В то утро короткий сигнал интеркома застал меня за переводом одного из моих «Малабарских мадригалов» на марсианский. Я отбросил в сторону карандаш и щелкнул тумблером.
— Мистер Г., — по-юношески звонкий голос Мартона звучал насмешливо, — старик приказал немедленно разыскать этого «проклятого самодовольного рифмоплета» и доставить к нему в каюту. А поскольку «проклятый самодовольный рифмоплет» у нас только один…
— Не дай гордыне посмеяться над трудом, — оборвал я его.
Итак, марсиане приняли решение. Наконец-то!
Я стряхнул полтора Дюйма пепла с дымящейся сигареты и впервые глубоко затянулся, пытаясь унять нервное возбуждение. Целый месяц томился я в ожидании этой минуты, а теперь боялся пройти проклятые сорок футов, чтобы услышать, как Эмори произнесет слова, которые я от него жду. А посему я заставил себя не спешить, а закончить перевод строфы, и только после этого встал. Еще минута — и я у двери капитанской каюты.
Я дважды постучал и открыл дверь как раз в тот момент, когда он прорычал: «Войдите!»
— Вы хотели меня видеть?
Я быстро сел, чтобы избавить его от искушения сказать мне очередную колкость, но…
— Н-да… Вот это оперативность. Уж не бежал ли ты?
Лицо Эмори выражало прямо-таки отеческую заботу. Я невольно отметил мешки под поблекшими глазами, редеющие волосы, характерный ирландский нос, его голос на порядок громче, чем у кого бы то ни было.
Гамлет — Клавдию:
— Я работал.
— Ха, — фыркнул он, — еще никому не удавалось застать тебя за этим занятием.
Я пожал плечами и начал вставать.
— Если вы позвали меня только за этим, то…
— Сядь! — Он вышел из-за стола и навис надо мной, глядя сверху вниз (надо вам сказать, что это довольно сложно, даже если я сижу в низком кресле). — Из всех самовлюбленных нахалов, с которыми мне приходилось работать, ты, несомненно, самый несносный! — взревел он, как раненый буйвол. — Ну почему ты не можешь вести себя как человек? Я готов признать, что ты умен, даже гениален, но… О дьявол! — Он в сердцах махнул рукой и вернулся в свое кресло. — Бетти наконец удалось убедить их, — его голос вновь зазвучал обычно. — Они ждут тебя сегодня, после полудня. Возьми джипсер и после обеда отправляйся.
— Хорошо, — сказал я.
— Это все.
Я кивнул и встал. Моя рука уже легла на ручку двери, когда он сказал:
— Думаю, тебе не надо напоминать, как это все важно. Постарайся хоть с ними быть корректным.
Я закрыл за собой дверь.
Не помню, что я ел, потому что нервничал, хотя в глубине души был совершенно уверен, что справлюсь. Мои бостонские издатели ждали от меня «Марсианских хроник» или, по крайне мере, что-нибудь о полетах в космос в стиле Сент-Экзюпери. Национальная Научная Ассоциация жаждала получить подробное исследование о расцвете и падении Великой Марсианской Империи. И те, и другие останутся довольны. Я был абсолютно уверен в этом, ибо всегда добиваюсь поставленной цели и делаю это лучше многих. За это-то меня и недолюбливают.
Покончив с обедом, я взял в ангаре джипсер и направил его к Териллиану.
Раскачиваясь и натужно воя, поднимая за собой целые облака песка, грязновато-красного от большого содержания железа, машина уверенно поглощала расстояние, беспощадно швыряя меня на сиденьи. От песка не было спасения, он проникал через одежду, оставляя царапины на защитных очках.
Горы Териллиана быстро приближались и, вырастая, причудливо нависали надо мной. Начался подъем, и мне пришлось сбросить скорость, чтобы прекратить эту жуткую тряску.
«Это не Гоби и не Великая Пустыня Сахара, — размышлял я, глядя на совершенно пустое пространство. — Ни на что не похоже: только красное, только мертвое… нет даже кактусов».
Я достиг перевала, но за плотным облаком пыли ничего не было видно. Впрочем, это не имело значения. Я хорошо знал дорогу и направлял машину влево и вниз по склону. Боковой ветер разгонял поднятую пыль, и свет фар выхватил из пейзажа каменную пагоду — конечный пункт моего путешествия.
Бетти встречала меня у входа. Махнув рукой в знак приветствия, она побежала к машине.
— Привет, — прокашлял я, разматывая шарф и попутно вытряхивая из него полтора фунта песка. — Например, куда я пойду и кого увижу?
Она коротко хихикнула скорее из-за странного начала с «например», чем из-за моего нелепого вида, и начала говорить.
Бетти — превосходный лингвист. Мне нравится ее манера говорить одновременно мягко и точно, масса информации и ничего лишнего. А тех светских любезностей, которые ожидали меня здесь, хватит мне, как минимум, до конца жизни.
Я смотрел на Бетти: шоколадные глаза, ровный ряд жемчужных зубов, коротко стриженые волосы, выгоревшие на солнце (терпеть не могу блондинок), и решил, что она в меня влюблена.
— Мистер Галлингер, Матриарх ждет вас. Она согласилась предоставить вам для изучения храмовые книги-летописи. Бетти замолчала и машинально поправила волосы. Похоже, мой взгляд ее смущает? — Это их святые реликвии и одновременно исторические документы, — продолжала она, — что-то вроде Махабхараты. Матриарх выражает надежду, что вы будете соблюдать все необходимые ритуалы в обращении с книгами, например, произносить священные слова, перед тем как перевернуть страницу. Матриарх научит вас этому.
Я кивнул.
— Прекрасно, тогда можно идти.
— Да, вот еще, — она помедлила, — не забудьте про их Одиннадцать Форм Вежливости и Ранга. Они весьма щепетильны в вопросах этикета. И не вздумайте затеять дискуссию о равноправии мужчины и женщины.
— Я знаю об их табу, — прервал я ее, — не беспокойтесь. Я жил на Востоке.
Она опустила глаза и взяла меня за руку, которую я чуть было не отдернул.
— Будет лучше, если я введу вас.
Проглотив готовые слететь с языка комментарии, я последовал за ней, как Самсон в Газе. То, что я увидел, как ни странно, совпадало с моим предположением. Приемная Матриарха более всего напоминала стилизованную палатку израильских племен. Я говорю стилизованную, потому что стены огромной «палатки» были каменные и покрыты фресками.
Невысокая, седоволосая Матриарх М’Квайе восседала, как цыганская королева. В своих радужных одеяниях она походила на перевернутую вверх дном и поставленную на подушку чашу для пунша.
Принимая мой почтительный поклон, она смотрела на меня с пристальным вниманием, как удав на корову. Ее непроницаемые угольно-черные глаза удивленно расширились, когда она услышала мое совершенное произношение. Магнитофон, на который Бетти записывала беседы, сделал свое дело. К тому же у меня были записи двух предыдущих экспедиций, а я чертовски искусен, когда дело касается произношения.
— Вы — поэт?
— Да, — ответил я.
— Прочтите что-нибудь из своих стихов.
— Простите, у меня пока нет перевода, достойного ваших ушей и моей поэзии. Я еще недостаточно хорошо знаю все тонкости вашего языка.
— Вот как?
— Я занимался переводами на ваш язык, но лишь для того, чтобы попрактиковаться в грамматике. Я с удовольствием сделаю такой перевод, — продолжал я. — Для меня будет большой честью прочесть вам его в следующий раз.
— Хорошо. Пусть будет так.
Один ноль в мою пользу.
Она повернулась к Бетти.
— Вы свободны.
Бетти пробормотала предписанные этикетом фразы прощания и, бросив на меня хмурый взгляд, вышла. Она, видимо, надеялась остаться здесь в роли моей помощницы. Но Шлиманом этой Трои буду я, и в отчете Научному Обществу будет стоять только одно имя!
М’Квайе встала, и я отметил для себя, что при этом она стала не намного выше. Впрочем, я со своими шестью футами возвышаюсь надо всеми и выгляжу, как тополь в октябре: тощий, с ярко-рыжей шевелюрой.
— Наши летописи очень древние, — произнесла она. — Бетти говорила, что ваше слово, описывающее их возраст — «тысячелетие».
Я кивнул.
— Мне не терпится их увидеть.
— Они не здесь. Нам придется пройти в храм, их нельзя выносить.
Я ощутил внезапную тревогу.
— Вы не возражаете, если я их скопирую?
— Да. Я вижу, что это не просто любопытство. Я верю в искренность ваших намерений.
— Прекрасно.
Похоже, мой ответ ее развеселил.
Я спросил ее, в чем дело.
— Чужаку будет не просто изучить Священный язык.
Это было как гром среди ясного неба. Ни одна из предыдущих экспедиций не была так близка к цели. Я не предполагал, что придется иметь дело сразу с двумя языками: классическим и разговорным. Я знал их пракрита, теперь придется иметь дело с санскритом!
— Проклятье!
— Что?
— Извините, это непереводимое выражение, уважаемая М’Квайе. Представьте себе, что вам необходимо срочно, в спешке выучить Священный язык, и вы поймете мои чувства.
Она снова улыбнулась, указав мне снять обувь перед входом в храм, и провела меня через альков.
Взрыв византийского великолепия. Ни один землянин не был в этом помещении, иначе я бы знал. Те сведения о грамматике и тот словарный запас, которым я владею теперь, Картер, лингвист первой экспедиции, выучил с помощью некой Мэри Аллен, сидя по-турецки в прихожей. Мы не имели ни малейшего представления о существовании всего этого. Я жадно осматривался. Все говорило о существовании высокоразвитой утонченной эстетической системы. Видимо, нам придется полностью пересмотреть свои представления о марсианской культуре. Во-первых, у этого зала был сводчатый потолок, во-вторых, ниши, обрамленные с двух сторон каннелюрами с колоннами. И в третьих… А, черт, зал был просто огромен. Ни за что не подумаешь, глядя на убогий фасад. Я наклонился, чтобы рассмотреть золоченую филигрань церемониального столбика: Это, кажется, несколько покоробило М’Квайе, но я не мог удержаться, Столик был завален книгами. Большим пальцем я провел по мозаичному полу.
— Весь ваш город располагается в одном здании?
— Да, он уходит глубоко в гору.
— Понятно, — сказал я, хотя ничего не понял. Не мог же я сразу просить ее провести со мной экскурсию.
Она подошла к маленькой скамеечке у стола.
— Ну что же, начнем наше знакомство со Священным языком?
— Да, — кивнул я, — представьте нас друг другу, пожалуйста. — Я сел.
Три недели, которые последовали за этим, были полным кошмаром. Как только я засыпал — буквы, словно мошкара, начинали мельтешить перед глазами; а бирюзовое безоблачное небо кто-то покрывал каллиграфическими надписями, стоило мне на него посмотреть.
Во время работы я галлонами поглощал кофе, а в перерыве пил коктейли из бензедрина с шампанским.
М’Квайе давала мне уроки по два часа каждое утро, но иногда еще и вечером, а еще часов четырнадцать я занимался самостоятельно.
А ночью лифт времени переносил меня в далекое детство.
Мне снова шесть лет, я учу древнееврейский, греческий, латынь и арамейский.
А вот мне — десять, и я одолеваю вершины «Илиады». Когда отец не грозил Геенной Огненной и не проповедовал любви к ближнему, он заставлял зубрить Слово Божье в оригинале.
О Господи! Сколько на свете оригиналов и сколько Слов Божьих! Когда мне исполнилось двенадцать лет, я указал отцу на некоторую разницу, между тем, как он проповедует, и тем, что написано в Библии.
Его возбуждение не знало границ. Лучше бы он меня выпорол. С тех пор я помалкивал и учился ценить и понимать поэзию Ветхого Завета.
Господи, прости меня! Прости, отец! Но это так! И в тот день, когда мальчик окончил высшую школу с наградами по немецкому, французскому, испанскому и латыни, отец заявил мне — четырнадцатилетнему шестифутовому пугалу-сыну, — что хочет видеть его священником. Я помню, как уклончиво отвечал сын.
— Сэр, — сказал он, — я хотел бы поучиться еще год—другой самостоятельно, а затем пройти курс теологии в каком-нибудь Университете. Я еще слишком молод, чтобы уже сейчас стать священником.
Глас Божий:
— Но у тебя талант к языкам, сын мой, ты можешь нести Слово Божье всем народам в Землях Вавилонских. Ты — прирожденный миссионер. Говоришь, что молод, но время несется водопадом. Чем раньше ты начнешь говорить, тем больше лет отдашь служению Господу.
Я не могу ясно представить себе лицо отца и никогда не мог, потому, вероятно, что всегда боялся смотреть ему в глаза.
Спустя годы, когда он, весь в черном, лежал среди цветов, окруженный плачущими прихожанами, среди молитв, покрасневших лиц и носовых платков, похлопывающих меня по плечу рук и утешителей с торжественно-скорбными лицами, я смотрел на него и не узнавал.
Наши пути пересеклись за девять месяцев до моего рождения. Он никогда не был жестоким: строгим — да, требовательным — да, презирающим чужие слабости — да, но только не жестоким.
Он заменил мне всех: мать, братьев, сестер. Он терпел те три года, что я учился в колледже Святого Иоанна скорее всего из-за названия, но я никогда по-настоящему не знал его.
И человек, лежащий на катафалке, уже ничего не требовал от меня. Я мог не проповедовать Слово Божье, но теперь я сам этого хотел, правда, не совсем так, как он это себе представлял.
Это было бы невозможно, будь он жив.
Осенью я не вернулся в Университет.
Получил небольшое наследство, хотя и не без хлопот, ведь мне еще не было восемнадцати. Но мне это удалось. В конце концов я поселился в Гринвич-Вилидж. Не сообщив доброжелательным прихожанам свой новый адрес, я погрузился в ежедневную рутину сочинения стихов, изучения японского и хинди. Я отращивал бороду, пил кофе и учился играть в шахматы. Мне хотелось отыскать новые пути спасения души.
Затем два года в Индии с Корпусом Мира, которые отвадили меня от увлечения буддизмом и принесли миру сборник стихов «Свирели Кришны», а мне — Пулитцеровскую премию. Возвращение в Штаты, новые работы по лингвистике и новые награды.
И вот в один прекрасный день корабль стартовал к Марсу, а когда я вернулся в свое огненное гнездо в Нью-Мехико, то привез с собой новый язык — фантастический, экзотический и совершенный. После того, как изучил о нем все возможное и написал книгу, я стал известен в ученых кругах.
— Идите, Галлингер, зачерпните из этого источника и привезите нам глоток Марса. Идите, изучайте мир и подарите нам его в своих поэмах.
И я пришел в мир, где солнце — бледное пятно, где ветер хлыст, где в небе две луны играют в странную игру, а от одного только вида бесконечных песков зудит кожа.
Не спалось. Я потянулся, встал с койки и подошел к иллюминатору. Передо мной бескрайним оранжевым ковром лежала пустыня, вся в буграх и складках от пролетевших над нею столетий.
Далекий путь познанья и сравнений,
Прекрасен ты, хоть и тяжел,
Я — победитель, я тебя прошел…
Я рассмеялся. Да, я сделал это. Я сумел «ухватиться за хвост». Священный язык. Не так уж сильно он отличался от разговорного, как это казалось вначале. Я достаточно хорошо владел одним из них, чтобы суметь разобраться в тонкостях другого.
Усвоив грамматику и наиболее употребляемые глаголы, я стал составлять словарь, который рос день ото дня, как тюльпан, и вот-вот должен был расцвести. Каждый раз, когда я узнавал что-нибудь новое — стебель его удлинялся. Наконец наступил день, когда я решил проверить на практике, на что я способен.
До этого момента я сознательно не брался за перевод основных текстов, сдерживая себя до тех пор, пока не смогу оценить их по-настоящему, и читал только небольшие заметки, стихотворные фрагменты, исторические справки. И вот что поражало меня. Они писали о конкретных вещах: о скалах, о песках, о воде, о ветрах, — и все, прочитанное мной, звучало крайне пессимистично и напоминало некоторые буддийские тексты или отдельные главы Ветхого Завета. Чаще всего приходил на ум Экклезиаст. Да, это похоже. И мысли, и чувства, и стиль так близки, что может стать превосходной «пробой пера», как перевод Эдгара По на французский. Я никогда не стану последователем Пути Маллана, но покажу им, что и землянина когда-то занимали те же мысли и те же чувства.
Я включил настольную лампу и поискал среди своих книг Библию.
«Суета сует, — сказал Экклезиаст,
Суета сует: все суета.
Что пользы человеку от всех трудов его…»
Мои успехи, похоже, сильно поразили М’Квайе. Она разглядывала меня как Сартовский «Иной». Не поднимая головы, я читал главу книги Локара, прямо-таки физически ощущая ее пристальный оценивающий взгляд, который, казалось, ощупывал меня с головы до ног и словно опутывал невидимой сетью. Я перевернул страницу.
Может быть, она надеялась каким-нибудь образом поймать меня в свои сети и уже заранее пыталась определить размеры улова.
В книгах ничего не говорилось о рыбаках Марса. В них говорилось, что некий бог по имени Маллан плюнул или сделал нечто не менее неприличное (в зависимости от версии, которую вы читали), и от этого зародилась жизнь. Она возникла как болезнь неорганической материи. В текстах говорилось, что главный закон жизни — это движение, что в гармонии танца единственное оправдание органической материи перед неорганической, что любовь — это болезнь органической материи.
Я потряс головой: меня клонило в сон.
— M’Happa.
Я встал и потянулся. М’Квайе все также пристально смотрела на меня, глаза наши встретились… и она отвела взгляд.
— Я устал и хотел бы отдохнуть. Прошлую ночь я почти не спал.
Она кивнула. Этот эквивалент земного «да» она усвоила от меня.
— Хотите познать сущность учения Локара естественным путем?
— Простите, не понял?
— Хотите увидеть один из танцев Локара?
— Ox! — Проклятый круговорот аллегорий и идиом, хуже, чем в Коране. — Да, конечно. Буду рад увидеть его в любое время.
— Оно пришло.
— А можно я сделаю снимки?
— Не сейчас. Садитесь и отдыхайте, а я позову музыкантов. — Она торопливо вышла за дверь, которую я раньше не замечал.
Что ж, в соответствии с учением Локара, танец — высшая форма выражения жизни, и сейчас мне предстояло увидеть, как нужно танцевать по мнению философа, умершего сотни лет назад.
Я потер глаза и сделал несколько наклонов вперед, доставая пальцами рук пол, пока не зазвенело в ушах. Сделав глубокий вдох, я снова наклонился и тут краем глаза заметил какое-то движение около двери.
Троим, вошедшим вместе с М’Квайе, могло показаться, что я что-то ищу на мраморном полу. Я снова улыбнулся и выпрямился. Лицо мое покраснело не только от физических упражнений, я не ждал их так быстро.
Маленькая рыжеволосая куколка, закутанная, как в сари, в кусок прозрачного марсианского неба, удивленно смотрела на меня, как ребенок смотрит на флажок, прикрепленный на высокой мачте.
— Здравствуйте, — произнес я.
Перед тем как ответить, она наклонилась. Видимо, меня повысили в ранге.
— Я буду танцевать, — сказал она.
Рот ее был как алая роза на бледной камее лица. Глаза цвета мечты потупились. Она плавно проплыла к центру зала и, стоя так, как статуэтка в этрусском фризе, казалось, задумчиво созерцала узоры мозаичного пола. Символизировала ли что-либо эта мозаика? Я всмотрелся в узоры. Если и имела она какой-то особый смысл, то он от меня ускользнул. Мозаика украсила бы пол в ванной или во дворике, но больше я в ней ничего не видел.
Две другие женщины были одних лет с М’Квайе и походили на аляповато раскрашенных птичек. Одна из них примостилась на полу с трехструнным инструментом, отдаленно напоминающем сямисэн, другая держала в руках деревянный барабан и две палочки.
М’Квайе села на пол, и я последовал ее примеру. Пока настраивался сямисэн, я наклонился к М’Квайе.
— Как зовут танцовщицу?
— Бракса, — ответила она, не гладя на меня, и дала знак начинать, подняв левую руку.
Струны инструмента задребезжали, как нож по сковороде, а из барабана послышалось тикание, как признак часов, так и не изобретенных на Марсе. Бракса с поднятыми к лицу руками и широко разведенными локтями была неподвижна, как статуя.
Музыка стала метафорой огня. Трр. Хлоп. Брр. Ссс. Она не двигалась, свист перешел в плеск. Ритм замедлился. Теперь это была вода — самое драгоценное, что есть в мире, — с тихим журчанием бегущая среди поросших мхом камней.
Она по-прежнему не двигалась.
Глассандо. Пауза.
Теперь наступил черед ветра: легкого, неуверенно замирающего. Опять пауза, и все сначала, но уже громче.
И вот она задрожала, но так слабо, что я не уловил начала. А может быть, мои глаза, уставшие от постоянного напряжения, обманывали меня, или она действительно дрожала с головы до ног. Да, дрожала. А затем начала едва заметно раскачиваться. Пальцы, заслонявшие ее лицо, раскрылись, как лепестки цветка, и я увидел, что глаза ее закрыты. Наконец она открыла глаза. Далекие и холодные, как стекло, они смотрели, не видя, сквозь меня, сквозь стены. Раскачивание стало заметнее.
Дует ветер пустыни,
Обрушиваясь на Териллиан волнами прибоя.
Пальцы ее быстро двигались, они были порывами ветра, руки ее опустились вниз и раскачивались в разные стороны, как два маятника.
Приближается ураган.
Она закружилась: теперь кисти рук следовали за телом, а плечи выписывали восьмерки.
Ветер, говорю я, о загадочный ветер!
О святая муза Сен-Жон-Перса!
Вокруг этих глаз — неподвижного центра — кружится смерч. Голова отклонилась назад, и я знал, что никакая преграда не сможет помешать этому бесстрастному, как у будды, взгляду слиться с неизменными небесами. И только две луны в вечной нирване бирюзы могли, может быть, нарушить то совершенное состояние души, освобожденной танцем.
Много лет назад, в Индии, я видел уличных танцовщиц, но Бракса была чем-то большим, она была священной танцовщицей последователей Рамы, воплощением Вишну, подарившего людям танец.
Музыка стала монотонной. Тоны струн заставили вспомнить о палящих лучах солнца, жар которого укротил ветер, голубой цвет был Сарасвати, и Марией, и девушкой по имени Лаура. Я слышал откуда-то звуки свирели, видел, как оживает эта статуя, в которую вдохнули божественное откровение.
Я был Рембо с его гашишем, Бодлером с его опиумом, я был Эдгаром По, Де Квинси, Уайльдом, Малларме и Алистром Кроули. На долю секунды я был отцом в черном костюме на темной кафедре проповедника.
Она была вертящимся флюгером, крылатым распятием, парящим в воздухе, яркой тканью, бьющейся на ветру. Плечи ее обнажились, правая грудь опускалась и поднималась, как луна в небе, алый сосок то появлялся на мгновение, то вновь исчезал в складках одежды.
Музыка стала чем-то формальным, как спор Иова с богом, и танец был ответом Бога. Постепенно замедляясь, музыка становилась все спокойнее. Танец вторил ей. Одежда, словно живая, поползла вверх и собралась в первоначальные строгие складки. Бракса склонялась все ниже к полу. Голова ее коснулась колен, и с последним звуком она замерла.
Наступила тишина.
По боли в мышцах я понял, в каком напряжении находился. Я весь взмок, так что пот ручейками струился по спине.
Что теперь делать? Аплодировать?
Краем глаза я наблюдал за М’Квайе.
Она подняла правую руку. И, словно получив приказ, девушка вздрогнула всем телом и встала. Следом за ней поднялись и музыканты, и М’Квайе. Я тоже встал и почувствовал, что отсидел левую ногу. Ее покалывало.
— Это было прекрасно, — сказал я, понимая, что слова здесь бессильны.
В ответ я услышал три различные формы благодарности на Священном языке.
Мелькание красок, и я снова наедине с М’Квайе.
— Это сто семнадцатый из двух тысяч двухсот двадцати четырех танцев Локара.
Я посмотрел на нее.
— Прав был Локар или ошибался, но он нашел прекрасный ответ неорганической материи.
Она улыбнулась.
— Танцы вашего мира похожи на этот?
— Некоторые. Я вспоминал о них, когда смотрел на Браксу. Но такого я никогда не видел.
— Бракса — лучшая танцовщица и знает все танцы, — сказала М’Квайе.
Какая-то тайная мысль вновь промелькнула в ее взгляде и сразу исчезла, оставив у меня, как и в первый раз, ощущение никоторого беспокойства.
— Сейчас я должна вернуться к своим обязанностям. — Она подошла к столу и закрыла книги. — M’Happa.
— До свидания. — Я надел башмаки.
— До свидания, Галлингер.
Я вышел за дверь, сел в джипси и помчался сквозь вечер в ночь, а крылья разбуженной пустыни медленно колыхались за моей спиной.
Закрывая дверь за Бетти после непродолжительного занятия по грамматике, я вдруг услышал голоса. Разговаривали в хасле. Открытый вентиляционный люк в моей каюте поставил меня в дурацкое положение, получалось, что я подслушиваю.
Мелодичный дискант — это Мартон:
— …нет, знаете, он совсем недавно сказал мне: «Привет».
— Хм! — это Эмори фыркает во все легкие как слон. — Либо он спал на ходу, либо ты стоял у него на пути, и он хотел, чтобы ты посторонился.
— Скорее всего, он просто не узнал меня. По-моему, он теперь совсем не спит. Нашел себе новую игрушку — этот язык. На прошлой неделе у меня были ночные вахты. Каждый раз, когда я проходил мимо его двери в три часа ночи, всегда слышал, как бубнит его магнитофон, а когда возвращался в пять — он все еще работал.
— Работает он действительно упорно, — нехотя согласился Эмори. — Наверное, глотает наркотики, чтобы не спать. Все эти дни у него какие-то остекленевшие глаза. Впрочем, для поэта это, может быть, естественное состояние?
— Что бы вы там ни говорили, — вмешалась в разговор Бетти (видимо, она только подошла), — мне понадобился целый год, чтобы изучить этот язык, а ему это удалось за три недели, хотя я профессиональный лингвист, а он — поэт.
Должно быть, Мартон был неравнодушен к Бетти, иначе что еще могло заставить его тут же сдаться и сказать буквально следующее:
— Во время учебы в Университете я прослушал курс лекций по современной поэзии. Нам предлагалось шесть авторов: Паунд, Элиот, Крейн, Йетс, Стивенс и Галлингер. В последний день семестра профессор был, как видно, в настроении и произнес речь: «Эти шестеро — цвет нашей литературы за последние сто лет, их имена начертаны золотом в Книге Вечности, и никакие капризы моды, амбиции критиков, никакие силы ада не властны над ними». Лично я считаю, — продолжал Мартон, — что его «Свирели Кришны» и «Мадригалы» — это шедевры. Для меня большая честь быть с ним в одной экспедиции, хотя с момента нашего знакомства он не сказал мне и двух десятков слов, закончил он.
— А вам никогда не приходило в голову, — спросила Бетти, — что в детстве, да и в юности, наверное, у него не было друзей среди сверстников — раннее развитие не позволяет такой роскоши — и что за внешней холодностью он прячет свою ранимую душу?
— Как вы сказали, ранимую душу?! — хрюкнул Эмори. — Да он горд, как Люцифер, он просто ходячий автомат для оскорблений. Нажмешь на кнопку «Привет» или «Прекрасная погода», а он сразу покажет вам кукиш. Это у него уже рефлекс.
Высказав в мой адрес еще парочку подобных комплиментов, они разошлись.
Будь благословен, юный Мартон! Маленький краснощекий любитель поэзии с прыщавым лицом. Я никогда не присутствовал на таких лекциях, но рад, что они находят своих приверженцев. Может быть, молитвы отца услышаны, и я, сам того не ведая, стал миссионером! Только у миссионера должно быть нечто, во что он обращает людей. У меня, конечно, есть собственная эстетическая система, которая, вероятно, содержит в себе и эти ценности. Но если мне придется проповедовать в стихах или молитвах, я буду обращаться не к тебе. В моем раю, там где Свифт, Шоу и Петроний, для тебя нет места. Как мы пируем там! Съедаем Эмори и приканчиваем с супом тебя, Мартон!
Я подошел к столу. Мне захотелось что-нибудь написать. Экклезиаст подождет до ночи. Мне захотелось написать о сто семнадцатом танце Локара: о розе, тянущейся к свету, розе, трепещущей на ветру, о больной розе, как у Блейка, розе умирающей.
Найдя карандаш, я приступил к работе, а когда закончил, был очень доволен. Возможно, не шедевр. — Священным марсианским я владею еще недостаточно хорошо. Немного подумав, я решил сделать перевод на английский в параллельных рифмах.
У Времени перехватив дыханье
Пустыни ветер ледяной
Так заморозил грудь Вселенной,
Что Млечный Путь застыл над бренной,
Оцепенелою землей…
Лишь две луны над головой,
Что, словно кошка и собака,
В погоне вечно меж собой,
Нарушить может тот покой…
…………………………..
…………………………..
Цветок трепещет огненной главой.
Я отодвинул в сторону листок и поискал снотворное, ибо просто падал от усталости.
На следующий день я показал стихотворение М’Квайе. Она несколько раз очень внимательно перечитала его и сказала:
— Прекрасно, но вы употребили несколько слов из своего языка. Это, как я поняла, два маленьких зверька, традиционно ненавидящих друг друга. Но что такое «цветок»?
— Мне ни разу не попадался в вашем языке эквивалент слова «цветок», но я думал о земном цветке, о розе.
— А на что она похожа?
— У нее, как правило, ярко-красные лепестки. Именно это я и имел в виду, когда писал об «огненной голове». И еще — я хотел передать пламя и рыжие волосы. Огонь жизни и страсти. Стебель у розы длинный с колючими шипами, зеленые листья и нежный приятный запах.