем говорили? Его имя, разумеется, было и остается на устах интеллектуального класса нашей страны. Однако когда заходит разговор о Павле Михайловиче, – что в старину, что в наше время, – этой незаурядной личностью интересуются в основном как великим меценатом, и лишь иногда – как крупным предпринимателем. Еще реже его изучают в роли щедрого жертвователя на Церковь, на бедных. При этом уловить контуры его личности почти не пытаются: всех интересует, у кого Павел Михайлович приобрел ту или иную картину или от какой покупки отказался, и мало кому любопытно, что он представлял собой как человек. Цельной картины личности Третьякова попросту не существует.

А ведь не восстановив интеллектуальный, психологический и нравственный облик мецената, невозможно до конца понять и корни его созидательной деятельности.

Личность Третьякова погружена в тень его замкнутостью, его нежеланием выворачивать перед публикой подробности собственной жизни, знакомить весь свет со своими предпочтениями. Он не стремился стать «публичным человеком». Поэтому характер его и этические приоритеты реконструировать весьма сложно. Еще при жизни плотной завесой молчания Третьяков скрывал от любопытствующих все, что было связано с его этическим выбором, идеями и переживаниями. Несмотря на это, психологический облик мецената можно восстановить, хотя бы в общих чертах – по отдельным фразам, по разрозненным отзывам, скупому документальному материалу, словом, едва ли не по крупицам. В качестве главной опоры следует использовать свидетельства людей, живших бок о бок с Павлом Михайловичем на протяжении многих лет.

При сравнении информации о Третьякове, взятой из разных источников, возникает стойкое ощущение, будто существовало одновременно два Павла Михайловича, два разных по характеру человека. Один – замкнутый, неразговорчивый, угрюмый, задумчивый, – как его называли друзья, «архимандрит». Другой – живой, веселый, с задорной лукавинкой в глазах – «папаша»-жизнелюбец. Невольно возникает вопрос: какой же из них настоящий? И ответить на него – значит сложить мозаику из неровных маленьких кусочков воспоминаний и документальных свидетельств.

Трудно понять характер человека, не зная, как он выглядит. Внешность невидимой нитью увязывается с его манерами, привычками, страстями – и все вместе заплетается в тугой узел личности. Внешность Павла Михайловича Третьякова была яркой, запоминающейся. Портреты мецената создавались самыми разными людьми, при этом все они – как словесные, так и созданные на холсте, – совпадают до мелочей друг с другом.

Павел Михайлович был человеком худым, роста выше среднего, лицо его обрамляла окладистая борода. При этом от худобы, да еще от привычки слегка сутулиться, он казался очень высоким. Голос Третьякова звучал негромко, мягко, приглушенно. Говорил Павел Михайлович нараспев. Вот как А.П. Боткина описывает отца: «Сухой, тонкокостный, высокий, Павел Михайлович делался сразу небольшим, когда садился, – так длинны были его ноги. Глаза под густыми торчащими бровями, хотя и не черные, а карие, казались угольками… Руки Павла Михайловича, с длинными пальцами, были красивы. Волосы его были темно-каштановые, но на усах и бороде светлее, чем на голове». Купеческая дочь М.К. Морозова, племянница В.Н. Третьяковой (жены Павла Михайловича), в детстве часто бывавшая в доме Третьяковых, так описывает тамошнего хозяина: «Павел Михайлович – высокий, худой и тонкий, с большой шелковистой темной бородой и пышными темными волосами, был необыкновенно тихий, скромный, молчаливый, почти ничего не говорил. Лицо его было бледное, тонкое, какое-то аскетическое, иконописное». Н.А. Мудрогель добавляет: «Глаза большие, темные, пристальные. Портрет его, работы Крамского, очень правилен. На нем он точно живой». Он же говорит, что служители дома Третьяковых «самого Павла Михайловича называли строгим, “неулыбой”, потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался».

Эти черты внешности Третьякова знакомы всякому, кто хоть раз видел его портрет или фотографию. Но сколь точно они отражали его внутренний облик?

При первом взгляде на разного рода мемуарные памятники, и особенно на труды авторов советского времени, кажется: отражали в полной мере. Целый ряд «художников слова» поработал в том направлении, которое выразилось в портретах Третьякова кисти И.Н. Крамского и И.Е. Репина, в фотографиях Павла Михайловича. Все они скрупулезно фиксировали те проявления личности мецената, которые «раскрывал» (а во многом на самом деле прятал) его внешний облик.

Те, кто был хотя бы поверхностно знаком с Третьяковым, отмечали его молчаливость, спокойствие и честность, и особенно его «на редкость поразительную великую скромность», доходившую иной раз до застенчивости. Крупный критик В.В. Стасов отмечает такие черты П.М. Третьякова, как «необычайная и безмерная скромность, неохота беседовать с другими о самом [себе]» – несмотря на их двадцатилетнее «задушевное» знакомство.

Литератор П.Н. Полевой так описывал свою первую встречу с Павлом Михайловичем: «Я ожидал встретить человека обычного коммерческого типа: рослого, осанистого и плотного, с твердою поступью и с смелою уверенностью во взгляде, – и вдруг увидел перед собою высокого, но очень худощавого человека неопределенных лет, несколько сутулого, с небольшою бородою и небольшим хохолком, от которого его длинное и узкое лицо казалось еще более длинным и узким… На нем заметно было некоторое утомление, которое отражалось отчасти и в небольших темно-карих глазах… Усевшись передо мною на кожаном стуле, Павел Михайлович чуть-чуть отклонился от стола, склонив голову набок, сложил крест-накрест свои худощавые, длинные руки с тонкими и красиво обрисованными пальцами, вперил в меня свои глубокие вдумчивые глаза и замолк… Ни звука! Говори, мол, ты, если тебе нужно; а я и помолчать не прочь… Точь-в-точь, как на известном Репинском портрете».

Те же черты передает хорошо знакомый с Третьяковым К.С. Алексеев-Станиславский: «Кто бы узнал знаменитого русского Медичи в конфузливой, робкой, высокой и худой фигуре, напоминавшей духовное лицо!»

В кругу друзей Павел Михайлович получил шутливое прозвище Архимандрит. А.А. Медынцев, близкий друг Третьякова, поздравляя его в 1853 году с днем рождения, так и пишет: «честной отец архимандрит». Это прозвище «пристало» к Третьякову, выйдя далеко за пределы дружеского круга.

Художник Н.В. Неврев величал Павла Михайловича «архиереем».

М.В. Нестеров называет П.М. Третьякова «московским молчальником» и пишет: «Молчаливый, скромный, как бы одинокий, без какой-либо аффектации он делал свое дело: оно было потребностью его сердца, гражданского сознания».

Н.А. Мудрогель замечает: «Я в жизни своей мало видел людей таких молчаливых, как он».

Наконец, В.Д. Поленов, отмечая «внешнюю мягкость и скромность» Павла Михайловича, в то же время превозносит его «гражданскую мощь». По мнению художника, Третьяков был «гражданином в высоком смысле этого слова».

Список высказываний подобного рода можно продолжать до бесконечности.

Скромность, застенчивость, молчаливость, задумчивость, гражданственность, патриотизм… В литературе именно эти черты закрепились за П.М. Третьяковым, стали «каноническими». Или, вернее, превратились в своеобразное клише, по которому пишется раз и навсегда предзаданный образ крупнейшего русского купца-мецената. Но… они являются всего-навсего расширенным описанием его внешности. Они заставляют забыть о том, что Третьяков – обычный человек с присущими ему слабостями, недостатками, скрытыми достоинствами и богатым внутренним миром. Если сфокусировать внимание только на перечисленных особенностях характера, появляется опасность вечно «скользить по поверхности», так никогда и не углубившись во внутренний мир П.М. Третьякова. Иными словами – написать с него еще один портрет-фотографию. Портрет человека абсолютно бесстрастного, не имеющего личных предпочтений, едва ли не лишенного эмоций, а лишь стремящегося, как бездушная машина, к выполнению известной ему великой цели.

Разумеется, портрет этот для многих исследователей привлекателен. Прежде всего потому, что он прост и понятен. Это сумма очевидного. Нечто наподобие списка предметов, лежащих на письменном столе: чернильный прибор, пресс-папье, стопка бумаги и т. д. Ведь набор внешностных проявлений Третьякова у разных мемуаристов зачастую совпадает: качества, лежавшие на поверхности душевного мира Павла Михайловича, были доступны для обозрения многим. В то время как подлинная суть его души скрыта от большинства зрителей: мир внутренних переживаний Третьякова можно увидеть лишь случайно. Он ненадолго прорывался наружу в словах, жестах, действиях – словом, в отголосках, в тенях, отброшенных костром, который пылает в недрах холодной пещеры. Тем не менее их нужно, их совершенно необходимо учесть. Следует отбросить соблазн коллекционирования очевидного и… заглянуть в те ящики «письменного стола», которые его владелец не стремился демонстрировать. Тот портрет Третьякова, который раз за разом рисуется разными авторами, противоречив по сути своей: как может в одном лице сочетаться гражданская мощь с человеческой мягкостью и застенчивостью? Что заставляет скромного человека заниматься делом колоссального размаха? Каким образом молчаливый, «конфузливый» человек умел общаться чуть ли не со всеми известными людьми своего времени и заслужить их уважение?

Чтобы понять, каков был Третьяков – живой человек, надо, насколько это возможно, оставить в стороне «внешность» его души и перейти к поиску ее глубинной составляющей.

Прежде всего, П.М. Третьяков был человеком глубокого ума и величайшей силы воли. Сочетание этих двух качеств позволяло ему направлять свою деятельность в то русло, которое представлялось оптимальным, иначе говоря, на которое у него доставало сил, знаний и талантов. Первое свойство натуры Павла Михайловича, безусловно, признавали его современники – как друзья, так и недоброжелатели. Это, так сказать, общее место, никем никогда не опровергнутое. К примеру, «человеком высокого интеллекта» называет Третьякова художник М.В. Нестеров. Что же касается второго свойства, то оно следует уже из одной только картины жизненных деяний Павла Михайловича: Третьяков-коммерсант был прижимист, энергичен, вел дела с предельным прагматизмом (о торговой деятельности П.М. Третьякова будет рассказано в соответствующей главе); Третьяков-галерист осуществлял свою мечту последовательно на протяжении нескольких десятилетий, не отступая, не сбиваясь на иные увлечения и не размениваясь на мелочи.

Сам Третьяков так говорил о себе в 1852 году: «Я имею странный характер и если что предположу, – стараюсь исполнить». Павел Михайлович принадлежал к числу тех людей, которые очень рано понимают, чего они хотят добиться – и всю жизнь, шаг за шагом, упорно стремятся к заветной цели. Упорство их – высшего порядка: ими движет ощущение правильности, когда они делают свое дело, а лишь только отступят от него в сторону – их души корежит от пустой потери драгоценного времени. Такие люди обычно тихи во внешних проявлениях, но обладают твердой волей. Они не желают доказывать кому-либо собственную правоту с помощью слов. Зачем? Рано или поздно дела их скажут сами за себя. Тем более что трудятся они не покладая рук…

Еще одна характерная черта П.М. Третьякова, которая наряду с первыми двумя образует базовый слой его личности, – это крайняя сдержанность, граничащая с замкнутостью. Это нелюбовь выставлять чувства и эмоции напоказ.

Эмоциональный мир духовно богатого человека – вещь совершенная и в то же время очень хрупкая. Она не должна выноситься на всеобщее обозрение, не должна подвергаться риску быть разбитой – если, конечно, ее хозяин обладает хоть каплей предусмотрительности. Какие бы страсти ни бушевали у Третьякова в душе, он никогда не демонстрировал своих чувств окружающим. Это – один из его главнейших жизненных принципов. Павел Михайлович был невероятно, исключительно скрытен – но вовсе не потому, что ему было что скрывать. Он совершенно справедливо считал: ни к чему «вываливать» на людей то, что творится у тебя внутри. Третьяков старался не лезть в чужую жизнь, зная, как это бывает неприятно и даже больно, – и, надо полагать, ожидал ответной любезности: чтобы никто не старался заглянуть в его собственный мир, в его интимнейшие переживания.

Сдержанность Третьякова видна в его словах и поступках.

Она находит отражение в его переписке с широким кругом лиц. Подробно обсуждая торговые и художественные дела, о себе меценат пишет редко и мало. В письмах к знакомым Павел Михайлович никогда не жалуется на судьбу, какие бы неприятности ни происходили в его семье, а лишь оповещает корреспондентов о случившемся парой скупых фраз. Так, о перенесшей инсульт супруге он пишет В.В. Верещагину: «Вера Николаевна… по болезни уезжала за границу на три месяца, теперь ей лучше, но нервная система все еще не совсем в порядке». Уважая и ценя художника, Третьяков в этом случае, как и во многих других, не пожелал раскрыть ему всю тяжесть семейного положения. М.В. Нестеров писал о Павле Михайловиче: «Мы видели его иногда на годичных актах в училище, среди других почетных членов. Он и там был… ровный со всеми». Сдержанность плотным коконом укутывала все, что происходило у Третьякова в душе.

Павла Михайловича было весьма непросто вывести из себя. А.Н. Мудрогель свидетельствует: «Он был немногословен, никогда голоса не повышал, как бы ни был рассержен». С людьми купец обычно вел себя спокойно, вежливо, даже несколько отчужденно, постоянно сохраняя дистанцию между собой и другими. Спокойствие, неконфликтность и неизменная вежливость Третьякова нередко производили на окружающих впечатление мягкости. Но впечатление это было ошибочным. Мягким человеком Павел Михайлович не был. Напротив, тех, кто его хорошо знал, поражала его духовная твердость (порой доходящая до жёсткости) или, по выражению В.Д. Поленова, «нравственная крепость». Тот же В.Д. Поленов писал: «Несмотря на свою внешнюю мягкость и скромность, Павел Михайлович имел твердые, можно сказать, непоколебимо честные убеждения, и ни разу не поступился ими».

Иллюзия этой «мягкости» характера Третьякова возникала не просто у современников, но даже у людей, неплохо знавших его. Причина ее скорее всего состояла именно в том, что Третьяков редко давал волю эмоциям. В тех редких случаях, когда он «вспыхивал» на людях, тому имелось серьезное основание. Чтобы по-настоящему рассердить Павла Михайловича, нужно было крепко задеть его за живое: покуситься на его семью или на дело жизни мецената, его галерею. А.П. Боткина приводит в воспоминаниях рассказ об одном из таких случаев: Третьяков «тряс, держа за шиворот, десятника, когда два плохо вмазанных в потолке Галереи стекла посыпались и могли поцарапать картины». В этот момент «он “пылил”, глаза метали искры, брови становились дыбом, лицо краснело». И все же такое случалось редко: Александра Павловна приводит чужое свидетельство, сама она за отцом ничего подобного не замечала. За исключением единичных случаев, Третьяков прекрасно умел контролировать эмоции. Н.А. Мудрогель пишет: «Со служащими и рабочими, даже мальчишками лет пятнадцати Павел Михайлович обращался всегда вежливо на “вы”, голоса не повышал, если даже рассердится. Если сделает выговор, а потом окажется, что неправ, он потом обязательно извинится, перед кучером ли, перед дворником ли. Словом, был справедлив в мелочах. И тем не менее все перед ним “ходили по нитке”, все из кожи вон лезли, чтобы сделать так, как приказывал он».

И облик «архимандрита» был то ли следствием эмоциональной закрытости, то ли ее инструментом – своего рода маской, почти приросшей к лицу.

Итак, глубокий ум, сильная воля и величайшая сдержанность. На этих трех китах базировались прочие особенности характера Третьякова.

Но была еще одна важная черта, которая едва ли не командовала первыми тремя, – стремление к совершенству. Стремление это не имело ничего общего с тем, что сейчас назвали бы перфекционизмом: старанием соблюсти порядок ради порядка, прочертить на бумаге сто черточек из возможных ста. Третьяков не был перфекционистом, он был эстетом. Его тяга к совершенству выражалась, среди прочего, в неизбывной любви к красоте – в ее высших проявлениях. Интересны в этом смысле детские воспоминания Е.К. Дмитриевой: «Нас очень интересовало то, что он вдруг остановится и подолгу глядит на одну какую картину, то ближе подойдет, то отойдет подальше. Маша, его младшая дочь… объясняла нам, и так авторитетно, тогда это было, что ему вероятно не нравится, как картина эта висит, что обязательно ее перевесит на другое место. Может быть и так, но мне кажется, что он просто любовался ею». Подобным же образом И.Е. Репин делится наблюдениями о моменте первого знакомства с Третьяковым: «Надо было видеть, как этот скромный, тихий человек стал рассматривать картины, этюды. Он впивался глазами в каждый из них». Схожие эпизоды, рисующие Третьякова «любующегося», получающего эстетическое наслаждение, есть во многих воспоминаниях.

П.М. Третьяков был глубоко гармонизированной, цельной личностью. Он умел и любил создавать пространство гармоничности вокруг себя. Где бы он ни находился, все вокруг должно было быть удобно, функционально и обязательно красиво. Эта черта – родом из глубокого детства: коллекционировать картинки и гравюры молодой Третьяков начал не потому, что ему нравилось что-то собирать, но потому, что ему нравилось созерцать прекрасное, рассматривать его долго, со вниманием к деталям. О любви Третьякова к созерцанию природы говорит следующий эпизод: «В Биаррице как-то утром Павел Михайлович пошел купаться. Солнце было ясное, вода и небо – синие. Плыл и плыл, наслаждался. Потом лег на спину и долго лежал, качаясь на волнах; был прилив, волны все росли, он любовался бездонным небом, подымался на волнах». Ничуть не меньше Павел Михайлович любил совершенные произведения рук человеческих: лучшие образцы архитектуры, скульптуры, живописи. Кроме того, стремление к максимально возможной гармонии проявлялось в повседневной деятельности Павла Михайловича, в его быту и в эстетических предпочтениях.

Третьяков по природе своей – тонкий наблюдатель. Он всегда находил удовольствие в том, чтобы, отстранившись от окружающего мира на расстояние вытянутой руки, созерцать его природные и архитектурные красоты, людей в их взаимодействии. Но… плох тот наблюдатель, который рано или поздно не становится деятелем.

После смерти М.З. Третьякова Павлу Михайловичу по роду занятий, а также благодаря остро развитому чувству личной ответственности за свои поступки пришлось в короткий срок стать деятелем. И в этой ипостаси он преуспел.

Вот только социальная среда и жизненные обстоятельства преподнесли ему, быть может, не совсем ту сферу приложения усилий, о которой он мечтал. Не ту, в которой он хотел бы добиться совершенства. Именно хотел бы, а не должен был…

Эта ситуация – природная тяга к совершенству в сочетании с заранее ограниченными маршрутами для ее деятельного приложения – повлияла и на весь склад личности Третьякова, и на его важнейшие поступки.

Так, например, сказалась она самым очевидным образом на отношении потомственного купца к труду.

Павел Михайлович унаследовал от отца колоссальное трудолюбие. В соединении с тягой к совершенству и с немалым упорством в достижении поставленных задач, это качество позволило Третьякову добиться потрясающих результатов. Он принадлежал к числу тех людей, которые «горят» на работе, и едва ли не наибольшее удовлетворение получают от успешно выполненного дела. А.П. Боткина пишет: «Раковский и Дельцов… (служащие Павла Михайловича. – А.Ф.) оба поражаются колоссальной работоспособностью Павла Михайловича. Вокруг него все кипело».

Павел Михайлович рано усвоил себе за правило: в земной жизни добиться можно очень многого, главное – прикладывать к этому усилия. Всю сознательную жизнь Третьяков трудился не покладая рук. Труд для П.М. Третьякова являлся одной из высших ценностей, которую он старался привить и своим детям. Так, в письме к дочери Александре 23 марта 1893 года насчет обеспечения замужних дочерей он писал: «Обеспечение должно быть такое, какое не дозволяло бы человеку жить без труда».

Еще в отроческие годы, помогая отцу в его торговых делах, Павел Михайлович хорошо отдавал себе отчет: рано или поздно ему придется продолжить отцовское дело, а значит – нужно освоить его в мельчайших деталях. Работа была для него одновременно и средством заработка, и самоцелью, и лучшим лекарством от всех возможных огорчений. Как иные люди в случае жизненных неурядиц уходят в алкоголь, наркотики, азартные игры, – так Третьяков с головой уходил в работу. Сестра Софья в одном из писем Павлу Михайловичу в начале 1860-х выражает надежду, что присутствие в его доме художника И.И. Соколова «порастормошило тебя и заставило поменьше заниматься твоими нескончаемыми делами, что очень хорошо и полезно для тебя». Н.А. Мудрогель замечал: «Всегда он был очень деятелен – я не помню часа, когда он не был бы занят работой или чтением, – но всегда спокойно, без всякой суеты». Ему вторит А. Рихау, который на протяжении многих лет заведовал иностранной корреспонденцией в конторе Третьяковых: «Я уверен, что он (Третьяков. – А.Ф.) умер бы со скуки, если б его заставили ничего не делать».

Интересно в этом смысле еще одно свидетельство Мудрогеля. Николая Александровича и его брата, в то время мальчиков, Третьяковы брали на дачу в Кунцево. Там Павел Михайлович «заставлял нас чистить дорожки, выпалывать сорную траву на грядах». Далее он пишет очень важную вещь, которая как нельзя лучше характеризует Третьякова: «В такой работе он и сам иногда принимал участие: разметал дорожки, поливал цветы. И детей своих заставлял делать то же. Я так понимаю: он не любил праздности, ему неприятен был вид бездельного человека. Я никогда не видел, чтобы он проводил время праздно». О том же пишет старшая дочь Третьякова: «Папочка по вечерам на даче любил стричь сухие ветки на сирени». Купец первой гильдии, человек богатый и обремененный известностью, Третьяков не считал для себя зазорным заниматься физическим трудом! Это была сознательная позиция, которая, к несчастью, утратила смысл в глазах современных богачей.

Описывая отца, Вера Павловна Зилоти пишет: «Когда он был серьезен, он был похож на отшельника со старинных византийских образов, но его ласковая и часто лукавая улыбка заставляла сразу усумниться в этом определении. Еще меньше его можно было принять за “архимандрита”, как, подшучивая, называли его в его семье. По общему же мнению, он больше всего был похож на англичанина». Слова эти, вырванные из контекста, могут быть неверно поняты. Чтобы вникнуть в истинный смысл, вложенный в них автором, надо сравнить их со свидетельством Н.А. Мудрогеля. Описав ежедневную непрестанную деятельность Третьякова, Николай Андреевич замечает: «Эта вежливость, этот распорядок во всем делали его как бы нерусским. Не обдумав, он не делал ничего. Без цели – шага лишнего: все у него по плану. Ну, а если что захочет – кончено, все поставит на карту, чтобы добиться». Англичанином, нерусским Третьяков воспринимался только в силу своего колоссального трудолюбия. Хотя… не это ли и есть одна из основных черт нормального русского человека? Иными словами, русского человека, не развращенного барственным бытом, водкой или кухонной болтовней?

Если внимательно присмотреться к деятельности П.М. Третьякова, возникает впечатление, что он ничего не умел делать наполовину. Какое бы дело ни начинал Павел Михайлович, он старался вкладывать в него всю душу, достигая наилучших результатов и непременно доводя начатое до конца. Тяга к совершенству определяла главнейшие поступки Третьякова. Она же заставляла его концентрировать усилия на малом – и в этом малом приближаться к идеалу. А. Рихау замечает: «Правилом П.М. Третьякова было, кажется, не браться за многое, но взявшись – отдаться делу вполне».

Как вспоминал тот же Рихау, П.М. Третьяков «в коммерческом мире… считался, и совершенно основательно, передовым человеком». Так, Н.А. Мудрогель с гордостью пишет: «Павел Михайлович заставил изготовлять на своей фабрике особый холст для художников. Холст получился не хуже заграничного, даже с дрезденским спорил!» Рихау сообщает, что Третьяков «никогда… не устранялся принимать участие своим трудом и знанием в устройстве новых общественно-коммерческих предприятий». Кроме того, Павел Михайлович не чурался нововведений на собственном производстве. Он ценил эффективность и рациональность. Поэтому, например, он старался улучшать оснащение и методы работы на костромской фабрике, паи которой принадлежали, кроме него, брату Сергею, В.Д. Коншину и непосредственному руководителю производства К.Я. Кашину. После кончины К.Я. Кашина директором фабрики стал его сын, Николай Константинович. «Павел Михайлович его очень ценил, но пришлось Павлу Михайловичу чаще ездить на фабрику, покуда Николай Константинович набрался необходимого опыта. Как молодой человек, любил пробовать новые методы, и Павел Михайлович с ним терпеливо их пробовал ввести».

По свидетельству современников, в творении благих дел П.М. Третьяков также воплощал тягу к совершенству. Благотворительность Павла Михайловича «не ограничивалась простым бросанием денег куда попало, а соединялась с деятельным участием его в избранной им области». Так, будучи попечителем Арнольдо-Третьяковского училища для глухонемых детей, Третьяков старался сделать все возможное, чтобы поднять дело обучения в нем на должную высоту. Его неустанными усилиями, как материальными, так и моральными, училище стало «одним из образцовых в Европе и Америке». Это ведь и называется: доводить до конца задуманное… сколько бы для этого ни понадобилось времени. Если необходимо – день. Если нужно – год. Если потребуется – полжизни.

П.М. Третьяков не спешил начинать любое новое дело, не набрав прежде о нем достаточно сведений, не получив должных навыков и в конечном итоге не убедившись, что это дело ему по душе и по плечу. А начав дело, продолжал пополнять свои о нем представления: читал специальную литературу, консультировался у знатоков, набирался знаний в заграничных поездках. Этот основательный подход Павла Михайловича проявился и в деле коллекционирования картин. Так, он быстро почувствовал необходимость научиться реставрации. В.П. Зилоти пишет: «Павел Михайлович, говорили художники, крыл лаком, заделывал трещины и пятна, смывал “лишнее” как никто, и мы часто слышали, как художники, продавая отцу картину, предоставляли ему самому покрывать их лаком, когда он это найдет нужным».

Задумав устроить национальную галерею, меценат собирал не то, что нравилось лично ему, но то, что показало бы развитие русской живописи на протяжении всего времени ее существования. По словам Рихау, «занявшись один раз собиранием картин, он не ограничивался только покупкой лучших произведений, нет, он старался познакомиться со всем что касалось художественной живописи». Прежде чем собирать картины, Павел Михайлович погружался в историю живописи, старался прочувствовать каждое полотно, понять специфику работы художников разных эпох. Старание дойти до сути явления – одна из наиболее характерных черт «московского молчальника».

Даже получая новые знания или эстетическое удовольствие, П.М. Третьяков много работал – ничуть не меньше, чем в конторе. Только в данном случае результатом его трудов была не коммерческая прибыль, а становление собственной личности: многогранной, чуткой, талантливой, заслужившей преклонение умнейших современников.

Серьезное отношение П.М. Третьякова к работе и к жизни имело очень важную сторону: требовательное отношение к себе. Павел Михайлович был человеком принципов. Однажды построенная им система взаимоотношений с внешним миром выдерживала необходимые коррективы, но никогда не менялась в главном. Человек должен всю жизнь расти духовно, постоянно обогащаясь новыми знаниями и навыками. Человек обязан собственным трудом зарабатывать хлеб насущный – и всегда работать качественно, аккуратно, «на совесть». Человек должен считаться с окружающим его обществом – и по мере сил приносить этому обществу пользу…

В.Д. Поленов в одном из писем писал о Павле Михайловиче: «Это был человек с убеждениями и держался он их до конца жизни». Из целого набора принципов строилась как жизнь Третьякова, так и его коллекционерская деятельность: не зря тот же Поленов назвал его «покровителем проповеди этических идей эстетическими средствами». Очевидно, из многолетнего общения с Третьяковым художник сделал вывод: в основе собирательства Павла Михайловича лежала платформа, составленная из четко сформулированных нравственных представлений.

И все же, подчиняя собственную жизнь довольно жесткому мировидению, Павел Михайлович не требовал служения этому взгляду на мир от тех, кто входил с ним в непрестанное соприкосновение. Вообще, время, когда действовал на коммерческой сцене и в мире меценатства П.М. Третьяков, было временем риторов, нигилистов, апостолов нравственности, отличавшихся крайней нетерпимостью ко всем, кто не разделял их взглядов. Тогда многие «критически мыслящие личности» приобретали обыкновение сурово осуждать несогласных с ними. Так, к примеру, требовал от окружающих строгого соответствия со своим мировоззрением художник В.В. Верещагин. Слава Богу, Павел Михайлович вылеплен был из другого теста. К себе он был строг, прежде всего к себе. Себя судил без жалости. К другим же был куда более милосерден.

Павел Михайлович как в главном, так и в житейских мелочах был человеком твердых правил. Правильность была для него мерилом собственных поступков – и той позицией, с которой он строил свою жизнь. А. Рихау пишет: «По характеру своему П.М. Третьяков был человек спокойный, ровный, до крайности аккуратный и расчетливый. Все вычисления он, например, делал на конвертах присылаемых писем… и во всю свою жизнь, вероятно, не кинул и не положил ни одной вещи кое-как; но, при такой необычайной аккуратности, нельзя сказать, чтобы П.М. Третьяков был особенно требователен к окружавшим его лицам; он скорее показывал пример, как нужно бережно относиться ко всему тому, на что был затрачен труд, воплощение которого он представлял всею своею деятельностью».

Иными словами, Третьяков мог сколько угодно транслировать свои принципы путем неустанной деятельности, но людям из близкого окружения их не навязывал – если не считать сугубо деловых отношений. Тем не менее в дружеской беседе некоторые убеждения он мог высказать. Так, находившийся с Третьяковым в приятельских отношениях художник А.Г. Горавский в одном из писем к Павлу Михайловичу 1857 года говорит: «Душевно благодарю за Вашу дружеско-нравоучительную правду, которой всегда буду стараться держаться; часто останавливаюсь и даже немного завидую Вам, что в таких молодых летах во всем Вы основательны и благоразумны, каждое слово, вещь, дело, судите обдумавши, зрело и без малейшей политики, откровенно передаете. Я очень ценю деяния Ваши, беру в пример и считаю Вас за то истинным другом». В это время Третьякову было 25 лет.

Многие из тех, кто общался с Третьяковым, имел с ним дела, отмечают: ему была присуща колоссальная личная порядочность, чувство долга, верность данному слову. Вообще, для уважающих себя купцов той эпохи эти качества были нормой. Далеко не каждый коммерсант умел писать, и чтобы заключить сделку, иной раз было достаточно ударить по рукам. В таком случае деловая репутация купца была, за отсутствием договора, единственным гарантом выполнения обязательств. А Третьяков являлся сыном своей социальной среды. Это свойство, приобретенное скорее всего естественным образом, в общении с родней и контрагентами торговых сделок сохранялось в личности Третьякова, когда ему приходилось общаться и с людьми принадлежащими иным слоям общества. Павел Михайлович был больше чем просто купцом. Он был человеком высокой культуры и умел показать себя порядочным человеком, общаясь с представителями любого сословия, любого уровня состоятельности.

Так, В.В. Верещагин в 1876 году говорит В.В. Стасову о Третьякове: «Лишне говорить здесь, что я его считаю совсем порядочным человеком и, следовательно, не боюсь быть с ним откровенным». А живописец Г.Г. Мясоедов в 1882 году пишет П.М. Третьякову: «Я очень боюсь неделикатности в делах, и тем более по отношению к Вам, так как с Вашей стороны ничего, кроме деликатности, не встречал… Мы привыкли ценить Ваше слово наравне с фактом».

Павел Михайлович отнюдь не стремился в любой ситуации выставлять себя знающим человеком – а привычка самовозвеличения была свойственна многим меценатствующим купцам того времени. Деликатностью Павла Михайловича восхищался и другой художник, В.Н. Мешков. Его рассказ передает в воспоминаниях Е.К. Дмитриева: «П[авел] М[ихайлович] заехал к нему… узнав, что у него продаются две картины: одна работы Мешкова – “Зубоврачевание”, а другая Клодта – “Две лошади”, одна из них щиплет траву на лужайке в лесу. Павел Михайлович купил картину Мешкова, а про картину Клодта сказал: “Пока воздержусь, я ее не понимаю”. Мешков говорил, как он в восторг пришел он этих слов Павла Михайловича! Ему сильно понравилась скромность его и боязнь обидеть человека. Обыкновенно, говорил Мешков, человек не покупающий всегда начинает осуждать продающийся предмет, каков бы он не был, наводить нехорошую критику».

Порядочность, честность, обязательность и душевная чистота привлекали людей к Третьякову не меньше, чем его деятельность. В.В. Стасов писал в одном из писем Верещагину: «Ни чванства, ни хвастовства, ни глупых претензий у него никаких нет: он просто чист и честен, от глубины души ценит и любит Ваш талант и произведения… Когда узнаете Третьякова лично, то полюбите его и будете уважать, как и я». И.Е. Репин же в одном из писем Стасову восклицал: «А впрочем, есть и хорошие люди, особенно Павел Михайлович Третьяков! Превосходный человек, мало таких людей на свете, но только такими людьми и держится он».

Павел Михайлович унаследовал от Михаила Захаровича тонкое чутье к общественной жизни и к происходящим в ней переменам. Перемены эти позволяли купцу достичь небывалых социальных высот – таких, о которых его предки в XVIII и даже в первой половине XIX столетия могли только мечтать. Но «волшебным ключиком», отпирающим дверь к этим высотам, было прежде всего образование. Михаил Захарович Третьяков оказался одним из первых купцов, почувствовавших необходимость дать детям иные знания, сверх обычных, передающихся по наследству от отца к сыну: чтения, письма, навыков торгового дела.

Тяга к знаниям не оставила Павла Михайловича и в зрелом возрасте. Самообразование играло в жизни мецената колоссальную роль. Н.А. Мудрогель с гордостью пишет о Третьякове: «Павел Михайлович не был ни в каком учебном заведении и всю культурность добыл уже сам, самоучкой и самовоспитанием, а также ежегодными поездками по Европе». Живой, деятельный ум Третьякова постоянно требовал новой и новой серьезной пищи. Поэтому потомственный купец очень много читал.

В середине – второй половине XIX века любовь к чтению для образованной публики являлась скорее нормой, нежели исключением. Дореволюционная русская культура была литературоцентрична. Исследователи объясняют почтение к книжному слову тем, что в России, при переходе от преимущественно церковной литературы к светской, последняя переняла от первой доверительное отношение к слову. Как бы то ни было, русский образованный человек питал к литературе – и как следствие к литераторам, – совершенно особое уважение. Если художники и архитекторы еще в первой половине столетия воспринимались лишь как «технический персонал», то к писателю, к «служителю слова» элитарные слои общества относились с уважением. А главное, во второй половине столетия сама культурная элита России очень изменилась: помимо дворян, в нее вошли представители так называемой разночинной интеллигенции и купечество.

Читали тогда весьма много, притом интерес сосредотачивался не только на книгах, но и на «толстых журналах», своего рода «энциклопедиях жизни» той эпохи. Читали в одиночестве, вслух в компании друзей – и даже по ролям: в конце 1870-х годов из подобных воскресных «чтений» в доме купца С.И. Мамонтова выросли сначала «живые картины», а затем любительские спектакли, воспитавшие немало будущих знаменитостей русской сцены. К тому же чтение было наиболее доступным родом развлечения.

Характерно в этом смысле свидетельство В.П. Зилоти о жизни на съемных дачах в Кунцеве, относящееся к 1870-м годам. Кунцевские дачи оживали в летнюю пору, когда сюда приезжало «по большей части московское именитое купечество, любившее летом тишину и покой… Среди лета все родители пили воды, кто “Виши”, кто “Эмс”; все гуляли, встречались и беседовали о политике, злобах дня и более всего о новых книгах. Одно за другим выходили сочинения: Печерского “В лесах” и “На горах”; “Анна Каренина” Толстого; сочинения Достоевского и Тургенева; читались всеми “Вестник Европы”, “Русский вестник” и “Отечественные записки”. Выросшая молодежь вставала и встречалась позже и обсуждала все эти книги; перечитывала “Войну и мир”; все увлекались Печерским».

Но даже на общем фоне эпохи, со всей ее любовью к печатному слову, страсть П.М. Третьякова к чтению была удивительной. О ней говорят все, кто так или иначе работал над жизнеописанием мецената.

По выработанной еще в детстве привычке Павел Михайлович посвящал чтению любую свободную минуту. Н.А. Мудрогель пишет: Третьяков «в своем кабинете до глубокой ночи сидел за книгами, читал, делал пометки. Надо полагать, он чувствовал недостатки своего образования и всю жизнь старательно и много читал». Это свидетельство подтверждает А. Рихау: «Читал он много, но это не во время занятий в конторе; его трудно было встретить на пути в город или куда-либо без газет и книги в руках».

Рабочий день Третьякова начинался с чтения газеты и чашки кофе. «Он всегда за столом сидел с книгами». Днем, усевшись в экипаж, везущий его от конторы до банка, «Павел Михайлович тотчас брался за книгу или журнал, – читал те десять-пятнадцать минут, когда ехали до банка. Он не смотрел по сторонам, старался не потерять ни одной минуты зря». То же и вечером: «Папа… обыкновенно после обеда за столом читал газету, куря свою единственную в день сигару». Страсть к чтению прошла красной нитью через всю жизнь Третьякова. На склоне лет, в 1896 году, он описывает супруге свой день, в который внесла свои коррективы болезнь, все чаще приступающая к уже немолодому человеку: «Я совершенно здоров, просыпаюсь в 6 ч., в 7 пью кофе, в 9 выхожу, возвращаюсь в 4 часа, пью чай и ложусь до обеда, обедаем в 7 часов, после обеда опять ложусь, в 10 пьем чай и в половине 12-го отправляюсь спать. Во время лежания и утром между 7–9 часами читаю “Ярмарку тщеславия” [роман Теккерея] и “Биографию Иванова”».

Из записей Третьякова ясно видно, что новые книги приобретались им регулярно и составляли особую статью расходов. Так, его записная книжка за 1853 год фиксирует несколько случаев, когда он приобретал книги на Сухаревке за немалые деньги.

Круг литературных интересов Павла Михайловича был крайне разнообразен. Он увлекался не только художественной и беллетристической, но также исторической литературой. Читал сочинения императрицы Екатерины II, Н.М. Карамзина, одного из Аксаковых. Больше других авторов Павел Михайлович любил А.С. Пушкина и Н.М. Карамзина, И.С. Тургенева и В.А. Жуковского. В его списке чтения можно найти названия серьезных периодических изданий: «Отечественные записки», «Современник» и «Пантеон». А.П. Боткина вспоминает о любви отца к поэтическим произведениям: «Поэзию Фета Павел Михайлович очень ценил. Не говоря о мелких стихотворениях, которые он вспоминал и цитировал, я помню его нередко с толстым томом стихотворных переводов Овидия в руках. Любил он стихи Майкова и Полонского, которые читались вслух за большим столом после обеда».

Позднее особую роль в жизни П.М. Третьякова играли произведения Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого.

В.П. Зилоти пишет: «Родители наши читали и перечитывали Достоевского почти круглый год, особенно летом, в свободное время. Читали и каждый врозь, и часто вместе. После ухода Наталии Васильевны (Н.В. Фофановой, воспитательницы дочерей Павла Михайловича. – А.Ф.) мамочка и мы обе с Сашей читали иногда вслух, по очереди, и так прочли многое из Достоевского, кроме “Братьев Карамазовых”. Мамочка взяла с меня слово, что я не буду читать этой книги раньше 25-ти лет, что я исполнила, и не жалею». И, далее: «Отец наш поклонялся Толстому, как романисту и великому писателю. Как “философу” же – гораздо менее и не раз говаривал, что Лев Николаевич – гениален, а умна за него Софья Андреевна».

С Л.Н. Толстым Павел Михайлович был знаком лично, немало общался и, по свидетельству дочери, часто дискутировал с писателем. «В начале 80-х годов мы чаще и чаще слышали от нашего отца, о его свиданиях со Львом Николаевичем Толстым: то последний заходил побеседовать с отцом, то отец заезжал к Льву Николаевичу. Беседы их всегда касались их мнений и взглядов о делании добра, о благотворительности, о терпимости, о непротивлении злу, об искусстве, о религии и о всех вопросах, в то время интересовавших Толстого. Он только что написал свою “Исповедь” и “В чем моя вера”. Это было начало расцвета его философских идей. Мы зачитывались его писаниями и с интересом слушали рассказы отца о его разговорах с Толстым; они почти все время спорили. Как-то отец сказал Толстому: “Вот когда вы, Лев Николаевич, научитесь прощать обиды, то тогда я поверю в искренность вашего учения о непротивлении злу”. Рассказывая это, отец ехидно-добродушно улыбался».

Чтение занимало весьма значительную часть свободного времени Третьякова. Оно являлось для Павла Михайловича не просто способом заполнить досуг, а важным делом, требующим сосредоточения и работы мысли. Художественному критику В.В. Стасову Третьяков писал: «Я читаю не для удовольствия, а потому, что нужно знать, что пишут».

Тяга Третьякова к искусству одним чтением книг не ограничивалась. Его культурные запросы были весьма обширны. Регулярно и с удовольствием «в театры и концерты ездил, когда шла опера или пьеса в первый раз, всегда с женой и дочерьми».

О любви молодого Третьякова к театральному искусству и к опере красноречиво свидетельствуют его собственные письма матери. В 1852 году, впервые выехав в Петербург, он с восторгом пишет Александре Даниловне: «Что за театры здесь. Что за артистические таланты, музыка и пр. Я видел Каратыгина, Мартынова, Самойлову (2-ую) и Орлову; кроме этих знаменитых артистов есть превосходные актеры: Максимов, Григорьев, Самойлова (1-ая), Читау, Сосницкая, Дюр и пр., хорош также Марковецкий. Жулевой не видал еще. Орлова! Ваша любимица Орлова очаровала меня! Она, кажется, усовершенствовалась еще более». Это пишет человек не просто желающий приобщиться к миру высокой культуры, но давно уже погруженный в него с головой и получающий истинное удовольствие от соприкосновения с ним. Это наслаждение Третьяков не оставлял даже на пике своей коллекционерской, общественной и предпринимательской деятельности. В.П. Зилоти вспоминала: «“Кармен” гремела в Петербурге с осени 1882 года; пела и сводила всех с ума в этой роли Ферни-Джермано. Отец наш, бывши в числе поклонников и этой оперы, и исполнительницы, “стрелял в Питер” то и дело, чтоб послушать лишний раз».

Крепкая любовь к чтению и театру сочеталась в личности Третьякова с искренней привязанностью к музыке. «Любил папочка… слушать музыку. Чего-чего я ему не переиграла за 7 лет моей жизни в Куракине!» Павел Михайлович был с 1860 года действительным членом Московского отделения Императорского Русского музыкального общества (ИРМО), «…так что наши родители ездили во все концерты ИРМО».

Третьяков не был человеком сухим, бесстрастным, устремленным к одной-единственной цели. У него действительно имелась цель, к которой он последовательно стремился всю жизнь – создание галереи русской живописи. Но вряд ли он смог бы претворить ее в жизнь, не стремясь всеми возможными средствами развить и усовершенствовать художественный вкус. Павел Михайлович из года в год занимался самообразованием как умственным трудом. Отдыхать в привычном смысле слова, то есть на время выкидывая из головы насущные дела и полностью расслабляясь, он не умел. Зато Третьяков прекрасно умел чередовать деятельность. Отдых его заключался в переходе от торговых дел к живописным, от живописных к музыкальным – и снова к торговым. Как бы ни были серьезны увлечения Павла Михайловича, они никогда не шли во вред основному – торговому, а затем и промышленному, – делу, а всегда дополняли его, позволяли достигать в нем большего совершенства.

Третьяков старался строить свою жизнь так, чтобы она была для него и для его семьи максимально комфортной. Он не скупился на добротные вещи и на хорошую обслугу. Однако лишней роскоши в быту не одобрял. М.К. Морозова, племянница В.Н. Третьяковой, часто гостившая в доме мецената, так вспоминает обстановку: «Дом Третьяковых в Лаврушинском переулке стоял на месте современной галереи, прямо против ворот. Это был белый, двухэтажный, просторный особняк… Обстановка всех комнат была очень простая, скромная и какая-то традиционная, общая многим домам того времени». Павел Михайлович имел достаточно средств, чтобы жить в эффектной обстановке, но он этого не делал. К чему? В отличие от брата П.М. Третьяков избегал светских увлечений, балов и приемов. Ему претило многолюдное общество, которое могло бы оценить траты. Непонятна была ему сама необходимость жить напоказ.

Кроме того… Павел Михайлович не любил ничего «слишком». Слишком громкое, слишком яркое, слишком вычурное. Слишком роскошное. Иными словами, то, что выходит за рамки меры. Не это ли, до крайности развитое, чувство меры делало Павла Михайловича в глазах окружающих «скромным» человеком? То есть человеком, который, избегая публичной демонстрации своих деяний, последовательно творит добро – и не ищет за него вознаграждения? Который, даже имея возможность получить для себя в жизни многое, довольствуется малым?..

Нелюбовь к роскоши Третьяков унаследовал от отца. Михаил Захарович в завещании 1847 года особо оговаривает: «Пышных похорон не делать». От отца к сыну передалось отношение к богатству, являющееся залогом коммерческого долголетия. Отношение это, традиционное для старой купеческой среды, было порядком подзабыто представителями «новой» буржуазии, родившимися поколение спустя после появления на свет Павла Михайловича. Их предки, потом и кровью приумножавшие отцовские капиталы, прекрасно понимали: роскошь – это напрасное вложение средств. Вместо того чтобы «работать» на коммерсанта, принося ему прибыль, деньги рекой утекают из его кошелька, чтобы никогда туда не вернуться. Бережливость, расчетливость и даже, до определенного предела, прижимистость были для купца не пороками, но добродетелями. Эти качества были присущи Михаилу Захаровичу Третьякову. Их же современники отмечали в характере его старшего сына.

Была еще одна причина, обуславливавшая нелюбовь Третьяковых и других купцов «традиционного» склада к показному богатству. Все они были в той или иной мере христианами и с детства привыкали заботиться о душе. Для христианина, да и просто для порядочного человека, роскошь – это соблазн, ведущий к жизни без труда и без цели. Роскошь развращает, открывает двери для духовной пустоты. Богатство – это лишь орудие, которым надо суметь воспользоваться в благих целях… и роскошная одежда, еда, обстановка жилища к ним никак не относится. Говорится в Евангелии от Матфея: «Иисус… сказал ученикам своим: истинно говорю вам, что трудно богатому войти в Царство Небесное; и еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие» (Мф. 19: 23–24). У этих слов великое множество богословских и публицистических толкований. Среди них встречаются и легковесные интерпретации в духе: «Богатые в рай не попадут». Думается, нелишним будет напомнить, что подобные трактовки представляют собой вольномысленное упрощение Евангелия. Истинно христианское отношение к богатству выразил один из величайших мудрецов раннехристианской Церкви, святитель Климент Александрийский, поясняя эти слова: «Не согрешает тот, кто распоряжается своим состоянием, оставаясь в воле Господней… Отрешаться должно не столько от богатства, сколько душу от страстей освобождать: эти затрудняют собой правильное пользование богатством. Кто добр и праведен, тот и богатство будет употреблять во благо».

Третьяков никогда не делал из денег кумира. На склоне лет Павел Михайлович писал дочери Александре: «Нельзя меня упрекнуть в том, чтобы я приучал вас к роскоши и к лишним удовольствиям, я постоянно боролся со вторжением к нам того и другого». Близкие Третьякова свидетельствуют: он «не любил роскоши, лишних трат». И: «был он купец скуповатый, расчетливый, такой, что зря рубля не истратит». Тем не менее Третьяков не проповедовал отречение от данного ему свыше богатства, не прятал деньги под подушку. Ему вообще не было свойственно бросаться в крайности, играя роль транжиры или скупца. Его отношение к материальным благам было столь же осознанным и взвешенным, как и к прочим сторонам жизни.

Деятельность Павла Михайловича была непрестанной, кипучей, он не мог помыслить себе жизни без труда – и колоссальное трудолюбие предпринимателя было причиной его особого отношения к праздникам и разного рода официальным мероприятиям.

Как любой человек, привыкший зарабатывать на жизнь собственным трудом, Павел Михайлович очень ценил время. Время было самым дорогим, что у него имелось – не считая семьи и галереи. Часы, минуты и дни своей жизни Третьяков расходовал скупо, как рачительный хозяин, стараясь ничего не потратить впустую. Напрасной траты времени он очень не любил – а праздники (за исключением церковных) выглядели в его глазах именно так. Дни рождения, официальные мероприятия и прочие светские праздники для Третьякова были, по всей видимости, не чем иным, как пространством бесцельности. Временем, когда не к чему себя пристроить, потому что собственное время отдано в распоряжение окружающих. Близкому другу Т.Е. Жегину он писал: «Праздники-то у меня хуже будень бывают хлопотливы». Вера Николаевна Третьякова, прекрасно знавшая эту особенность мужа, в одном из писем говорит о нем так: «Вообще люди гостящие, праздные ужасно мозолят глаза Павла Михайловича, которому странно, что кому-нибудь надо ехать гостить к другим – так велико у него представление о возможности лично, одному наполнять свой досуг. Временное общество людей он никогда не отвергает».

Павел Михайлович всегда был настойчив в достижении поставленной цели, и, сконцентрировавшись, мог свернуть ради нее горы. А праздники эту концентрацию, это рабочее «горение» прерывали. Чем, естественно, до крайности раздражали Третьякова. Как у всякого занятого человека, у него в голове был длинный перечень дел, которые необходимо успеть сделать: в галерее, на фабрике, в делах благотворительности, в семье. И на каждое дело был заведен своего рода «будильник»: надо выполнить к такому-то сроку. А вместо того чтобы их выполнять, приходилось делать немало ненужных визитов – и принимать ответные делегации ближних и дальних родственников, приятелей, а также людей малознакомых и, может быть, вовсе неприятных.

Все это – под дружный хор непрестанно тикающих «будильников», отсчитывающих уходящие минуты, часы, дни…

Праздники как ничто другое выбивали Третьякова из привычной колеи. Поэтому он выработал к ним особое отношение, позволявшее свести к минимуму причиняемый ими ущерб.

В.П. Зилоти вспоминает: «Отец наш, будучи страшно занятым человеком, ездил к родным и знакомым только в праздничные дни, разделяя число этих визитов на три части: на Рождество, на Новый год и на Пасху». Прочие же праздничные дни Третьяков, насколько это было возможно, старался занять делами. Так, Вера Павловна пишет: «Ясно остались в памяти праздники или воскресенья, когда Павел Михайлович “исчезал”, не показывался, покуда не стемнеет; Андрей Осипович (Мудрогель, служитель Третьякова. – А.Ф.) носил ему вниз и чай, и что-нибудь “скорое” закусить». О том же свидетельствует одно из писем близкого друга Третьякова, Тимофея Ефимовича Жегина. В 1865 году, поздравляя Павла Михайловича с праздником Пасхи, он сообщает: «Много было у меня глупо-обычных визитов, много спал и главное всю неделю ел». А в конце письма интересуется с изрядной долей уверенности: «Как Вы поживали, мой милейший, [в] праздники? Совсем на другой манер: счеты, счеты и счеты». Тимофей Ефимович прекрасно понимал друга. Знал его склонность работать с утра до вечера. Знал, и в значительной мере разделял, его нелюбовь к праздникам. Вернее даже, не к самим праздникам – оба они были добрыми христианами, – а к той суете и бестолковой трате времени, которая возникает в предпраздничные и праздничные дни.

Старательнее всего Третьяков избегал праздников, устроенных в его честь. По воспоминаниям Н.А. Мудрогеля, Павел Михайлович «даже от собственных именин уезжал: накануне вечером обязательно уедет или в Петербург, или в Кострому, лишь бы не быть на именинном вечере». Когда же в 1892 году Третьяков передал свою галерею в дар городу Москве, «художники решили отметить это событие и устроили всероссийский съезд в Москве. Третьяков понимал, что на этом съезде он будет центральной фигурой, в его честь будут говорить речи… За неделю до съезда он экстренно собрался и уехал за границу». Далее Николай Андреевич добавляет: «А художников он любил больше всего. И все-таки и от их чествования уклонился».

Еще, пожалуй, более, чем праздники, не любил Третьяков громких торжеств и встреч с официальными лицами. Н.А. Мудрогель свидетельствует, что «сам Павел Михайлович никогда не выходил из дома в галерею в те часы, когда там была публика, даже если там были его друзья или какие-либо знаменитые люди. За всю мою работу в галерее такого случая не было ни разу. Не появлялся даже и тогда, когда галерею посещали лица царской фамилии. Особенно это часто случалось в те годы, когда генерал-губернатором Москвы был брат Александра III – Сергей Александрович Романов. Он гордился, что в Москве есть такая достопримечательность – картинная галерея – и привозил к нам своих гостей – иностранцев и своих родственников. И всякий раз спрашивал: “Где же сам Третьяков? ” А Павел Михайлович нам, служащим, раз навсегда отдал строгий приказ: “Если предупредят заранее, что сейчас будут высочайшие особы, – говорить, что Павел Михайлович выехал из города. Если приедут без предупреждения и будут спрашивать меня, – говорить, что выехал из дома неизвестно куда”. Нам, конечно, это было удивительно. Честь-то какая! Сам царев брат, разные великие князья и княгини, графы, генералы приедут в мундирах, в звездах, в лентах, в орденах, в богатейших каретах, полиции по всему переулку наставят, начиная с самых каменных мостов, всех дворников выгонят из домов мести и поливать улицы. А он: “Дома нет! ” Сидит у себя в кабинете, делами занимается или читает».

Отношения Павла Михайловича с людьми вызывали немалое удивление у его служителей: если с представителями властей он старался не иметь дела, то приехавший к нему художник был для Третьякова самым дорогим гостем. «Художники для него были какие-то высшие люди… На первых порах нас всех, помню, удивляло: к нам в галерею едут и великие князья, и графы, и генералы, выражают желание видеть Павла Михайловича, познакомиться с ним, поговорить, а он приказывает сказать: “его дома нет”, “выехал неизвестно куда”. А придет художник – нет ему гостя дороже. И к себе в кабинет пригласит (а обычно звал к себе других лиц редко), и в дом поведет, во второй этаж, к своей семье, где Вера Николаевна угощает завтраком». Художников, в отличие от официальных лиц, Павел Михайлович воспринимал как тружеников. Если беседа с последними представлялась ему напрасной тратой времени, то с первыми – была полезна и приятна.

П.М. Третьяков органически не переносил неискренности, фальши – и, напротив, высоко ценил искренние выражения чувств. Поэтому, в отличие от многих современников-купцов, он не любил похвал в свой адрес. Характерно и отношение коммерсанта к наградам. В формулярном списке о службе коммерции советника П.М. Третьякова (составлен 15 октября 1892) в графе о знаках отличия сказано: «Знаков отличия не имеет». Однако подобные списки не всегда точно отражали действительность. Из других источников известно, что различные награды Третьяков получал, причем в немалом количестве. Так, в архиве Третьяковской галереи сохранились документы о присуждении Павлу Михайловичу бронзовой медали в память войны 1853–1856 гг. (23 июня 1858), серебряной медали в память коронации императора Николая II (31 декабря 1896), о присвоении ему звания действительного члена Епархиальной общины (1 марта 1875), также о множестве других наград и отличий.

Н.А. Мудрогель вспоминает: «Медали ему, конечно, давали, и мундиры также, однако ни медалей он не носил, и никогда никакого мундира не надевал. Лишь фрак, когда необходимо нужно было». Здесь же он приводит любопытный эпизод, который неизменно привлекает внимание исследователей: «В 1893 году после посещения галереи царь Александр III решил сделать Третьякова дворянином. Какой-то важный чиновник сообщил Третьякову об этом, а Павел Михайлович ответил:

– Очень благодарю его величество за великую честь, но от высокого звания дворянина отказываюсь. Я родился купцом и купцом умру».

Этот диалог многое говорит о Третьякове. Немногие, очутившись на его месте, отказались бы от подобной чести. Так, его брат Сергей Михайлович дворянское звание получил. Обретали его и многие другие купцы, в том числе собиратели крупных коллекций. Купец и общественный деятель П.А. Бурышкин, говоря о различных способах перехода во дворянство, пишет следующее: «Самым элегантным считалось получить генеральский чин, пожертвовав свои коллекции или музей Академии наук. На моей памяти таким путем стал генералом П.И. Щукин». Петр Иванович в 1905 году подарил свое собрание «российских древностей» Историческому музею города Москвы. В награду за столь щедрый дар Петр Иванович был произведен в IV класс – в действительные статские советники – по ведомству Министерства народного просвещения и, как вспоминает тот же Бурышкин, «любил ходить в форменной шинели ведомства народного просвещения», при этом «напоминая видом почтенного директора какой-нибудь гимназии». Петр Иванович в погоне за чинами был не одинок. Многие предприниматели второй половины XIX столетия стремились покинуть купеческое сословие и перейти в более престижное дворянское…

А вот Павел Михайлович от дворянства отказался. Он был христианином больше, чем следующие поколения меценатов, в том числе и П.И. Щукин. Кроме того, имелись еще две дополнительные причины его отказа. Одна из них – уже неоднократно упоминавшееся нежелание находиться в центре публичного внимания, о второй будет сказано чуть позже.

Третьяков, как мог, избегал получения наград и в особенности разговоров об уже полученных медалях и почетных званиях. А.П. Боткина пишет: «Пожалование званий тоже стесняло Павла Михайловича». И, далее: «Какое, полное возмущения и обиды, письмо писал Павел Михайлович Вере Николаевне в 1880 году, когда за “полезную деятельность на поприще торговли и промышленности” был пожалован званием коммерции советника. “Я был бы в самом хорошем настроении, если бы не неприятное для меня производство в коммерции советника, от которого я несколько лет отделывался и не мог отделаться, теперь меня уже все, кто прочел в газетах, поздравляют и это меня злит, я, разумеется, никогда не буду употреблять это звание, но кто поверит, что я говорю искренно? Ф.Ф. Резанов меня более знал и по просьбе моей не представил меня, а Найденов, несмотря на мои такие же просьбы, все-таки представил. Видно, думал угодить, воображая, что я отказываюсь неискренно. Очень глупо и смешно”»[8].

Тем не менее было два пожалования, которые Третьяков принял с удовольствием. Оба они отмечали те его заслуги, которые он считал действительно существенными, оба были присуждены в связи с делом его жизни. Та же Боткина сообщает: «Одно, я думаю, его искренне порадовало – это когда Академия Художеств написала 23 сентября 1868 года: “Покровительство, которое Вы постоянно оказываете нашим художникам приобретением их произведений, доказывая Вашу искреннюю любовь к художеству и желание дать средства к дальнейшему совершенствованию нашим отечественным талантам, побудило Совет императорской Академии Художеств и Общее собрание постановлением… признать Вас, милостивый государь, почетным вольным общником. Препровождая при сем диплом… я от лица всей Академической семьи приношу Вам, милостивый государь, искреннюю благодарность за Ваше участие к молодым художникам, оставаясь убежденным, что оно не ослабнет и в будущем”». Письмо было подписано: «кн. Гр. Гагарин».

Н.А. Мудрогель говорит о другом приятном Третьякову награждении: «Одно только звание он принял: звание почетного гражданина города Москвы. Москву он очень любил, и надо полагать, присуждение звания ему доставило удовольствие, потому что он его принял без всяких разговоров». Третьяков был первым купцом, удостоившимся подобного пожалования. А.П. Боткина замечает на этот счет: «Последнее пожалование в связи с передачей собрания городу Москве – присвоение Павлу Михайловичу звания почетного гражданина города Москвы в марте 1897 года – было, конечно, почетно и лестно, но шум, поднявшийся вокруг этого, бесконечные благодарности и адреса угнетали всегда скромного и застенчивого Павла Михайловича». На основании этого Александра Павловна делает вывод, что само звание было Третьякову неприятно. Думается, что здесь прав скорее Мудрогель. Пожалованием в почетные граждане Москвы Третьяков гордился – даже несмотря на поднявшийся уже позже «шум», создававший помехи его основной деятельности.

У Павла Михайловича никогда не было того, что сегодня назвали бы «звездной болезнью». Имя его было на устах у многих, он мог бы возгордиться успехами, но… такое впечатление, будто Третьяков был напрочь лишен тщеславия. Честолюбие было ему присуще, особенно в первой половине жизни, когда он только начинал воплощать свой собирательский замысел, – но тщеславия, стремления воспользоваться теми благами, которые он не заслужил, за ним не водилось никогда. Третьяков, как человек с огромным христианским чувством, старательно избегал всего, что привело бы его к гордыне. Бороться с гордыней ему помогала привычка неизменно отдавать себе отчет, насколько велика его заслуга в том, что он сумел осуществить. Что он сделал хорошо, а что недоделал. Что из сделанного им важно, а что не очень. Что, наконец, следует выносить на суд людской, а что должно скрываться плотной завесой безмолвия.

В начале этой главы говорилось, что существует совершенно определенный, хорошо знакомый массовому сознанию образ П.М. Третьякова. Созданный десятками фотокарточек, множеством воспоминаний самых разных авторов, а в конечном итоге – тиражируемый самими исследователями. Тот самый образ, который рисует Третьякова как своего рода подвижника: серьезного, сосредоточенного, с мягкой грустью во взоре. Глядя на такого Павла Михайловича, кажется, всецело поглощенного великой своей задачей, исследователи его судьбы и трудов один за другим попадаются в ловушку «устойчивого образа». Modus vivendi мецената, хорошо известные поступки его и манеры нередко заставляют исследователей думать о нем как о человеке неизменно серьезном, если не прямо суровом. Даже некоторые примеры из воспоминаний, доказывающие обратное, не заставляют авторов многочисленных статей усомниться в правильности подобного образа Третьякова. Исключение лишь подтверждает правило, не так ли? Но когда исключений набирается слишком много, естественно сделать другие, совершенно противоположные выводы.

Павлу Михайловичу было присуще тонкое чувство юмора. Эта черта особенно важна для понимания личности Третьякова. Если бы он был человеком сухим, лишенным чутья к хорошей шутке – как мог бы он проникать в самую суть картин, понимать их глубинную взаимосвязь с миром художника? У того, что исследователи упорно игнорируют любовь Павла Михайловича от души повеселиться вместе с немногими друзьями и членами семьи, есть только одна причина: при жизни мецената о ней догадывались лишь самые близкие люди.

Уже приводилась цитата Н.А. Мудрогеля, сообщавшего, что в его семье Павла Михайловича называли «неулыбой», «потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался». Однако… возможно, увидеть улыбку на лице Третьякова Николаю Андреевичу мешала пролегавшая между ними социальная дистанция. Источниками, позволяющими сократить эту дистанцию до минимума, являются воспоминания дочерей Павла Михайловича, а также его собственные письма.

Так, А.П. Боткина, рассказывая о друзьях отца, пишет: «Павел Михайлович, не экспансивный, но ценивший дружбу и понимавший юмор и шутку, был искренно любим всеми окружающими». В.П. Зилоти, повествуя об отце, все время пишет: «рассказывал с большим юмором», «рассказывал, смеясь до слез», «рассказывал, заливаясь тихим смехом». Она же постоянно говорит о его улыбке: «милой, лукавой», «ласковой и часто лукавой». Вера Павловна сообщает: «Наш отец ценил и любил беседы с Николаем Николаевичем Ге, но иногда мило подшучивал над ним». Самоирония сквозит в письме Павла Михайловича матери, написанном в 1852 году, во время его первой поездки в Петербург: «Я знаю, Вы имеете хотя небольшое, но все-таки сомнение: не испортился бы я в П.-Бурге. Не беспокойтесь. Здесь так холодно, что не только я, но и никакие съестные продукты не могут испортиться». А с каким юмором Третьяков описывал домашним заставшую его врасплох болезнь! «Искусно скрыв свою тайну, свое намерение напасть на меня врасплох, препожаловала ко мне Лихорадка, бесцеремонно познакомила меня с собой, да и заквартировала себе. Напрасно старался я не поддаться ей, хотел переломить или выгнать своими средствами, но не удалось… И то, что составляет ее особое качество – чрезвычайно бесит: то здоров, то вдруг ни с того, ни с сего опять болен, отвертишься как-нибудь, отделаешься наконец, а все должен стеречь себя, как после воровского посещения, как бы не забралась опять».

Примечания

1

Сегодня вопросы религиозной принадлежности членов крупнейших купеческих династий изучены относительно хорошо. Однако в современной литературе до сих пор можно встретить утверждения, будто Третьяковы (а также Мамонтовы, Алексеевы и многие другие известные купцы-меценаты) были старообрядцами. См., например: Купечество Москвы: История. Традиции. Судьбы. М., 2008. С. 160. Подобные утверждения в корне неверны, т. к. имеются многочисленные свидетельства об их принадлежности к Русской православной церкви. Так, в исповедных ведомостях, целью составления которых было выявление «скрытых раскольников», Третьяковы на протяжении конца XVIII–XIX столетия (т. е. все то время, когда они проживали в Москве) твердо и бесспорно числятся православными.

2

Подробнее о жизни первых Третьяковых в Москве см.: Федорец А.И. Третьяковы, московские прихожане // Родина. 2012. № 7. С. 150–151.

3

Раздел – это юридическая процедура разделения общего имущества между членами одной семьи, как правило между братьями. В процессе раздела составлялся документ, в котором обозначалось, какая часть имущества за кем закреплена.

4

По тем временам приданое считалось имуществом жены, но с ее согласия могло быть взято мужем для развития дела. Пущенное в дело приданое муж обязан был жене вернуть при жизни либо по завещанию.

5

В.П. Зилоти в воспоминаниях говорит об 11 детях, но сохранившиеся документы подтверждают существование лишь 9 из них. Годы жизни детей Александры Даниловны и Михаила Захаровича Третьяковых: Павел (1832–1898), Сергей (1834–1892), Елизавета (1835–1870), Даниил (1836–1848), Софья (1839–1902), Александра (1843–1848), Николай (1844–1848), Михаил (1846–1848) и Надежда (1849–1939).

6

Приказчик в предпринимательской среде – это наемный служащий в торговом заведении, исполнявший обязанности продавца.

7

Сиротский суд, или Сиротское попечительство – сословное учреждение, которое ведало делами опеки над имуществом несовершеннолетних сирот из купцов, мещан, ремесленников и личных дворян.

8

Вероятно, Резанов Федор Федорович, выходец из купечества, мануфактур-советник, почетный гражданин. Старшина купеческого сословия (1863–1867). В 1866 г. исправлял должность Московского градского главы; Николай Александрович Найденов, московский купец, общественный деятель, издатель альбома «Москва. Соборы, монастыри и церкви» (1882).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5