Как птица Гаруда
ModernLib.Net / Отечественная проза / Анчаров Михаил / Как птица Гаруда - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Анчаров Михаил |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(565 Кб)
- Скачать в формате fb2
(257 Кб)
- Скачать в формате doc
(240 Кб)
- Скачать в формате txt
(227 Кб)
- Скачать в формате html
(257 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|
|
Когда Серегу отмывали под краном, Анкаголик сказал Жанне: — Не боись. Собака любую заразу слижет. А потом родители ушли, и Зотов спросил: что было в школе? Оказалось, все рассказывали сказки по очереди, и когда дошла очередь до Сереги, он рассказал историю пересохшей реки. …Река пересохла и стала улицей, по берегам которой выросли городские дома. Однако заметили: промокают дома, фундаменты, и плесень на стенах. Значит, под улицей все еще протекает река. Реку заключили в подземные трубы, но и это до первого ливня. Потому что вращение земли дает трещины в трубах, и все время надо чинить. Люди получили водопровод и потеряли реку. Но вот земля тихонько вздохнула, и трубы полетели к черту. Люди ушли искать другие берега, и посреди улицы потекла река, и на нее опустились лебеди. И тогда вернулся первый человек, открыл ключом дверь своей квартиры на третьем этаже, насыпал крошки на подоконник, и к нему слетелись пыльные воробьи. Через окно на капроновой веревке он опустил полиэтиленовое розовое ведро и зачерпнул воду из реки. И тогда забился над городом, и закричал жареный петух, и клюнул в темечко каменную громаду, и город очнулся от сообразительности и наконец проснулся, потому что дорога проходит там, где под землей текут неизвестные, невидимые реки… Зотов, видимо, задремал под эту сказку и в дреме своей кое-что сочинил сам. — Аста ля виктория сьемпре — всегда к победе! — сказал Серега. Ствол повело вправо. Старуха с золотой челюстью выстрелила. Зотов очнулся. — Где выстрел?! Где?! — прохрипел он, очнувшись. — Где, где… У тобе на бороде, — раздраженно ответил Анкаголик. — Валяй дальше, Серега. И Зотов понял, что его отодвинули куда-то в сторону. «Дед, дед… Где ты? Первый раз без тебя встречаю новый десяток. Спросить некого: что есть фантазия?» Так что же такое фантазия?
50 Эту жизнь прожило много людей, записал один человек, а читаете вы — то есть все происходит как в жизни, где половина того, что мы знаем, мы знаем понаслышке. Единственная оригинальность сказанного в том, что оно вообще сказано. Обычно уважающий себя реалист божится, что все происходило, как написано. Самое интересное, что если он художник, то он даже не врет. Он только забывает добавить, что все написанное происходило у него в мозгу. А это существенно меняет картину. В суде два свидетеля по-разному описывают происшествие, детей предупреждают, что Кощея Бессмертного нет, а заяц и волк нарисованные, но шустрая Кротова с родственниками по боковой линии и детьми от первого и второго брака твердо знают, какое количество жизни не вошло в книжку и насколько оставшееся правдиво. Великие умы тысячелетиями бьются над тайной разума и фантазии, а она — знает. Хорошо ей. Но вот простой вопрос: что правдивей — гоголевский «Ревизор» или гоголевский «Вий»? Ответа не знает никто. Однажды приехала Мария и рассказала, что проделали Громобоев со своей Миногой, когда, путешествуя туризмом, заходили в их места. У них председателем по-прежнему был Яшка Мордвин по прозвищу Колдун — за то, что угадывал погоду, и у него росло то, что у других никло. А дело простое: у него наготове резерв. Как услышит сводку, так готовит резерв ей поперек — мало ли! Прогнозы ошибаются, а председателю нельзя. Но в это лето погода стояла сухая до ужаса. Значит, машинный рев, людской пот и коровьи слезы. Гарь стояла. Приехали из района и смотрели на все. «Резервы давай, резервы!» — твердили безнадежно, понимая, что их нет. — Какие резервы! — орал Яшка. — В колодцах воды полкуба! Артезиан пузыри пускает, и насосы хрюкают! — Колдун… — пренебрежительно сказал соседний горький председатель, у которого дела шли еще хуже. — Видать, и ты с прогнозом не сладил… Одна надежда на тебя была — может, ты что подскажешь хорошее. — Пить охота, — твердо сказала Минога. Они с Витькой стояли среди окружающих и смотрели на разговор. Громобоев спросил Марию: хорош ли у них председатель? Мария кивнула. — А ты поплачь! — яростно ответил Яшка Колдун горькому соседу. — Может, дождь пойдет! — Да пошел ты… — сказал горький председатель и, чтобы не уточнять куда, сам пошел к своим лимузинам, которые разворачивались в мареве на дрожащем от зноя шоссе. Яшка протянул ему вслед два пальца и крикнул уничижительно: — У-тю-тю! Поплачь! Утю-тю! И все увидели, как из его пальцев вылетели тонкие кривляющиеся молнии и ушли в землю у самых ног уходящего. Тот обернулся к перепуганному Яшке Колдуну, раскрыл рот, чтобы ответить. Но его заглушил небесный грохот. Над полем росла и вздымалась черная туча, в которой вихрились и вихлялись сражающиеся молнии. — Стадо! Стадо с поля! — крикнул Громобоев. И хлынул ливень. А вечером того же дня под хлест дождя — в бочках, ведрах и корытах, под треск помех в телевизионных антеннах женщина, стоявшая у карты на экранах всех телевизоров, объяснила, что именно циклоны делают с антициклонами, и наоборот. И еще она сказала растерянно, что, несмотря на общую у нас сверхсухую погоду, язык ветра, дождя и молний протянулся с Атлантики, и показала на карте — куда. И все увидели, что он протянулся аккурат в ихние места, а больше никуда не протянулся. — А при чем тут Громобоев? — вступился Зотов за Витьку. — Он опять при этом присутствовал, — спокойно ответила Мария. — Машенька… — сказал Зотов. — Я устал от твоих фантазий. — А я — от твоих, — сказала Мария. — Неужели и сейчас не веришь? — В антициклоны? — Но это же очевидно! — сказала она с возмущением. — Только слепец не видит, что когда появляется твой сын… Вернулись из вояжа Генка с Верочкой и тощей Люськой, одетой в дико модное что-то. Им было неплохо там, в шхерах, но Верочка посчитала, что программа жизненного возвышения для их семьи закончена и надо начинать развиваться в нормальную сторону — зимой учить детей в школе открытого типа, а летом ездить в деревню, если есть куда. Генка недолго думая согласился с ней, потому что она была тихая. И тогда Зотов отвез Люську и Серегу к Марии, потому что она давно звала. Приехали на природу, и Мария стала отпаивать двух тощих зотовских потомков молоком священной коровы. — Я придумал, это священная корова, — сказал Серега. — И у нее должно быть особенное имя. — Матильдия… — быстро сказала Люська. — Почему? — удивилась Мария. — Не знаю… — мечтательно сказала Люська. — Матильдия… У них с Марией и коровой быстро образовался свой язык. В юности эта корова была буйно-жизнерадостная и огненно-удовлетворенная в зрелости и поила Серегу и Люську горделивым молоком. Они украшали ее венками из полевых трав, и она их жевала. Потом смотрела на детей и дышала на них, и у нее изо рта свисала травина. Как будто Зотов смотрел кинофильм из своей жизни, в которую его не пригласили. Серега и Люська кувыркались в траве, а Мария тихо смеялась их чистоте. И молочные близнецы, которых не успели полюбить после рождения и разверзли по разным жизням, снова кувыркались в одной траве у гигантского коровьего вымени.
51 …Фантазия… Искусство… Священная корова… «Над вымыслом слезами обольюсь», — сказал Пушкин. А почему? Значит, с нами на самом деле что-то происходит? Какое-то материальное движение? А в нематериальное движение Зотов не верил. «Почему древний бык на стене пещеры нравится мне до сих пор? И почему все стареет, кроме искусства?» — думал Зотов. Как это может быть, он не понимал. Но когда он прикасался к этой тайне, его охватывала оторопь… Видно, тут мы подошли к чему-то неведомому в самом человеке… Не поняв, что есть искусство, не понять, что есть Добро, а что Зло. А Зотов вспомнил завет деда — найти. Потому что либо надо признать искусство за устойчивое помешательство всего человечества, либо к понятию «нужда» придется искать иной подход. И Зотов разыскал Панфилова. Где? Конечно, у «нерукотворного» памятника. Александр Сергеевич смотрел на них хотя и не свысока, но с высоты, и потому Панфилов чувствовал особую ответственность, когда докладывал Зотову Петру — первому Алексеевичу свои соображения насчет художества. — Итак, внимай, старче, — сказал Панфилов, — ибо похоже, что ты знаешь в жизни все, а в моем деле — сосунок. Поэтому я не буду тебе сообщать, что об искусстве говорят другие. Тебе это ни к чему, а они сами знают. Скажу только, к чему добрался мимо них. Я тебе расскажу некоторые новинки, которые ты не мог нигде прочесть, потому что они никем не написаны. Ну, слушай. Сила искусства не в том, что оно высказывает идеи, а в том, что оно их порождает. Сила же науки как раз в том, чтоб высказывать плодотворные идеи. Наука их рекомендует, а искусство пробуждает. Поэтому наука и искусство развиваются разными путями. Искусство — это способ преподнесения и самих идей, и всего, из чего сложено произведение… Запомни. Способ преподнесения! И потому в искусстве на одном и том же материале возникает и великое, и ничтожное, и никчемное. Конечно, каждая эпоха отпечатывается на авторе — неважно, спорит ли он с ней или согласен. Но так как сила его как художника не только в открытии свежего материала, но и в умении даже в старом материале открыть новый способ его развертывания, т. е. догадаться о силе его будущего воздействия, то новизна в искусстве — обязательна… Ночь была городская, звонкая, реальная. Над силуэтами домов небо стояло еще светлое. И там, где раньше были кафе, аптека и шашлычная, в сквере светились здоровенные загадочные часы, стрелка моталась взад-вперед, и Зотов никак не мог понять, в каком времени он живет теперь. Ночь была фантастическая. — Но ты скажешь, что и в науке так, да и не только в науке? Но в этом внешнем сходстве вся путаница. Наука начинается с изучения природы, а кончается технологией, т. е. как с меньшей затратой калорий достичь большего результата. А у искусства задача прямо противоположная. Искусство для того, чтобы калории растрачивать. Их изобилие так же вредно отдельному человеку и обществу, как и их недостаток. Растратить! Запомни. И это его первое главное отличие. Растратить — это нормальная задача любого живого организма. Если накормленный скакун не растратит полученные калории, у него отекают ноги. Если не выдохнуть — то не вздохнешь. «Видно, это и есть тот самый катарсис, — подумал Зотов. — Значит, впрямую — очищение. Похоже, он знает…» Но многое у Зотова вызывало торопливые возражения. А как только это возражение высказывалось, Панфилов его снимал. И Зотов решил: главное — не торопиться. Выслушать. До конца. — У новизны в искусстве есть еще вторая задача, — сказал Панфилов, — отличающая ее от новизны в науке. Пользование искусством дело добровольное. И если люди говорят — слышали, старо, сыты по горло, то это навсегда и ему подавай новое. Еда может быть и старая, а искусство — только новое. Потому что оно дает душевное развитие, которое порождает у потребителя новые идеи. Вот какую ничем не заменимую роль играет в искусстве новизна. И вот чем ее роль отличается от таковой же в науке. В науке новизна для добывания калорий, в искусстве — для их растраты. В науке — для сохранения организма, в искусстве — для его развития. Живому существу, человеку, нужно и то и другое, так как эти две вещи связаны — организм без развития не живет, так как он не машина, т. е. развитие не может быть остановлено. Но если организм не сохранен — развиваться нечему. Однако это еще не все. Есть еще третье отличие новизны в науке от новизны в искусстве. Это отличие не только в добыче энергии и ее растрате, не только в сохранении организма и его развитии. Если бы различия в новизне ограничивались только этими двумя, то искусство превратилось бы в некий аварийный клапан, спасающий от перегрева, или в плохие рекомендации развития. Первое гораздо лучше делает медицина или спорт, второе — та же наука. Если бы все сводилось к этим двум отличиям, то искусство стало бы суррогатом и самоликвидировалось. Этого не происходит потому, что есть и третье отличие. Наука в конечном счете возникла от нужды. Хочешь не хочешь, нравится не нравится, пришлось ею заниматься, чтобы выжить. Конечно, плоды ее и процессы доставляют разнообразные удовольствия, в том числе и духовные. Но если их и не будет, наука все равно должна существовать, иначе — нужда, голод, потом распад? Поэтому новизна в науке служит для повышения энерговооруженности человека и общества. Для искусства удовольствие — это главное, из-за чего и для чего оно существует и производится. Удовольствие — это тоже нужда, но коренным образом непохожая на предыдущую. Пользование наукой, в конечном счете, вынужденное, а искусством — добровольное. Простой пример. Никто не может заставить человека получать удовольствие от вида чужих несчастий. Но если показ чужих несчастий почему-либо важен, то надо найти способ, чтобы человек захотел на них поглядеть. Вид страдания старика отца непереносим для любого нормального человека. А на «Короля Лира» бегают смотреть уже пятьдесят лет. А насильно, как известно, мил не будешь. Значит, в искусстве поиск новизны — это еще и поиск удовольствия. В науке еще кое-как можно сказать — повторение мать учения, в искусстве же повторение — мать скуки, т. е. душевной лени, которая и есть мать всех пороков. Устарелая наука приводит к голоду, устаревшее искусство приводит к порокам. Порок — это попытка избавиться от развития самоубийственным путем. Возникает вопрос: может ли человек вообще обойтись без искусства? Отдельный человек может, общество в целом — нет. Потому что само удовольствие от новизны в искусстве — тоже особенное… И тут мы переходим к Образу. — Ты не очумел? — спросил Панфилов. — Отвали, — ответил Зотов, — кончай. А у самого сердце вздрагивало, как при угрозе. — Конечно, суть искусства не в новизне, — сказал он. — Суть его во вдохновении. Искусство вдохновением создается и должно его же вызывать. Но без новизны вдохновение не возникнет ни у автора, ни у потребителя. Поэтому новизна в произведении искусства — это не сервировка блюда, а способ вызывать вдохновение, т. е. такое состояние, при котором все, что ни делается, делается к лучшему. И если критерий искусства есть вдохновение им вызываемое, то отпадает традиционная болтовня о том, какая нужна новизна, нужна ли она вообще и сколько граммов ее класть в старое блюдо. Потому что если критерий искусства — вдохновение им вызванное, то новизна нужна такая, которая его вызывает, а которая не вызывает — не нужна. В чем же суть этой новизны? Если рассуждать по аналогии с наукой, любая новизна со временем перестает быть таковой. Однако опыт показывает, что трехтысячелетняя «Илиада» или пятитысячелетняя Нефертити, да что там Нефертити, неизвестно сколько тысячелетние «бизоны» не перестают на нас действовать. — Вот! — крикнул Зотов. — Бизоны! — Не ты один, — сказал Гошка. — Многие ученые поражаются. Но все дело в том, что здесь по аналогии с наукой рассуждать как раз и нельзя. Потому что новизна в искусстве, вызывающая вдохновение, — это новизна образа. Что же такого нового в этом образе, который чаще всего выглядит как зафиксированная жизнь, что же в нем такое новое, что не становится старым? И как такое вообще может быть? И неужели все стареет, кроме образа, если он в произведении оказался? А ведь это так — старые песни, старые сказки, старые лики, — ими упиваются и в их прежнем виде, их переписывают, переиначивают вновь и вновь и передают из народа в народ. Казалось бы, полное противоречие с утверждением, что в каждом произведении должна быть новизна? Но противоречие это, если рассуждать по аналогии с наукой. Если же этого не делать, то никакого противоречия нет. Новизна образа — это не новизна реального факта, хотя чаще всего образ выглядит как этот факт, новизна образа — это новизна явления типа сна. А все знают по собственному опыту, что, повторяйся счастливый сон хоть всю жизнь, никто бы не отказался его смотреть. Обратное положение для кошмарного сна — его не хочется смотреть и один раз. Ведь странная вещь: опасность, пережитая в жизни, часто влечет человека пережить ее вновь. Но никто еще не выражал желания повторить во сне кошмар. И наоборот — в жизни полное повторение вчерашнего счастливого свидания не выглядит таким же сегодня. Так как в жизни оно требует развития. Счастливое же свидание, пережитое во сне, человек хотел бы пережить каждую ночь и мечтает, чтобы сон не изменился. В чем же тут дело? Не перебивай меня! Кошмар, опасность во сне — это образ абсолютной опасности, не оставляющей надежд. А опасность, пережитая в жизни, оставляет надежду выпутаться. Поэтому можно рискнуть другой раз и закалять мужество. Счастливый сон — это образ абсолютного счастья, без нужды в поправках. Счастливое же событие в жизни зависит от обстоятельств неповторимых, и чтобы добиться прежнего эффекта, приходится на них влиять, отвлекаться, и радость блекнет. А потому мало того, что сон всегда новинка, — он новинка навсегда. Я не мистик, — сказал Гошка. — Я материалист. Что такое сон, я не знаю. Но из всего, что я знаю на свете, образ больше всего похож на сон. Образ в искусстве — это забегание вперед, приманка к результату или предостережение, т. е. стимул развития. И художник, переполненный образами, жаждет воплотить их, превратить в плоть, т. е. из образа сделать его подобие… И голос его затих, и что-то стало торжественно распрямляться в душе у Зотова. «А правда, — думал Зотов, — только и слышишь о сражении веры и разума». А ему вспомнились вещие слова деда, что людское сознание зародилось на стыке сна и яви и отделило человека от зверя, и человек не знал, как быть — отбросить или прислушаться. И может быть, сама способность мыслить и есть попытка в этом разобраться. Ночь стояла над городом. Машин поубавилось. И вроде даже свет сэкономили. В окнах, что ли? И только к памятнику Пушкину нет — нет да и подходили девочки и клали к подножию цветочки в надежде, что у них что-нибудь сбудется.
52 В 1973 году состоялось чудо святого Макария Калязинского, совершенное вовремя. На то оно и чудо. В этом году решили справить полувековой юбилей капустного подкидыша Витьки Громобоева и его однолетков. Но когда собрались гости, то оказалось, что именинников-то и нет. А когда почтальон принес бандероль, все поняли, что это ихние штучки, и дожидаться не стали, а сели за стол. Потому что всем громобоевским однолеткам было по восемнадцати, когда началась война. А пришли они или не пришли — это уж как вышло, и когда деду справляли юбилей, Пустырь справлял юбилей поколению. Раскрыли бандероль, там оказалась книга Зимина А. А. «Россия на пороге нового времени». Изд. «Мысль», 1972. На обертке написано: «Сенсация!» — а от Сапожникова имелась на нужной странице закладка о Макарии Калязинском. Открыли страницу и прочли, что все у них там, в Калязине, началось с незначительного факта. Купец Михаил задумал построить новый каменный собор в Калязинском монастыре вместо деревянного. И при сооружении фундамента они обнаружили мощи основателя монастыря Макария. Для проверки туда едет чудовский архимандрит Иона. И в 1523 году церковный собор признает мощи нетленными и чудотворными. И выходило, что Витькины одногодки отмечают не только свой полувековой юбилей, но что их рождение приходилось на четырехсотлетний юбилей Макария Калязинского. Сейчас — 450 лет со дня его признания чудотворным! Однако сенсация была не только в этом совпадении юбилеев, а в том, что, согласно книге, Макарии Калязинский был первый на Руси чудотворец. Первый! Святые были и до него, а чудотворцев не было. Вот так. Видно, разные это дела. И выходило, что все чудотворцы на Руси начались с заштатного города Калязина. Зотов только кряхтел. Эх, чудотворцы 1923 года рождения! Все ушли. А Зотов с Анкаголиком остались покалякать о том о сем. А теперь переходим к описанию чуда. …Слушайте! Слушайте!.. Санька и Жанна давно заметили, что ихний Серега прилип к Анкаголику, и это их, конечно, волновало. Однако Серега-второй не поддавался. Поэтому, когда раздался звонок, стало ясно — вернулся Серега. Анкаголик и Серега-второй сели на диван, лица у обоих были хмурые, и они не смотрели друг на друга. — Нам не велят дружить, — сказал Серега. — Ага… Это ничего, — ответил Анкаголик. — Как же ничего?… Я же вижу, ты страдаешь. — Да ну! — небрежно сказал Анкаголик, глядя в сторону. — Делов-то. — Я тоже страдаю, — сказал Серега. — Ну и зря… — радостно сказал Анкаголик, ухмыльнулся своей нержавеющей улыбкой и, оглядев Серегу, спросил: — Ну да? Зотов делал вид, что безумно увлечен сводкой погоды. — В страданиях немеет человек, мне ж дал господь сказать, как я страдаю, — сообщил Серега и добавил правдиво: — Это я прочел! — Читаешь что попало, — радостно сказал Анкаголик. — А ты бы не мог бросить пить? — нерешительно и с робостью спросил Серега. — И у них бы тогда не осталось аргументов?… — Чего не осталось? — Ну… — затруднился Серега, подыскивая слово на другом языке. — Ну им бы тогда крыть нечем. — А-а… — Ты бы не смог бросить пить? — Делов-то… — так же небрежно ответил Анкаголик. Зотов сгорал от ревности. Он присутствовал при великом событии, которое происходило буднично, потому что это чудо было под силу только этим двоим. — Ну, я им сейчас скажу… Они у меня услышат… — забормотал Серега и снял телефонную трубку. — Они там все собрались и ждут… Это они мне велели вернуться и сказать, что не велят… Понимаешь, они уселись дома и ждут. Диск отжужжал положенное, трубка отгудела. — Але… Это я… Ну все в порядке, — надменно сказал Серега. — Нет, вы не поняли… Он бросит пить… Я снимаю ваш последний аргумент… Это говорил зотовский праправнук из четвертого класса средней школы, акселерат. — Что? — Он прикрыл трубку и спросил у Анкаголика, который развалился на диване и притих, как перевернутый жук: — А когда?… Они спрашивают, когда ты бросишь пить? Это они спрашивают, а не я. — Вот только харю вымою. — Жук пошевелил лапками. — Он бросит пить… как только вымоет… — Серега сморщился и с отвращением подобрал в трубку слово на их языке, — лицо. Ничего не поделаешь: Зотова опять отстранили. И ему тошно. Не обратил на него внимания Серега, а обратил внимание на его собаку и на Анкаголика. В ванной шелестела вода и слышалось хрюканье, сморкание, плеванье и, мы бы даже сказали, рычанье — это бессмертный Анкаголик бросал пить. — Ну и когда же ты… — Зотов подавил вздох, — обратил на него свое просвещенное внимание? Он спросил Серегу голосом интервьюера по телевизору, но с душевным скрипом и старался, чтобы Серега не расслышал этот ржавый скрип. — Впервые я обратил на него внимание, — задумчиво ответил Серега, — когда все говорили, говорили, думали, думали, а он созвал всех наших ремонтировать дом. И прилетели дятлы… И Зотов подумал на двух языках, что крыть было нечем, потому что не было аргументов. Серега был прав. Из ванной Анкаголик вернулся в зотовском галстуке. Он причесал зотовской расческой свои мокрые волосы и сказал, что его зовут Дима. Это Зотова потрясло.
53 Ну-с, далее. Этот день был такой свирепый и такой ничтожный, что казалось, будто его ампутировали от других дней и от остальной жизни, и теперь он извивается, как оторванный хвост ящерицы, который полагает, что он все еще ящерица, и живет. Раздался звонок в дверь, и когда он, удивленный (а он был с ней едва знаком), пригласил ее войти, Нюра сказала с неожиданным гневом: — Пока вы тут языки чешете, эта стерва учит вашего Серегу стаканы бить! — Никак Нюра? — спросил Зотов, глядя против света. — Смотри, не стареешь… Не пойму, какие стаканы?… — Да живей ты, старый черт! Некогда! — крикнула она на все этажи. Снизу забарабанили в сто кулаков, требуя отпустить лифт. Но в дверях лифта Нюра поставила сумку, и автоматические двери его не закрывались. Потом от Люськи Зотов узнал подробности и восстановил картину. Она шла с мальчиком из своего класса, и они встретили Серегу у кафе-модерн. — Пошли с нами, — сказала она Сереге-второму. — У меня денег нет, — ответил Серега. — У меня есть, — сказал Люськин спутник. Но Люська оглядела его и сказала: — Вот и иди… Он ушел. Люська всегда была на стороне Сереги-второго. — Пошли. У меня есть, — сказала она ему. И они отправились в кафе вдвоем. Там их углядела Болонья. «У нас теперь возле дома — кафе-модерн, а в нем буфет, а в буфете красивая буфетчица, прозвище — Болонья. Я ее встречаю, когда иду с собакой вечером, а она с сумками ждет такси. Квадратная фигура. Средний рост. Плащ болонья лилового цвета. Рукава подкатаны, как для схватки в партере. Платок-косынка. Красивое лицо с коротким носом и выжидательной улыбкой, нацеленной как выстрел. Ноги на ширине плеч. В руках сумки с тяжелой едой, а в глазах… знание цены всех продуктов, знание всех цен и всему цены. Она решительно, раз на века, отбросила любые мысли о возвышенном — кто же всерьез верит в эту липу? — и живет, только иногда поскуливая от непонятной тоски. Но этой мелочью можно и пренебречь. Красивая буфетчица Болонья». — Вам по сколько лет? — спросила она. — Пятнадцать, — соврал Серега. — Неужель пятнадцать?… По ней не скажешь, — она кивнула на Люську. Он кивнул. — Почти, — сказал он. — Я вам своего кофе принесу, — сказала Болонья. — Этот ерундовый. Ушла. Люська скисла. Сидит хмурая. Болонья принесла две чашки кофе с ликером и сказала, что фирменный: — С ликерчиком… от души. Серега, поколебавшись, попробовал. — Вкусно? — спросила Болонья. — Мы не пьем, — сказала Люська. — Ничего… По рюмочке можно. Серега выпил. У Люськи чашка стынет. — Ну, мы пойдем, — сказала Люська. — Спасибо. Болонья посмотрела на нее пристально и улыбнулась, как выстрелила. — А ты иди… — сказала она. — Или ревнуешь? — Сережа, пойдем… Вот, пожалуйста… — Люська достала деньги и положила на край стола. — Платить должен мужчина, — сказала Болонья и сунула деньги ей в карманчик. Серега покраснел и набычился. Болонья сверкнула глазами. Люська убежала. Он оглянулся на мотнувшуюся стеклянную дверь, ярость захлестнула его, и он сжал кулаки. — Побежала, — сказал он с ненавистью. На него подняла глаза женщина, которая ела мороженое, а теперь уставилась на него незнакомо. Это была Нюра. — Не злись… Не трать сердца, — сказала Болонья. — Хочешь еще? — А можно? — спросил он. Она еще подлила ему в кофе. — Почему нельзя? Все можно, мальчик. Все можно, только осторожно. Серега выпил. Болонья разглядывала его. — Высокий ты мальчик, красивый мужчина будешь, — сказала она и заперла стеклянную дверь на щеколду. Серега мрачно покосился на дверь и стиснул кулаки. — Побежала… — сказал он. — Дура… — Никогда сердца не трать, — сказала Болонья. — Лучше стакан разбей. — А можно? — Тебе все можно, — сказала Болонья. — Ты красивый. Серега запустил стаканом в стену и захохотал. Нюра подошла к двери и толкнула ногой. — Чего тебе? — спросила Болонья. — Ну-ка… — сказала Нюра. — Дверь отопри. И Нюра пришла к Зотову. Пока шли в кафе, Зотов думал: «Красивая буфетчица Болонья пасется в сфере самообслуживания. Но это не Маркиза — никаких гимназий и скрытых страстей, и не Клавдия — никаких Элен с белыми плечиками. Тут все другое: крепкая, как свая, манкая. Про таких Максим Горький говорил — Батый. Я знаю жизнь от и до — вот ее формула. В Солнечногорске у нее дом возле курорта, с мансардой, моряк с флотилии… У нее одно увлечение — победить. Победить проклятую жизнь до самой смерти, а там, глядишь, чего-нибудь придумают, — купим и это. Никаких увлечений кроме, никаких мыслей кроме, никакой распущенности против здоровья. Все нормально. И в жадности не увлекаться: само придет, если не тратить попусту. Прочность. Себя не продавать — ни-ни, не те времена, мужик стал не добытчик, наоборот, купить его подешевле — кого телом, кого делом, а кого и так: подмигнуть в черный день его тоски — не дрейфь, мол, отпустит, — он и готов». Пришли. Народу в зале немного. Ревут усилители. Болонья в буфете на витрине шоколадки раскладывает. — Ты зачем пацанчика тронула? — говорит Зотов. Она шоколадки разложила, а одну стоймя поставила. — Никак боишься меня? — Тебе сколько лет? — спрашивает Зотов. — Сорока нет, не более тридцати двух, году в сорок пятом родилась? — Верно. Он прикинул и говорит: — Значит, либо ты случайное дитя, мать не убереглась, либо зачала тебя на радостях, что война кончается… — Вычисляешь… — сказала Болонья. — Ну вычисляй. — И у меня сноха тоже в торговом секторе работала, — говорит Зотов. — Теперь на старости лет с хахалем спивается. А хахаль вдвое моложе. Богатая — вот жить-то и нечем. — Глупая. Ума нет. — Ума тебе не занимать. — А более и нет ничего. — А есть, — говорит Зотов. — Уточни. — Человеческая жизнь, — говорит. — Как же тебе жить? Она Зотову налила, потом ответила: — Нормально, гражданин, нормально, — и глаза так бегло на него подымет и опустит. — Толкутся возле меня весь день, а я присмотрелась. Один зашел — портфель, другой зашел — шляпа, третий — галстук. Бывает, трактор зайдет или станок, а чаще — либо канистра, либо сверло, либо запчасть.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|