Русская классика XX века - Сашка Жегулев
ModernLib.Net / Отечественная проза / Андреев Леонид Николаевич / Сашка Жегулев - Чтение
(стр. 11)
Автор:
|
Андреев Леонид Николаевич |
Жанр:
|
Отечественная проза |
Серия:
|
Русская классика XX века
|
-
Читать книгу полностью
(399 Кб)
- Скачать в формате fb2
(189 Кб)
- Скачать в формате doc
(172 Кб)
- Скачать в формате txt
(165 Кб)
- Скачать в формате html
(188 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|
Что делали? Прятались от проливных с грозою дождей и выкопали землянку; одно время повадились мирно ломать грибы, но те скоро в жаре прошли; говорили о пустяках, местных мужицких делах, слушали россказни о Ваське Соловье. Но не говорили ни о прошлом, ни о будущем. Да и вообще стали молчаливы, незаметно уподобляясь лесу, как-то научились ничего не делать, как не делает ничего ожидающий ездока извозчик, или - заряженный браунинг. Колесников с неделю помучился от острого ревматизма ног и еще более пожелтел и высох; был ровно мрачен и минутами задумывался почти до столбняка. Чуть ли не больнее, чем Сашу, поразила его история с Соловьевым, перепутала все его расчеты и соображения, загнала в какой-то дикий, сумасшедший тупик. То, что издали, в широком обхвате глаза, казалось понятным и достижимым, вблизи утеряло свой ясный смысл, разменялось на тысячу маленьких действий, разговоров, смутных настроений, частичных выкладок и соображений. Так с берега смотрит пловец на бушующее море и видит ясный порядок, в котором движутся валы, и соображает, как плыть; но вот он в воде - все изменилось, на месте порядка хаос, взамен закона - своеволие. Не то страшно в Соловьеве, что он подлец, даже и не то, что он не поверил в ихнюю чистоту, а то - что действия его похожи и называется он также Сашка Жегулев. Так же отдает деньги бедным,- такая идет о нем молва,- так же наказывает угнетателей и мстит огнем, а есть он в то же время истинный разбойник, грабитель, дурной и скверный человек. Еще различают Сашек Жегулевых мужики, но, видимо, с каждым днем стираются границы и теряется понимание: уже похваливают иронически Соловья и с меньшим уважением относятся к Саше, говорят: твой-то Соловей!.. Зачем же тогда чистота, зачем бескорыстие и эти ужасные муки? - кто догадается о жертве, когда потерялся белый агнец в скопище хищных зверей и убойного скота, погибает под ножом безвестно! - За что погубил я Сашу? Предатель я! - часто думает Колесников, но еще не решается признать своих мыслей за последнюю истину, колеблется, надеется, на лицах ищет ответа. Что же будет с ним, когда признает? - Об этом и гадать страшно. Задумывается и Андрей Иванович. По-прежнему молчаливый, услужливый, скромный, словно совсем не имеющий своих радостей, своего горя и воспоминаний, порою он так удивленно оглядывался красиво-спокойными глазами, как будто искал что-то ненайденное; и, снова ничего не найдя, покорно отдавался ожиданию и темной воле других. Из всех троих он один сохранил чистоту одежды и тела: не говоря о Колесникове, даже Саша погрязнел и, кажется, не замечал этого, а матрос по-прежнему через день брил подбородок и маленькой щеточкой шмурыгал по платью; смешал пороху с салом, чтобы чернело, и смазывал сапоги. И было у него одно тайное мученье, нечто вызывавшее чувство нестерпимого стыда и чуть ли не отчаяния: это маленькая незаживающая рана на левой ноге, под коленом, у кости. Задела как-то шальная пуля, и показалось, что завтра заживет, а вместо этого прикинулось, въехалось в кость, стало нехорошо пахнуть. Уходя в лес, он подолгу возился с гниющей раной и по-своему врачевал ее: поливал керосином, раз прижег даже порохом, но не помог и порох. При других он не купался, чтобы не увидели, и на ходу, выдерживая боль, старался не хромать. Главное, в чем стыд,- пахло нехорошо. Считалось их в эту затишную пору всего семеро: они трое, Федот, никуда не пожелавший идти со своим кашлем, Кузька Жучок, Еремей и новый - кривой на один глаз, неумный и скучный парень, бывший заводской, по кличке Слепень. Еремей было ушел, потянувшись за всеми, но дня через три вернулся с проклятьями и матерной руганью. - Да стану я ее тревожить? - кричал он презрительно про свою полосу,- да нехай она, как стояла, так и стоит до самого Господнего суда. Колоса тронуть не позволю, нет моей воли, пусть сам посмотрит, на чем Еремей сидит! Нет моего родительского благословения, три дня пил и еще три дня пить буду! - если деньжонок дадите, Александр Иваныч. Но денег ему не дали, и он остался в лесу лежать. - Ляжать буду! - заявил он угрюмо и лег на спину, чтобы виднее с неба было, что он именно лежит и ничего не делает. И как над ним ни смеялись, как ни ругал его матрос,- он замкнулся в презрительное молчание и лежал истово, с ненавистью, с тоскою, с бунтом. Мужицки веруя в труд, он в этом состоянии нарочитого безделья самому себе казался ужасным, невероятным, более грешным и бунтующим, чем если бы каждый день резал по человеку или жег по экономии: резать - все-таки труд. Этого не понимал Колесников и ругательски ругался: - Иди землянку копать, черт! Снизу вверх пренебрежительно, даже без досады смотрел Еремей и кратко отвечал: - Не пойду. - Да для народа же, чучело, сам же под крышу лезешь, как дождь идет. Иди, того-этого. - А... мне на твой народ. - Ну и не пущу под крышу! - Брешешь, Василь, пустишь. Даже не улыбается, а говорит себе просто и с легким сожалением, нехотя беседует. Так и остался лежать, а в дождь забирался под крышу и иронически ухмылялся,- совсем рехнулся мужик. Но точно и все лежали - бесконечно тянулось пустое и бездеятельное время. Раз невмоготу стало и, подумав, отправились втроем в гости, в Каменку, к одному знакомцу, верному и хорошему человечку. Там мирно пили чай с баранками и уже решили было заночевать, но воспротивился Колесников. Он вышел посмотреть, что делается на улице, и понравилось черное на западе небо, тревога туч, побелевшие в жутком ожидании ракиты. Днем под солнцем деревня с своими прогнившими соломенными крышами казалась черною, а теперь точно выбелили ее и вымели начисто, вылепили как игрушку из серой глины. Пройди человек, и он показался бы глиняным, но попряталось все живое. - Идем, ребята, пречудесно! - сказал Колесников, сгибаясь в низенькой двери и внося с собою крепкий запах свежего перед дождем воздуха.- Душа радуется. И от слов, и от радостного лица, а главное, от этого крепкого и вольного запаха, которым сразу зарядилось платье и борода Колесникова,-в избе стало душно и скучно, и показалось невозможным не только ночевать, а и час лишний провести. Весело заторопились. - Замочит! - уговаривал знакомец,- а то и громом зашибет, на большаке беда, намедни три ракиты выжгло. Оставались бы, Александр Иваныч, да и ты, матрос, пусть Василь один идет! Посмеялись, но внезапное решение сложилось так твердо, как это, кажется, только и бывает с внезапными, да еще и причудливыми решениями; и уже через пять минут шагали между плетнями, пьяные от тяжкого и возбужденного запаха конопли; выбирались на большак. - Ну и хорошо же! - повторял Колесников и как-то особенно на ходу выгибал колена, чувствуя в себе что-то лошадиное, способное к бесконечному ходу и резвости. - А ведь время-то совсем раннее! - весело подтвердил матрос, пряча часы в замшевый футляр. - Да ну? а сколько? - Тридцать пять минут восьмого! - Да ну! А я думал, что девять, не меньше... Ночевать, нет уж, спасибо, того-этого. Хо-хо-хо! Засмеялись; и все трое вспомнили почему-то кроткого Петрушу, но без обычной боли, а с тихим умилением и отпускающей жалостью. Вздохнули - и еще резвее заработали ногами. - Саша! хорошо? - Хорошо, Вася. Радовало все: и то, что не идут по делу и не уходят от погони, а как бы гуляют свободно; и то, что нет посторонних, одни в дружбе и доверии и не чувствуют платья, как голые. После кривых и узких переулков, затемненных огорожей и деревьями, большак удивил шириною и светом, и щедрыми представились те люди, что могли так много места отвести под дорогу. Но и тут, как на деревне, все казалось выбеленным, вылепленным из серой глины и навеки в ожидании застывшим. Застыла как будто и грозовая туча, в безветрии еле подвигаясь на своих невидимых крылах; забеспокоился Колесников: - Да еще будет ли? Не прошло бы так! - Будет! - уверенно ответил Саша, серый, как все кругом.- Ну и безлюдье же! - Стой! подметка оборвалась,- крикнул Колесников сердито и запрыгал на одной ноге, стараясь оторвать закруглившуюся, тонкую, отставшую кожу. Хохотали, на него глядя, и Андрей Иваныч сказал: - Да вы сядьте, Василь Василич... ну и чудак! - А вы лучше ножик дайте, чем... Эх! Колесников сел и, ругательски ругая сапоги, те самые, что были гордостью когда-то, отрезал вьющийся кончик и почувствовал удовольствие, как настоящий оператор: ловко! Саша серьезно сказал: - Надо новые, Василий, в случае беды бежать в этих... - Хороши и эти, я их поправил. Ходу! Быстро угасал свет, как под чьею-то рукою; и уже в полной темноте, чернильном мраке, разразилась запоздавшая медленная гроза и хлынул потоками проливной теплый дождь: пречудесно! Мгновенно налились водою колдобины и колеи, под ногами размокло, поползло, зашлепало, до нитки промокло платье, и щекотали лицо и губы крепкие струи - трубою гудел дождь, теплейший ливень. Зевали молнии, нагоняя одна другую, ветвясь дрожаще и тонко; ломаясь коленами - вверх и вниз, поспешая, катался гром, грохотал по лестнице, всю черную высь заполнил ревом. Если бы не молнии - не только не найти дороги, а и друг друга потеряли бы в плещущейся темноте, изначальном хаосе. Колесников не то пел, не то так ревел от восторга, но при свете был виден только открытый рот, а в темноте только голос слышен: разделился надвое. В промежутках темноты весело перекликались; долго стояли перед мостиком, никак не могли понять при коротких ослепляющих вспышках: вода ли это идет поверху, или блестят и маячат лужи. В темноте, пугая и веселя, ревела вода; попробовал сунуться Колесников, но сразу влез по колена - хоть назад возвращайся! - Пройдем, ничего! - возбужденно говорил матрос.- Перильца-то держатся! - Снесет, того-этого, за ноги тащит! - Идем! Проскочили: шатались под ногами мостовины, и вода тащила коварно, сбивая под ножку, и упал-таки Колесников, поскользнувшись, но, по счастью, при выходе - только искупался. Еще чудесный час шли они под грозою, а потом в тишине и покое прошли густо пахнущий лес, еще подышали сонной коноплею на задворках невидимой деревни и к двум часам ночи были в становище, в своей теплой и почти сухой землянке. - Какое блаженство: культура! - гудел Колесников, укладываясь спать.- Тебе нравится, Сашук? - Я еще прошелся бы. - Можно простудиться. Но какой чудесный вечер! И, когда Саша уже засыпал, вдруг запел несносным фальцетом, подражая знаменитому тенору: - Привет тебе, приют невинный, привет тебе, приют... Было так глупо, что оба захохотали. - Буде, того-этого. Спать! 13. Ярость - Что? наработали? - злорадствовал, лежа, Еремей, с приятностью встречая возвращающихся, словно побитых мужиков,-ложись-ка, брат, да полежи, мне земли не жалко! Обманула земля. Еще уборка не отошла, а уж повалил к Жегулеву народ, взамен надежд неся ярость и точно ослепший, ко всему равный и беспощадный гнев. Кончились дни затишья и ненужности. Многие из пришедших точно стыдились, что их удалось обмануть, избегали взгляда и степенничали, смягчая неудачу; но были и такие, что яростно богохульствовали, орали как на сходке, в чем-то попрекая друг друга: - Я у тебя хлеба прошу, а ты мне что даешь? Ты мне что даешь, я тебя спрашиваю! - Только и остается, что... - Нет, ты мне ответь: я у тебя чего прошу?.. Колыхнулось первое после затишья зарево, и вновь закружил огонь, страшный и послушный бог бездольного человечества. И если раньше что-то разбиралось, одного жгли, а другого нет, держали какой-то свой порядок, намекающий на справедливость, то теперь в ярости обманутых надежд палили все без разбора, без вины и невинности; подняться к небу и взглянуть - словно сотни и тысячи костров огромных раскинулись по темному лону русской земли. И если раньше казалось Жегулеву, что он чем-то управляет, то теперь, подхваченный волной, он стремительно и слепо несся в огненную темноту - то ли на берег, то ли в пучину. Вначале даже радостно было: зашумел в становище народ, явилось дело и забота, время побежало бездумно и быстро, но уже вскоре закружилась по-пьяному голова, стало дико, почти безумно. Жгли, убивали - кого, за что? Опять кого-то жгли и убивали: и уже отказывалась память принимать новые образы убитых, насытилась, жила старыми. Разбивали винные лавки, и мужики опивались до смерти; и все пили, и появилась в стану водка, и всегда кто-нибудь валялся пьяный и безобразный; только характером да отвращением к памяти пьяного отца удержался Саша от соблазнительного хмеля, порою более необходимого, чем дыхание. Удержался и Колесников, но Андрей Иванович был два раза пьян, в хмелю оказался несносным задирой и подрался, и несколько дней, умирая от стыда, ходил с синяками и опухлостями на чисто выбритом лице. После этого, впрочем, он больше не пил. Опился и сгорел на пожаре Иван Гнедых, шутник, то ли мертвый уже, то ли крепко до самой смерти уснувший. Что-то дикое произошло при встрече с Васькой Соловьевым. В яростном и безумном, что теперь творилось, Соловьев плавал, как рыба в воде, и шайка его росла не по дням, а по часам. Ушли к нему от Жегулева многие аграрники, недовольные мягкостью и тем, что ничего Жегулев не обещал; набежали из города какие-то темные революционеры, появились женщины. Раз при нападении на поезд, вообще кончившемся неудачею, Ваське удалось щегольнуть бомбами - доставил кто-то из городских: и многие пленились его удалью. Точно колеблясь, он именовал себя то Жегулевым, то по-настоящему с некоторой робостью заявлял, что он Васька Соловьев, и вновь прятался за чужое, все еще завидное имя. Вообще же чувствовал себя великолепно, жил как в завоеванной земле и в пьяном виде требовал от мужиков, чтобы приводили девок. Непослушных таскал за бороды осмелел. Через Митрофана-Не пори горячку завел сношения с полицией, говоря великодушно: всем хватит! И сознавал себя благодетелем, о чем, пьяный, заявлял со слезами. Встретились обе шайки случайно, при разгроме одной и той же винной лавки, и, вместо того чтобы вступить в пререкания и борьбу, побратались за бутылкой. А обоих атаманов, стоявших начеку с небрежно опущенными маузерами, пьяные мужики, суя в руки бутылки с отбитыми горлышками, толкали друг к другу и убеждали помириться. И Васька, также пьяный, вдруг прослезился и отдал маузер Митрофану, говоря слезливо: - Господи, да разве я что! Я понимаю. Александр Иваныч так Александр Иваныч! Он был уже не в черной, а в синей поддевке с серебряными цыганскими круглыми пуговицами и уже вытирал рот для поцелуя, когда вдруг вскипевший Колесников кинулся вперед и ударом кулака сбил его с ног. На земле Васька сразу позабыл, где он и что с ним, и показалось ему, что за ним гонятся казаки,- пьяно плача и крича от страха, на четвереньках пополз в толпу. И мужики смеялись, поддавая жару, и уступками толкали его в зад - тем и кончилось столкновение. - Успокойся, Саша! Тебе говорю, успокойся! - глухо говорил Колесников, своей широкой ладонью закрывая дуло маузера и сам весь дрожа от гнева.- Я... я его ударил, с него довольно, успокойся, Саша! - Он без оружия. Но если он еще... - Нет, нет, успокойся, его убрали. Странно во всех делах вел себя Еремей: созерцателем. Всюду таскался за шайкой, ничему не мешал, но и не содействовал; и даже напивался как-то снисходительно. Но в одном он всех опережал: смотрел, позевывал - и, не ожидая приказу, рискуя поджечь своих, тащил коробок со спичками и запаливал; и запаливал деловито, с умом и расчетом, раньше принюхавшись к ветру. Если был поблизости народ, то и пошучивал. И захваченные волной, ослепшие в дыму пожаров, не замечали они, ни Саша, ни Колесников, того, что уже виделось ясно, отовсюду выпирало своими острыми краями: в себе самой истощалась явно народная ярость, лишенная надежд и смысла, дотла, вместе с пожарами, выгорала душа, и мертвый пепел, серый и холодный, мертво глядел из глаз, над которыми еще круглились яростные брови. И не видели они того, что уже других путей ищет народная совесть, для которой все эти ужасы были только мгновением,- ищет других путей и готовит проклятие на голову тех, кто сделал свое страшное дело. Жертва уже принесена. А принята ли? - тому судьей будет сам народ. 14. В лесу Кто-то выдал Сашку Жегулева. Вечером он, Колесников и матрос были опять в гостях в Каменке, у своего знакомца, а на обратном пути попали под выстрелы стражников, притаившихся в засаде. Спасла их только темнота да лес. Но Колесников был смертельно ранен: пуля прошла под правой лопаткой и остановилась по другую сторону, под ребрами. Саша и матрос решили лучше самим погибнуть, но Василия не оставлять, и в темноте под слепыми пулями поволокли его, часто останавливаясь в изнеможении. Тяжел был Колесников, как мертвый, и Саша, державший его под мышки и чувствовавший на левой руке свинцовую, безвольно болтающуюся голову, перестал понимать, живого они несут или мертвого. Сомневался и Андрей Иваныч, но говорить некогда было. В версте от дороги совсем остановились, и Андрей Иваныч сказал: - Не могу больше! Положим. Положили на землю тяжелое тело и замолчали, прислушиваясь назад, но ничего не могли понять сквозь шумное дыхание. Наконец услыхали тишину и ощутили всем телом, не только глазами, глухую, подвальную темноту леса, в которой даже своей руки не видно было. С вечера ходили по небу дождевые тучи, и ни единая звездочка не указывала выси: все одинаково черно и ровно. - Как бы дождь не пошел,- сказал Саша, прислушиваясь. - Лучше будет, следы закроет. Мне все лицо ветками исцарапало, чуть глаз не выколол. Беда, Александр Иваныч! - Беда. Как же мы теперь? Как вы думаете: он опасно? Саша хотел сказать другое, но слишком страшно и больно было выговорить. И, думая то же, что и Саша, матрос сказал: - Надо посмотреть. - Молчит. - Это ничего. Эх! - Что вы? - Фонарик потерял, должно, веткой с пояса сорвало. Такая темень! Попробую со спичкой... Василь Василич! - Молчит. Вася! - И не стонет! - вдруг испугался матрос.-Уж не помер ли, Господи помилуй! Наконец отлегло от сердца: Колесников дышал, был без памяти, но жив; и крови вышло мало, а теперь и совсем не шла. И когда переворачивали его, застонал и что-то как будто промолвил, но слов не разобрали. Опять замолчал. И тут после короткой радости наступили отчаяние: куда идти в этой темноте? - Ничего не понимаю! - говорит Саша, безнадежно ворочая головой,- я теперь и назад дороги не найду. Откуда мы пришли? - Беда! До дому нам далеко, надо к леснику: до него версты четыре, а то и меньше. - К леснику! А как его найти? - ничего не вижу; ничего не понимаю. Оба замолчали в отчаянии и, не видя друг друга, безнадежно ворочали головами. Матрос сказал: -А вы так попробуйте, Александр Иваныч: ляжьте наземь и молчите, ничего про дорогу не думайте, она себя покажет. Попробовал Саша и так и как будто нашел: в смутных образах движения явилось желание идти-и это желание и есть сама дорога. Нужно только не терять желания, держаться за него крепко. Пошли. Набрав в легкие воздуху, подняли молчащее тяжелое тело и двинулись в том же порядке: Андрей Иваныч, менее сильный, нес ноги и продирался сквозь чащу, Саша нес, задыхаясь, тяжелое, выскользающее туловище; и опять трепалась на левой руке безвольная и беспамятная, словно мертвая, голова. Уже через сотню саженей решили, что заблудились, и круто повернули вправо, потом влево; а потом перестали соображать и доискиваться и кружились без мыслей. Зашуршал по листьям редкий теплый дождь, и вместе с ним исчезла всякая надежда найти лесную сторожку: в молчаливом лесу они шли одни, и было в этом что-то похожее на дорогу и движение, а теперь в шорохе листвы двинулся весь лес, наполнился звуком шагов, суетою. И, казалось, что, уставая с каждым новым шагом до изнеможения, они не подвигаются с места. Мутилось в голове. Несколько раз осматривали Колесникова, не умер ли, и, кроме страха и жалости, был в этом расчет: если умер, то можно не нести. Сильнее накрапывал дождь. Все ждали, когда почувствуется под ногами дорога, но дорога словно пропала или находилась где-нибудь далеко, в стороне. Вместо дороги попали в неглубокий лесной овраг и тут совсем лишились сил, замучились до полусмерти - но все-таки выбрались. От дождя и от боли, когда втаскивали наверх, Колесников пришел в себя и застонал. Забормотал что-то. - Вася, ты что? - Са... са... Я са... Насилу разобрали, что он сам хочет идти, и Андрей Иваныч, чувствовавший неподвижность и полное бессилие его ног, заплакал тихонько, пользуясь скрывающей темнотою. А Колесников, оживая от дождя и боли, стал выворачиваться и мешать; и с тоскою сказал Саша: - Вася, милый, лежи тихо, очень трудно, когда шевелишься. Покорно обвис, но сознание, видимо, просветлялось. Глухо сказал: - Брось. - Знаешь, что не брошу, и лежи. Сейчас дойдем. - Шапку. Плакать или смеяться? Должно быть, и Колесников сквозь туман сознания и боль почувствовал смешное; и, чтобы увеличить его, пробормотал нечто, имевшее, как ему казалось, ужасно смешной смысл: - Того-этого... И был уверен, что они смеются, а они не поняли: от усталости сознавали чуть ли не меньше, чем он сам. У Андрея Иваныча к тому же разболелась гниющая ранка на ноге, про которую сперва и позабыл-невыносимо становилось, лучше лечь и умереть. И не поверили даже, когда чуть не лбом стукнулись в сарайчик каким-то чудом миновали дорогу и сзади, через отросток оврага, подошли к сторожке. И только тут, в сторожке, когда обмытый и кое-как перевязанный Колесников уже лежал на лавке и не то дремал, не то снова впал в забытье - понял Жегулев ужасное значение происшедшего. Восстановилось нарушенное равновесие событий и то, что в первые полубезумные минуты казалось пустяками: то, что их, несомненно, предали, то, что завтра же утром их могут застигнуть в сторожке, то, наконец, что Колесников умирает и умрет,- встало перед сознанием, окружило и сознание, и жизнь кольцом безысходности. Был тут один такой момент, когда Жегулев просто почувствовал себя мертвым, не живущим, как повешенный в тот короткий миг, когда табуретка уже выдернута из-под ног, а петля еще не стянула шеи,- настолько очевидно было видение замкнутого круга. Жизнь, потеряв надежду и смысл, отказывалась чувствовать себя жизнью. "Этого не может быть, чтобы он умер. Хотя я всегда ожидал и знал, что это будет, но этого не может быть, чтобы он умер. Если он умрет, это будет значить, что он и раньше не жил, и не жил и не живу я, и вообще ничего не существует, кроме очень длинного, непонятного, зачем оно, и легкого, как паутина, сна. А если это сон, то ничего не страшно, и, следовательно, он не умрет",- опоминаясь, подумал Саша: чтобы снова стать собою, жизнь утверждала чудо, как естественное, признавала бессмыслицу, как истину, логически законченную. И вместе с жизнью вернулись к юноше ее волнения, ее живые заботы и страх, и томление надежды, и безутешная скорбь. Боясь, что может услыхать Колесников, Саша вызвал матроса в сенцы и шепотом спросил: - Андрей Иваныч, кто нас выдал? В шуме разошедшегося дождя не расслыхал ответа и переспросил: - Я говорю: нас выдали? - Так точно, полагаю, что выдали. - Кто? Не увидел, но догадался, что матрос пожимает плечами. Молча думали оба и, не найдя лица, молча вернулись в избу. Хозяин, один из Гнедых, равнодушный ко всему в мире, одинокий человек, раздумчиво почесывался со сна и вопросительно смотрел на Жегулева. Тот спросил: - Ты что? - Уйтить бы мне. Стражники не пришли бы. - Боишься? - Выходит, что боюсь. Уйтить бы мне, а? Жегулев и матрос переглянулись: "выдаст!", но как-то все равно стало, пусть уходит. Может быть, и не выдаст. - Ступай, только хлеба да воды оставь. Ушел, равнодушный к темноте и дождю, к тому, кто умирает на его лавке, пожалуй, и к себе самому: скажи ему остаться, остался бы без спора и так же вяло укладывался бы спать на полу, как теперь покрывался от дождя рогожей. Нет, этот не выдаст. Но когда остались вдвоем и попробовали заснуть - Саша на лавке, матрос на полу - стало совсем плохо: шумел в дожде лес и в жуткой жизни своей казался подстерегающим, полным подкрадывающихся людей; похрипывал горлом на лавке Колесников, может быть, умирал уже - и совсем близко вспомнились выстрелы из темноты, с яркостью галлюцинации прозвучали в ушах. Матрос поднял голову. - Что вы, Андрей Иваныч? - шепотом, пугаясь, спросил Саша. - Стреляют где-то. Долго слушали оба: нет, показалось. - Вот что, Андрей Иваныч: вы спите, а я пойду караулить. - Лучше я! Оба встали: уже нельзя было без страха вспомнить, как это они чуть не заснули, не выставив караула. От страха начинало биться сердце. Матрос торопливо снаряжался и уже у двери шепнул: - Огонь загасите! От самой постели начиналась темнота, от самой постели начинался страх и непонятное. Андрею Иванычу лучше наружи, он хоть что-нибудь да видит, а они как в клетке и вдвоем - вдвоем. Под утлом сходятся обе лавки, на которых лежат, и становится невыносимо так близко чувствовать беспамятную голову и слышать короткое, частое, горячее и хриплое дыхание. Страшен беспамятный человек - что он думает, что видит он в своей отрешенности от яви? Темно и мокро шумит лес, шепчется, шушукается, постукивает дробно по стеклу и по крыше. Почему-то представляются длинные, утопленнические волосы, с которых стекает вода, неведомые страшные лица шевелят толстыми губами... уж не бредит ли и он? Липы в саду шумели иначе: они гудели ровно и могуче, и седой Авраам встречал под дубом Господа, в зеленом тенистом шатре приветствовал Его. Праздничное солнце озаряло пустыню, и в белых ангельских одеждах светло улыбался Господь: и Ему приятно было, что тень, что холодна ключевая вода... - Пить,- просит Колесников. Напился, роняя капли с почерневших сухих губ, и снова хрипит, тускло бормочет: сколько ни слушать, слов не разберешь. Это они двое в темноте: те, что ходили весною стрелять из браунинга, а потом по шоссе, те, что спокойно сидели в спокойной комнате и разговаривали. Кто этот, называемый Колесников, Василий Васильевич, Вася? Где его близкие и кто они? - кого известить о его кончине? - кому пожаловаться о его смерти: такому, чтобы понял и почувствовал горе? Не может быть, чтобы так кончилось все: закопают его в лесу, и уйти навсегда из этого места, и больше никогда и нигде не будет никакого Колесникова, ни его слов, ни его голоса, ни его любви. Темнота кажется необычной: положительно нельзя поверить, что и прежде, дома, Саша видел такой же мрак, мог видеть его в любую ночь, стоило погасить свечу,- этот теперешний угольный мрак, душный и смертельно тяжкий в своей непроницаемости, есть смерть. Боже мой! - что такое жизнь? Почему он, Саша, вместо того чтобы лежать в своей комнате на своей постели, находится здесь в какой-то сторожке, слушает хрип незнакомого умирающего человека, ждет других людей, которые придут сейчас и убьют его? Если он в своей комнате, то справа протянуть руку - будет столик, спички и свеча... Пусто. Нет ни столика, ничего - пусто. Саша садится и, не в силах совладать со страхом, жжет одну за другою спички и старается смотреть в самый огонь, боится увидеть, что по сторонам. Приотворяется дверь, и матрос шепчет торопливо: - Выйдите-ка, Александр Иваныч! Дождь сильнее: так же шуршит и шепчет листва, но уже гудят низкие, туго натянутые басовые струны, а в деревянные ступени крыльца льет и плещет тяжело. Мгновениями в лесу словно светлеет... или обманывает напряженный глаз... - Вслушайтесь-ка! - шепчет матрос. Как будто идут... или обманывает слух? Погодин говорит решительно: - Никого. Идите, Андрей Иваныч, в избу, я подежурю. - Измучился я тут,- незнакомым, робким и доверчивым голосом отвечает матрос,- все чудится что-то. Должно гроза идет, погромыхивает будто. - Скоро рассвет? - Ой нет: часа еще три ждать. Так я пойду... в случае, стукните в дверь, я спать не буду. Как Василь Василич? - Все так же. Плохо! Тут действительно лучше: понятнее и проще все, приятен влажный воздух, пахнущий грозовым запахом и лесным гнильем. И все чаще безмолвные голубые вспышки, за которыми долго спустя весь шум леса покрывается ровным, объединяющим гулом: либо вдалеке проходит сильная гроза, либо подвигается сюда. Погодин закуривает папиросу и глубоко задумывается о тех, кто его предал. Все ближе надвигается гроза. 15. Бред Колесникова К утру Колесникову стало лучше. Он пришел в себя и даже попросил было есть, но не мог; все-таки выпил кружку теплого чая. От сильного жара лошадиные глаза его блестели, и лицо, покраснев, потеряло страшные землистые тени. Открыли нижние половинки обеих окон: после отшумевшей на рассвете грозы воздух был чист и пахуч, светило солнце. И хотя именно теперь и могли напасть стражники - при солнечном свете не верилось ни в нападение, ни в смерть. Повеселели даже. От жара у Колесникова путались мысли, и он не все понимал, всеми интересами отошел куда-то в сторону и приятно грезил. Он даже не спросил, где они находятся, и, видимо, не догадывался о засаде, как-то иначе, по-своему, представлял вчерашнее. Насколько можно было догадаться, ему казалось, что вчера произошло нападение на какую-то экономию, пожар, потом удачная и счастливая перестрелка со стражниками; теперь же он считал себя находящимся дома, в городской комнате, и почему-то полагал, что около него очень много народу. Так как говорил он при этом связно, глядел сознательно, то очень трудно было понять эти странные перемещения в мозгу и освоиться с ними. Несколько раз, начиная раздражаться, он спрашивал о каком-то сапожнике насилу уразумел Саша, что речь идет о бывшем его хозяине. Вдруг спросил: - А Петруша не ранен? Наклонившийся к нему Андрей Иваныч- говорил он тихо и слабо, запинаясь,едва сумел не отшатнуться и ответил:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|