Несколько тысяч лет понимание того, что этот образ прекрасен, тлело, как уголек, пока в двадцатом веке не вспыхнуло костром, и появились сотни тысяч: долговязых девчонок с миндалевидными глазами и тонкими шеями цариц… А Ярославна, а Джиоконда, Офелия, а сколько людей носит всю жизнь бетховенскую песенку, в которой не поймешь, кто такой сурок — зверек или ребенок… Образ завораживает, приманивает, и человек догадывается, каким он может быть… Откуда же берется образ, если он порождение человека, который на один миг был сложнее самого себя?… Вдохновение свыше?… А откуда свыше?… Что может быть выше человека?… Не знаете?… И я не знал… А потом догадался — Человечество… Чтобы человеку понять себя, нужно человечество… Достаточно встать на эту точку зрения, и начинает проясняться многое… И тогда я подумал: а что, если старое выражение — идеи носятся в воздухе — надо понимать не в переносном смысле, а буквально? Что, если они действительно носятся, и человек, который порождает образ, эти идеи просто фокусирует бессознательно в тот счастливый момент, когда он к этому предрасположен, когда в нем назрела тоска по пониманию и когда он освободился от помех?… Что, если индивидуальный мозг не эволюционирует, потому что эволюционирует мозг общий?… Что, если мы связаны друг с другом гораздо больше, чем нам кажется, и бессознательное влияние сильнее сознательного?… И тогда я подумал — если это так, то надо удалиться куда-нибудь в глушь, чтобы избавиться от вредных помех, и если образы — это бессознательное влияние человечества на одного человека, то они меня настигнут и там… И я ушел на много лет и дождался, когда родились образы, и понял, что вы их ждете, сами того не понимая, и понял, что пора возвращаться. Я стал думать о них уже сознательно, и ваши усилители, дорогой метр, их приняли… Вот и все.
Все молчали, как будто проснулись на рассвете и не хотели прогонять видений и приступать к делам дня.
— Как можно в это поверить?… — спросила актриса у знаменитого ученого. Но ученый молчал.
— А какое у вас мнение насчет Бетховена? — спросил приезжий. — Хороший он человек или склочник?
Ученый только махнул рукой. Потом достал большой носовой платок я вытер лицо. Потом долго складывал его, как будто дожидался чего-то.
Подошла официантка Семина. Глаза ее горели.
— Давайте я вас постригу, — сказала она, протянула руку и провела ему снизу вверх по загривку. — Я умею…
— Заигрывать со мной бесполезно, — сказал он. — Я заговоренный.
— Вы нестриженый, — сказала Муза. — Почему вы так говорите, как будто мы не верим? Мы верим теперь. Нам все и так понятно.
— Что же вам понятно? — язвительно спросила актриса. — Что именно?
— А то понятно, — сказала Муза Семина, — что искусство должно, конечно, заниматься познанием человека… но его главная задача-воздействовать на человека…
— Я не сплю?… — спросил приезжий и огляделся.
— Помолчите, — сказала официантка Семина. — Что же касается познания, то чем индивидуальной описание, тем оно общей…
— Я серьезно спрашиваю вас — я не сплю?
— Не спите, не спите, — небрежно сказала официантка Семина. — Я говорю: описывая глубины индивидуальные, мы приближаемся к единству вида под названием «человек»… Не важнее ли всего искать то единство противоположностей, которое существенно именно для человека и на котором можно строить примеры дискретной красоты.
Все вытаращили глаза, а приезжий подскочил в величайшем возбуждении.
— Нет, я, конечно, не со всем согласен! — сказал он. — От многого я уже давно отказался! И мне было забавно столкнуться с мыслями, от которых я уже ушел! Но послушайте! Послушайте, почему вы стали так говорить?
— Как? — спросила официантка Семина.
— Вы когда-нибудь занимались эстетикой?
— Чем? — растерянно спросила, официантка Семина.
Приезжий уселся и стал смотреть на нее. Потом он хлопнул себя по лбу, обернулся к ученому и сказал:
— Как это я сразу не догадался… Это же ваш ученый стиль!
Ученый медленно поднял голову. Теперь все стали смотреть на него. Лицо у него было каменное, а поперек лба вздулась вена.
— Я почти поверил, — сказал он. — Я хочу поверить… Но чем вы можете доказать, что это не мистификация?… Потому что если все так, значит начинается Золотой век… Одно доказательство… Я ученый… Одно…
— Я знаю, как начнется то, что вы увидите, когда вернетесь к своей аппаратуре, — сказал приезжий. — Теперь я верю, что эксперимент удался…
— Как начнется… то, что я увижу… как? — ученый почти не дышал.
— Вы увидите третий этаж жилого дома. Там будет раздаваться очень хорошая музыка… — сказал приезжий.
БЮСТ ИМПЕРАТОРА
Это был третий этаж жилого дома. Там очень хорошая музыка раздавалась. Потому что за роялем, прекрасным роялем, кстати сказать, сидел Людвиг Бетховен, плотный человек. Волосы у него были соль с перцем, начинали седеть, и лицо красноватое, и глаза пламенно-голубые. Вот какой он был, не последний в своем деле музыкант, печальный человек.
Потом он не стал больше играть, а когда последний аккорд повис — он его педалью поддержал постановил в воздухе, а потом к нему еще присоединил один. Перед ним на подставке для нот стояло письмо, и он это письмо брал аккордами и не давал ему гаснуть, и получалось, что это начало Лунной, только аккорд не переходил в аккорд, а как будто Людвиг кирпичи клал, возводил стену.
И тут он подумал и сказал так:
— Кто-то окрестил эту сонату Лунной… а я, старый дурак, с этим согласился. И еще он подумал:
— А почему бы и нет? Люди хотят, чтобы название будило память о прошлом, и тогда тот, кого чет с нами, приходит и встает рядом.
Он взял письмо и прочел вслух:
«Я приехала… и теперь мы с тобой в одном городе, Людвиг»
— Но люди находятся вместе не только тогда, когда они рядом, — сказал он. — Поздно, Джульетта, поздно.
И тут он взял и порвал письмо на мелкие клочки, а потом попытался их сложить вместе и немножко повозился с клочками, потом покряхтел и смахнул их в ладонь и не знал, куда девать — выбросить не решался.
— Господин Бетховен! — закричал человек, входя в комнату. — Пошел второй час, как вы музыку играете! Что же вы мне ответа не даете на письмо, вы, наверно, хотите, чтобы я дожидался до ночи?
Бетховен обернулся и посмотрел на этого человека.
— Ответа не будет. Вот тебе за труды. И не кричи так. Я прекрасно слышу.
Посыльный взял деньги и пошел к дверям.
— Постой, — сказал Бетховен. — Иди сюда. У меня не выходит финал. Вот послушай, — и он стал укладывать аккорды, как будто стенку строил. — Говорят, что это Лунная соната. Это неверно. Вот первая часть — смотри. Это мрак, это предчувствие горя. А вот вторая часть — это описание горя… понимаешь? — Бетховен взял посыльного за руку и заглянул ему в лицо. Бетховен как огромный седой новорожденный — голубые пламенные глаза и волосы в сером порохе. — Я лучше пойду, — сказал малый и, вырвав руку, ушел из комнаты.
А Бетховен стал опять укладывать аккорды. И заговорил громко, потому что уже давно врал, что хорошо слышит. Ему было очень страшно.
— Прошлое словно гиря повисло на моей душе. Но прошлое родит слезливую музыку… Настоящее родит трезвую прозу, и только будущее родит мечту — так я написал. Но где взять это будущее?
Он оглянулся.
Все лежит вперемешку в этой комнате. Партитуры, рубахи, носки, книги. Он стряхнул с ладони бумажные комочки, оперся тяжело на отставленное колено и опустил голову. Потом вздохнул, отыскал цилиндр и вышел из дому.
…Он шел мимо столиков пивного зала, стоявших на улице.
— Мальчик, стул господину Бетховену! — крикнул хозяин и понес ему кружку пива, и все стали оглядываться, и ему это было все равно, потому что он был Бетховен.
— У меня сегодня нет денег, Филипп, — сказал он.
— Я на вас зарабатываю, — наклонившись, тихо сказал хозяин. — Сюда приходят из-за вас.
— Не слышу, — сказал Бетховен.
Хозяин махнул рукой и поставил пиво на стол.
— Вы сегодня бездельничаете, Людвиг, — сказал худой человек за соседним столом.
— Здравствуй, здравствуй, — рассеянно ответил Бетховен, глядя в сторону.
— Что? Не идет? — спросил человек, наклонившись. — Вот это? — и он пошевелил пальцами в воздухе, как будто играл гамму. — Нет вдохновения? Боги нас оставили?
— Боги нас оставляют, когда мы отворачиваемся от них, — сказал Бетховен.
— Боги нас оставляют, когда у нас нет денег, — ответил худой. — Моя жена хорошо это знала… Теперь это знает дочка.
— Молчи, пьяница, — сказал Бетховен. — Вдохновение уходит от нас, когда нет ясной мысли. Вдохновение не родится, когда видишь, что мысль твоя ложная.
— Чепуха, Людвиг. Вдохновение и мысль — что между ними общего? Вдохновение — это когда сам не знаешь, почему пишется. Твоя музыка или мои стихи — безразлично. И тебе это известно лучше, чем мне.
— Ты прав. Но вдохновляются все-таки истиной, а не ложью… Вот ты говоришь — сядь и импровизируй.
— Я этого не говорил.
— Нет, говорил! Я же слышал! Да, я могу сесть за рояль и заиграть. И так поступал не только я. Давно известно, что величайшие пианисты были и величайшими импровизаторами. Но как они играли? Не так, как нынешние, которые бегают по клавиатуре с заученными пассажами — вот так: пуч-пуч-пуч — что это означает? Ничего! Истинные виртуозы давали в своей игре нечто цельное. Связное. Такая импровизация — это искусство! Вот что значит импровизация. Все остальное ничего не стоит!
Он теребил ухо, как будто оно было заложено ватой.
Он встал со стула. Худой оглянулся на столики, за которыми сидели внимательные слушатели.
— Пей, Людвиг, — сказал он.
— Замолчи! Истинное сочинение — это поиски мелькнувшей и ускользающей мысли. Я преследую ее. Я схватываю ее и вижу, как она бежит и пропадает в кипящей массе. Я с возобновленной страстью схватываю ее, я не могу больше отделиться от нее, мне нужно множить ее по всем модуляциям, — он опять сел. — Так пишут музыку и так выигрывают сражения, безразлично. Вот что такое вдохновение.
— Это у тебя от Наполеона. Это модно. Особенно когда п городе полно французов. Которых ты, впрочем, считаешь освободителями… — сказал худой. — Ты же посвятил Наполеону свою музыку, не правда ли?
— Да, л ему посвятил свою работу, — тихо сказал Бетховен. — Но я думал, что он бог… А он оказался жалким человеком и объявил себя императором! — закричал Бетховен и стукнул кулаком по столу. — На нем сиял венец свободы, а он позарился на королевские обноски со всей Европы! Он продал Великую революцию! Я порвал свое посвящение!
— Осторожно. Французы, — сказал худой. — Но говорите так громко. Вы достаточно известны.
Проходит щеголь, французский офицер, весь в перьях, молодой и сильный. Бетховен обернулся, погрозил ему кулаком и сказал громко, потому что он так привык:
— Если бы я был генералом и понимал и стратегии столько же, сколько в контрапункте, тогда бы я задал вам работу!
Все в страхе замерли, но француз пожал плечами и ушел.
— Ты безумец, Людвиг, — сказал худой.
— Прощай, — сказал Бетховен. — Я иду к князю Лихновскому. Если я достану денег, я зайду к тебе.
— Остришь, — растерянно сказал худой. — Незачем тебе приходить. У меня беспорядок. Десятилетняя девочка не хозяйка.
— Прекрасно. Вот я посмотрю, какая у тебя дочка, — сказал Бетховен и ушел из трактира.
Бетховен пришел к князю Лихновскому и отказался играть, потому что в гостях были красивые и вежливые французские офицеры.
— Между живущими ныне композиторами, как ясно всякому непредубежденному музыканту, единственный, кто занимает столь же выдающееся положение, как покойный Гайдн, является Бетховен, — скрипуче сказал граф Оперсдорф, человек во фраке. — Он соединяет оригинальный гений и в высшей степени изобретательную фантазию… Его сочинения, подобно сочинениям его знаменитого предшественника. слушаются вновь и вновь и каждый раз обещают новое удовольствие.
Но Бетховен не расслышал этого, и все обиделись, кроме французских офицеров, которые ничего не поняли, но они повскакали, когда Бетховен, уходя, задел тумбочку с бюстом императора. Император был фарфоровый, очень красивый, с позолоченным венком на лбу, и чувствовалось, что хотя его делали наскоро, но умелой рукой. И несмотря на то, что он разбился очень громко, черепки его ничем не отличались от того, как если бы разбился сервиз. Впрочем, и этого Бетховен не услышал, потому что все последнее время, когда он волновался, он слышал только музыку.
Потом много говорили, как он, увидев французов у князя, швырнул на пол статую императора и ушел, не оборачиваясь, от застывших в ужасе гостей но теперь мы знаем, что это не так. По дороге домой он вспомнил, что шел к князю за деньгами, и хотел вернуться, но постеснялся, так как всегда в отличие от князя получал деньги только за работу, а ведь он отказался играть на рояле, не правда ли?
КРАК! — СКАЗАЛА КОРОБКА
— Почему вы передавали нам истории именно этих людей?
— Потому что я люблю этих, — сказал приезжий. — Кто-нибудь подумает о других… Эпоха Возрождения в Европе началась со «Слова о полку Игореве». Вот я с него и начал.
— Ну хорошо, — сказал ученый. — Допустим, мы поверили, что искусство — способ жить, что эволюция мозга — это эволюция общественных связей, и в бессознательное влияние друг на друга поверили… Но остается главный вопрос: как вызвать вдохновение, как сделать, чтобы оно не было редким гостем, как разомкнуть сознание, чтобы оно фокусировало идеи, носящиеся в воздухе?
— Ладно… есть одна отмычка, — сказал приезжий. — Поверили в остальное — поверите и в это…
Горький когда-то говорил: «Товарищ, знай и верь, что ты. — самый необходимый человек на земле» и еще: «Какая еще есть радость, кроме любования талантом человека?»… А почему их меньше, талантов, чем хотелось бы? Каждому человеку есть что сказать, но большинство вроде бы как заикается. Неталантливость — это душевное заикание, его надо лечить… А лучший способ — это излечение радостью. Кто радуется, тот не боится… Каждый может припомнить о себе, когда он не был заикой, а когда был…
Удивительно умел этот человек говорить невпопад. Вот и теперь.
— Да… — угрюмо и не сразу сказал ученый. — Припоминаю… Все обнажилось… Можете представить себе такое… Шел по улице тихий молодой человек, служащий… Я тогда был совсем тихий. В школе я был отличником и хотел таким остаться в науке… Мир я перестраивать не собирался, и меня вполне устраивала роль шестеренки отличного качества, которую не так-то просто заменить… Одним словом, я вам честную работу, а вы меня оставляете в покос и хорошо смазываете… Ну вот… А был тогда в городе международный фестиваль молодежи, и я этого не учел.
— Не надо больше пить, — сказала Валентина Николаевна.
— Пустяки, — сказал ученый. — Я же не о себе рассказываю, а о том молодом человеке. Теперь я совсем другой.
Он выпил рюмку, поперхнулся и закашлялся, даже слезы выступили. И повеселел.
— Иду по улице, и вдруг музыка, вдруг яркость, вдруг гитары бьют шальной, неслыханный ритм… Вдруг женщина, смуглая и прекрасная, выбрала меня из толпы, и отказаться нельзя, все смеются, хлопают — начинает танцевать и улыбается мне в глаза… то совсем близко, то отходит на длину вытянутой руки… Гитары рокочут… И вдруг стоп, танец кончился. Она стоит совсем близко. Дышит.
Ах, танец, танец, что ты с людьми делаешь. Ах, танец, немой разговор.
— Подождите, — сказала Валентина Николаевна.
— Не перебивайте, — сказал ученый. — А то не решусь досказать. Вот и подумал молодой человек — может быть такое, чтобы сразу, без оглядки, на всю жизнь? И чтобы жизнь была такая, как встреча на улице.
— Может, — сказал приезжий.
Нет, — сказал ученый. — Завтра она будет другая, эта женщина. Неоткуда взяться такой, чтобы понимала с первого вздоха и жила, как в танце. Разойдутся утром люди, и останутся на асфальте бумажный мусор, а на проводах фестивальные плакаты. Вот как думал тот молодой человек. Потому что, видимо, танец — это всегда вызов. А я этот вызов не принял и струсил.
— Я тоже, — сказала Валентина Николаевна.
— Я вас сразу узнал, — сказал ученый. — Только волосы у вас теперь светлые. Крашеные?
— Нет. Тогда были крашеные. Это была моя перовая роль. Не хотела парика, выкрасилась в темный цвет. Я играла гречанку в фильме этого клоуна. Он сочинил фантастическую повесть про гречанку. Называлась «Голубая жилка Афродиты»… Я была тогда археологом… Я была тогда влюблена в этого дурака…
— Потом из этой истории сделали фильм, — сказал приезжий. — И на роль гречанки взяли Валю. У нее на физиономии было написано, что она может сыграть эту роль. Впрочем это была ошибка.
— Да, — сказала Валя. — Впрочем, это была ошибка. Я сыграла эту роль. Был большой успех… Почему я с вами веду такие разговоры? Переменим пластинку.
— Сейчас, — сказал ученый и тронул какую-то ручку с края стола. — Ультразвуковая музыка, — извиняясь, сказал он. — Для настроения. За порогом слышимости.
— Я бы вас поубивала обоих, — сказала актриса. — Вы с нами как с кроликами, честное слово. Что-то мне весело становится — это опять пластинка?
Ученый кивнул. Актриса закрыла лицо руками. Приезжий наклонился и рывком отломал ручку у края стола. Блеснула искра. Столик зажужжал и затих.
— Ну вот, — сказал приезжий. — Поговорим в натуральном виде.
— После этого я играла только всякое «кушать подано», — сказала актриса. — Потому что умела только подражать кому-нибудь, и все мое искусство зависело от прототипов… а, как на грех, никто из женщин не поразил больше моего воображения… Потом за роль Офелии мне дали звание. Но это звание дали Шекспиру, а не мне — это-то уж я понимала… Актрисы из меня не вышло… Во мне не оказалось ничего своего… Любовь была книжная, роли или натурные слепки, или автор классик… ничего своего…
— Врешь! — сказал приезжий и стукнул кулаком. — Врешь!
— Правду говорю, — сказала актриса с тоской. — Скрываться бесполезно… Ты сам этого хотел… Мне все равно…
— А танец! — сказал приезжий. — Танец на площади, от которого захватывало дыхание!
— Плясать… — сказала актриса. — Кому это нужно?…
— Высшее искусство — это танец, — сказал приезжий. — Признаем это со смирением. Потому что это раскованный человек. Танец — это единственная реальность в искусстве, показывающая, как выглядит счастливая жизнь. Человека, который видит танец прекрасной женщины, охватывает экстаз, только потом ему почему-то плакать хочется.
— Боже мой… — сказала актриса, — Если бы я в это могла поверить… Наверное, это опять какой-нибудь проклятый стол работает, и подкрадывается, и поет неслышно… Мне кажется, я догадалась, какой толчок вызывает вдохновение… Если бы я в это могла поверить, я бы сказала «здравствуй, жизнь, нерастраченная, спящая во мне жизнь»…
— Ну что ж, — сказал приезжий медленно. — Теперь, пожалуй, можно и рассказать… что я считаю этим толчком…
Он расстегнул ворот. Теперь было видно, как он устал.
— Бытие определяет сознание, так? — сказал он — Так. Социальные изменения привели к раскрепощению сознания, так? Так. Тогда обнаружились резервы, о которых не подозревали… множество талантов. А почему не все?… Ведь творчество — наиболее естественное поведение человека. Я предлагаю свою версию. Если она не универсальна, если она годится только для состоявшегося коммунизма, значит надо помочь ему состояться… Я считаю, что толчком к вдохновению служит нежность… Что?… — испуганно спросил он. — Я кого-нибудь обидел?
Никто ему не ответил.
— Это мне пришло в голову, когда запустили в космос собаку Лайку и она погибла. Слушайте, — сказал приезжий, — прошли войны, после которых трупы сгребали бульдозерами, а люди вдруг стали болеть о собачонке, которую в жизни не замечали… Что это было? Они поняли, что Лайка неповторима, будут другие, но этой не будет. И взвыли от тоски… Что это? Сентиментальность? Нет. Это была нежность. Новое чувство, нарождающееся в своем массовом варианте… И тогда я решил — если мне удастся с помощью рассказов об этих великанах вызвать нежность к одной спасенной от коллекции ящерице — значит, ничего не потеряно, и человек может. А если может один, значит может и другой, а если другие могут, то они могут многое, практически, наверное, все… Почему? Я давно уже знал, что талантливыми могут быть все, кроме больных медицинских кретинов… Что такое неталантливый человек? Это человек, талант которого лежит не в той области, в которой он трудится. В плохом физике спит гениальный повар, и так далее… Почему он не в той области? Раньше его загоняли туда социальные условия, смертельная необходимость. Выбивались только силачи и догадавшиеся. Почему же талантливы не все, когда внешних помех так мало?… Потому что человек чаще всего не знает, где зарыт его талант. Почему он этого не знает? Потому что он не свободен внутри себя, а творчество-это высшая степень бессознательной свободы. Почему же он угнетен, даже не подозревая об этом? Потому что он не сталкивается с нежностью… А почему? А потому, что мы все влияем друг на друга не только сознательно, но и бессознательно. И если мы кому-то говорим не чувствуя, то партнер это чувствует не говоря… И его охватывает страх ненужности, и он не может свободно догадаться, кто он есть. Потому что найти себя — это найти свою нужность не себе… Только у силача хватает уверенности, что он кому-то пригодится, и хватает сил дождаться. Даже после смерти своей. Но ведь физически сильнее, чем он есть, может стать каждый. То же самое и с талантом… Слова тут не помогут. О нежности, то есть о нужности другому, о радости для него догадываются по глазам. Все молчали.
— Не может быть, чтобы так просто, — сказал ученый.
— Может! Я чувствую — может! — сказала актриса.
— Я поверю только эксперименту… — сказал ученый.
— Пожалуйста, — сказал приезжий. — Давайте позовем Семину!
— Семину?…
— Эх вы… — сказал приезжий. — Люди будущего… Вспомните, сколько она делала для вас всю жизнь… Она старалась быть красивой, пока это ей удавалось, она терпела ваше невнимание, пока не устала… Неужели вы не видели, какой красавицей она могла быть… Вот, специалист по одежде.
— Да-да-да… — сказал специалист по одежде. — Она мне открыла глаза… В следующем весенне-летнем сезоне все девушки будут носить фартуки с искусственными пятнами, да-да…
— Ну!.. — сказал приезжий и возбужденно оглядел всех. — Чувствуете вы к ней что-нибудь, кроме любопытства?…
— Зовите ее… — хрипло сказал ученый. — Быстрей… Что же вы сидите?…
— Нет. Я не гожусь, — сказал приезжий. — Во мне она уверена, а вам не поверит. Нужен незнакомый ей человек.
Специалист по одежде выскочил наружу.
Все ждали. Вдалеке мерно тикали часы.
Вернулся специалист по одежде.
Он вел ее за руку и смотрел на нее глазами, как у Лайки.
Она, не понимая, оглядывала всех, и все видели, как в ней нарастает какой-то трепет.
— Муза, чего бы вам хотелось сейчас больше всего? — спросил приезжий. — Ничего не бойтесь… Вы же мне верите.
Все ждали.
— Я бы хотела танцевать…
— Музыку… — сказал приезжий. И кто-то включил старую радиолу.
— Девочка, — сказал приезжий, — давайте докажем, что мы люди.
А Муза закрыла глаза.
Она стояла неподвижно посреди кафе. Радиола заиграла танец, легкий и старомодный.
— Никакой подсознательной музыки, — сказал приезжий. — Никаких ультразвуков… Нормальный танец… Никаких микроскопов и бормашин…
— Нет… — сказала официантка Семина.
— Муза! Танцуй! — крикнул приезжий. — Не предавай! Танцуй, Мусенька!
— Сейчас? — спросила девушка.
— Да, сейчас!
— Я сейчас… — сказала девушка. — Я сейчас… Она опустила руки вниз, согнулась, потом одним движением скинула вверх свое платье. Она осталась в каноническом костюме для художественной гимнастики. Она развела руки в стороны и подняла голову к луне.
Она начала танец.
Мне в бокал подливали вино…
— пела пластинка. -
Мне обманом клевали глаза,
Обучали терпеть. Но одно
Мне забыли о счастье сказать.
Что оно словно парус ничей,
Что око словно шорок огня,
Что оно словно стон трубачей,
Поднимающих в топот коня, —
— пела пластинка. -
— Когда люди смотрят на танцовщицу, они понимают, как выглядит счастье… — сказал ученый. — Да… вы правы…
— пела пластинка. -
Ты приходишь в чужое кафе…
Обоняешь чужую еду,
Слезы льешь на фальшивой строфе
И смеешься у всех на виду.
Мне нужна красота позарез,
Чтоб до слез, чтоб до звезд, чтобы гордо!
Опускается солнце за лес,
Словно бог с перерезанным горлом…
— пела пластинка. -
…Ах, танец, танец, что ты с людьми делаешь?… Ах, танец, танец, немой разговор…
Танец закончился… Девушка стояла молча…
Знаменитый ученый был неподвижен. Потом он вытер лицо. Встал. И сделал несколько странных шагов. И не сразу можно было понять, что он танцует. Неловко. Под музыку, которую слышал он один. И тогда к нему подошла актриса и начала танцевать с ним — почти так же хорошо, как Семина Муза, — и ученый старался изо всех сил. И затанцевали все. Все придорожное кафе. И танец перекинулся в переулки…
И в общем танце и сутолоке никто не расслышал негромкого звука. Крак! — раздался звук, но его никто не расслышал. Кроме приезжего.
Он побелел. Потом нагнулся и поднял раздавленный спичечный коробок, в котором лежала маленькая убитая ящерица.
Приезжий взялся рукой за сердце и тихо. пошел прочь от танцующего кафе.
Но этого тоже никто не заметил.
ПУСТЬ ОН ПРИДЕТ!
Бетховен идет по светлой ночной дороге. Осень и ночь. Черные дубы под ветром. Тучи на светлом фосфорическом фоне. Разрывы белых облаков. Лужи на каменистой тропе. Ветер.
Только что прошел дождь. Мрачно и бодро. Ритмичное хлюпанье ног в тишине. Идет господин Людвиг и грозно мычит мотив. И ему аккомпанирует вой налетающего ветра. И тогда господин Людвиг включает его в свой мотив. И идет дальше по лужам, которые сечет ветер. То он подыгрывает природе, то природа подыгрывает ему. Словно тарелка оркестровая, грохнула вывеска знакомого трактира. Господин Людвиг останавливается. Вой ветра раздается в водосточной трубе. И господин Людвиг его подхватывает. Он подхватывает и бьет вывеску кулаком, и хозяин высовывается из оконца на грохот и крестится и — видит звон колоколов, качаемых ветром, черная фигура с развевающимися волосами бьет кулаком в его вывеску и рычит непонятную мелодию. И господин Людвиг опять идет по лужам, по каменистой дороге. И свежий ветер гонит облака по небу и развевает его волосы — соль с перцем. Он откидывает красную крышку рояля и начинает играть то, что потом будет называться «Аппассионатой», и идет, не глядя на дорогу, и ни разу не спотыкается на выбоинах.
— Послушайте, что я сейчас пишу, Джульетта, — говорит он и играет мощно и светло. — Слышите, это схватка эмоции и воли… Гнев души, которая не совладала со страстью… Видите, я иду и спорю с ветром…
Он огляделся и увидел, что никакого ветра нет. Он опять все выдумал. Но уже стемнело. Улица пуста, и он один идет в полутьме. Все придумано — пышно и цветисто. Страсть, порожденная мыслью. Всего лишь. И не больше. Но это не страшно. Значит, дождь и ветер будут позднее. Он всегда раньше других чувствовал в воздухе электричество и ошибался только в сроках. Сделали из него забаву, черт побери, а ведь могли иметь друга, потому что он их любил, несмотря на украшения, платья, кареты, которыми они хотели загородиться от дороги, от бездомья, как будто есть другое богатство, кроме того, которое можно унести с собой. Теперь она пишет письма! А где она была, когда его обессиливала страсть? Когда он кричал. Она уверяла его, что любит музыку, неужели ей било непонятно, что такое эта Лунная соната?…
— Музыка — это вино, — страстно сказал он и продолжал писать письмо. — Это вино, воодушевляющее к новым произведениям… И я Вакх, который готовит людям это великолепное вино и опьяняет их дух. Я не имею друзей и должен жить наедине с собой. Но я знаю, что бог мне ближе в моем искусстве, чем другим… И мне вовсе не страшно за мою музыку, ей не угрожает злой рок; кому она делается понятной, тот должен стать свободным… — он оборачивается и говорит чопорно и неожиданно. — Один из моих основных принципов — это невозможность состоять с женой другого человека в иных отношениях, чем простая дружба.
— Как это сухо, Людвиг, — говорит она. — Как это тяжеловесно, эта немецкая страстность, возникающая из педантизма… Вы убеждены, что ложная мысль не может породить хорошую музыку, но ведь ложная мысль может вызвать отрицание и стать истиной или по крайней мере частью ее? А разве музыка не лучшая часть истины?
— Я много страдал и от вас и от княжеской сволочи, и я знаю вас слишком хорошо — вы не могли додуматься до этой мысли, ибо вы бесплодны, так как всего боитесь. Поэтому я утверждаю, что до этой мысли додумался я, а не вы, Джульетта.
— Какая разница, — небрежно ответила она.
— Людвиг, это ты? — тихо окликает его мужской голос.
Бетховен не слышит.
— Я тебя здесь поджидаю давно, — громко говорит худой человек. — Идем ко мне… Я тебя давно поджидаю.
— Нет, я не могу… Я не достал денег… — отвечает Бетховен.
Голоса их преувеличенно громко звучат на пустых улицах, где черные дома и еще светлое небо.
— Ты не подумай, что я из-за денег, — говорит худой. — Это из-за дочери… Я ей рассказал про тебя, п она не хочет спать… Понимаешь, Людвиг, дочь — это все, что у меня есть на этом свете… Если бы не она… Пойдем, Людвиг, не отказывай мне… Видишь, дождь начинается…