Я прошлялся по магазинам почти до вечера, вымотанный, забрел в ЦПКО, чтобы отдохнуть среди зелени, и увидел плетущегося куда-то Сапожникова, и вид у него был не ахти, и я все про него знаю.
Сорок шесть лет. Есть некоторое имя. Рухнул дом, работа, денег — рубль. Потянуло на траву. Пришел в ЦПКО имени Горького — бесплатный вход. Песок, пыль, толпы на красных дорожках. Шел, шел — дошел до затоптанного клочка травы. Лег.
Мимо его лица проходят штаны, ботинки, пыльные туфли.
Я сел рядом с ним.
Когда же Сапожников проснется?
Мне надоело, да и темнеть стало, и я его поднял.
— Надо добраться, — сказал он.
— Куда?
— Не знаю, но надо добраться туда, где нас нет.
— Парень, — сказал я. — Покойный дед говорил: если там хорошо, где нас нет, значит, нас там не было, откуда мы вышли.
Я привел его в свой дом. Когда мы поднимались по темной лестнице, он что-то глухо бормотал. Из внутреннего кармана пиджака у него торчала грязная пачка листков, сколотых толстой канцелярской скрепкой, и мне казалось, что от них пахнет ремонтом.
Шаркая по темной лестничной клетке, мы открыли дверь. Я включил свет и ничего не понял: новые обои, покрашены двери, плинтуса, кухня, потолки, на отциклеванных и покрытых лаком полах лежали доски на поперечниках. Оставалось только вымыть окна и разморозить холодильник, еще выветрить запах пола — ландрин и авиамодель. Но — окна были отворены в летнюю ночь.
Я тогда еще ничего не знал, но за эти сутки произошли четыре чуда, и я излагаю их в не поймешь каком порядке, потому что они происходили одновременно. И хотя они друг из друга не вытекали, но каким-то таинственным образом они все же были связаны между собой.
О первом я рассказал: человек пошел по Луне.
Но до этого ко мне пришел бессмертный Анкаголик и разговаривал со мной угрюмо.
Потом ночью дико ревели коты, хотя они орут весной, а уже давно развернулось лето.
Потом я пошел по магазинам и к вечеру увидел Сапожникова в ЦПКО имени Горького. А в это время происходило второе чудо. Вот оно.
Трепет пошел по зотовскому потомству, когда к каждому из них пришел бессмертный Анкаголик и каждому сказал слова. И со всех концов Москвы съехалось в мою квартиру зотовское отродье и другие незнакомые мне лица. Они съехались, отпросившись у жен, со службы или симулируя болезнь.
Все приехали. Все мастера. И починили квартиру Зотова Петра-первого Алексеевича. И даже прихватили лестничную площадку. А потом зотовское отродье на всех этажах бутерброды ело и пило кефир. Потом покивали всем и побежали по своим делам. И это было чудо второе.
А пока я соображал что к чему, Сапожников добрался до комнаты, рухнул на тахту, и из кармана у него вывалились грязные листки.
Я погасил все лампы, оставил только над письменным столом, собрал листки, стал читать. Когда я прочел, я понял, что это было третье чудо.
Это была новая космогония, которая теперь была увязана с эволюцией, а прежняя — только с термодинамикой.
Первую часть я узнал: живой вакуум и материя частиц, и гравитация — это не притяжение неживых тел, а внешняя для них сила. Это все изложено в моих записках от 1959 года. Вторую часть — от нее кружилась голова — излагаю вкратце.
Энергетический подход к эволюции.
Каждое живое существо, в том числе и клетка, имеет определенный объем. Но если живая клетка есть взаимодействие двух материй, то почему объем клетки ограничен?
Очевидно, что каждая из материй вносит в развитие свою специфику и тем влияет на общий результат.
Поэтому далее он рассматривает эволюцию с энергетической точки зрения и делает это на примере живой клетки.
Каждая часть клетки есть взаимодействие материи вакуума и материи частиц.
Когда взаимодействие исчезает — наступает распад, т. е. смерть организма.
Но так как каждая частица имеет запас энергии, который может только уменьшиться, то нужно пополнение запаса, т. е. нужен оптимум энергии, который выражается в определенном объеме, так как для вращения нужно пространство.
Только в этом объеме и может происходить взаимодействие двух материй, которым и является живое существо — клетка. Ни больший, ни меньший объем клетки просто невозможен энергетически, — эта мысль была жирно подчеркнута.
То есть, попросту говоря, оптимум — это уровень тесноты, в которой только и возможно существование клетки как организма.
Если теснота меньше уровня — клетка распадается от недостатка взаимодействия, если теснота больше уровня — клетка делится от переизбытка энергии и тем как бы расталкивает связывающую все гравитацию, как растущий ребенок чрево матери.
Но чтобы жить дальше, клетка должна пополнять запас веществ и выбрасывать отходы. А это значит, рано или поздно, и он окажется заполнен делящимися оптимумами, то есть попросту однородными клетками, и деление либо прекратится и жизнь вымрет, либо в какой-то момент последнее поколение клеток приспособится, то есть «изобретет» способ использовать отработанные вещества предыдущих поколений клеток.
Но так как «тела» этих новых клеток и будут состоять из «утильсырья» прежних клеток, то живая материя должна использовать это «вторсырье» в других целях. То есть последнее поколение клеток должно «пригодиться» всем остальным. То есть попросту у последнего поколения клеток должна появиться в этой тесноте новая функция — так как деваться им некуда: или приспособиться и быть полезным, или умереть. То есть рано или поздно образуются клетки с новыми функциями в общей тесноте, т. е. с новой «службой» в этом новом глобальном Оптимуме Мирового океана.
Но так как деление продолжается по названным внутриклеточным причинам, а Мировой океан заполнен, то единственной формой существования все новых делящихся поколений клеток становится их объединение в группы, ассоциации с разными «службами» у разных поколений клеток, то есть начинается появление многоклеточных организмов.
Таким образом, основным свойством любого живого существа является двуединый процесс — образование тесноты в изобретательность.
Так как без нужной тесноты нет взаимодействия двух материй, а без изобретательности нельзя приспособиться к увеличивающейся тесноте.
И по Сапожникову выходило, что эволюция есть совершенствование этих двух особенностей жизни.
И поэтому эволюция это все большее усложнение многоклеточных структур, где каждое последующее поколение клеток и многоклеточных организмов выполняет новую «службу» в их общем объеме — планете Земля.
Получалось, что планета — это фактически материнская утроба, т. е. не планета, а — плацента.
И тогда эволюция становится не следствием случайных мутаций, а следствием отыскания существами оптимального энергообъема всей планеты в целом. Особенно это заметно на примере рождения человека.
Тогда именно всем этим объясняется внутриутробный цикл — от клетки до человека, который в ускоренной форме повторяет всю земную эволюцию, — энергетика та же самая.
И этот путь в утробе от клетки, через зародыши всех этапов эволюции, до человеческого зародыша становится необъяснимым, если настаивать на том, что главный фактор эволюции — внешний отбор.
Потому что в утробе, в плаценте, никакого отбора и борьбы за существование между клетками не происходит, а тем не менее все этапы эволюции каждый раз налицо.
И рождение ребенка в этом смысле есть уже расселение его в новый оптимальный энергетический объем планеты, в новый оптимум.
Таким образом, представление об оптимуме в корне меняет представление об эволюции видов.
В этом случае вид развивается до своего энергетического потолка, после которого выживание этой живой структуры становится энергетически невозможным. То есть вид исчезает. Не из-за борьбы за существование, не за сохранение своего энергетического уровня, а именно из-за превышения его. Не из-за голодухи, а из-за кризиса перепроизводства. И его место в земном объеме занимает плодоносящий изобретательный вид, т. е. энергетически возможный.
Короче, оптимум это оптимум. Голодному надо изобретать, как достичь оптимума, ожиревшему — как за его пределы не вываливаться.
Поэтому представление об оптимуме и его объеме есть основополагающее энергетическое представление об эволюции живого, возникшей из взаимодействия двух типов материи, одна из которых активна, другая — пассивна. Потому что, несмотря на кажущуюся активность взаимодействий неживых частиц, общая первичная причина их сближения есть гравитация. И значит, развитие — это расселение в другой объем, когда исчерпаны возможности изменений функций.
И тогда начинает проясняться разница между двумя, как теперь полагают, видами движений — перемещением в пространстве и развитием, — действительно несводимых друг к другу. Потому что движений не два, а три — перемещение в пространстве (вращательное), шаровая пульсация (волновое) и их общий результат — развитие…
— Ну что, лихо? — спросил Сапожников. Он проснулся и смотрел на меня. — И выходит, что не жизнь на земле зародилась, — сказал он. — А что жизнь эту землю и создала, когда расплавилась глыба космического льда и стала одной каплей. А вся неживая земная твердь есть переработанные отходы… И тогда жизнь на земле не пленочка и уже почти дозрела до расселения…
— Ладно, — говорю, — что подтвердится, то и правильно.
— Это железно, — говорит. — Я вообще думаю, что количество биомассы на земле всегда одинаково. Когда уничтожается одно существо — плодится другое. Оптимум земли есть оптимум. Поэтому в войну крысы, вошь, бациллы, вирусы — вот идиотски простое объяснение всех эпидемий. Людей убыло, паразитов прибыло.
— Да подожди ты, — говорю. — Дай освоиться… А он дурацки улыбается.
— Если для изобретения новой функции клетке нужен новый повышенный уровень тесноты, то появление разума именно у человека тоже можно объяснить идиотски простым способом.
— Что еще выдумал?
— Кора головного мозга — это у человека последнее поколение клеток с особенной «службой» — сознанием, — сказал он. — А когда человек стал ходить на двух ногах, то его ребенок в утробе матери стал жить вниз головой… И на кору его головного мозга давит вес всего тела. Перед родами-то голова перевешивает… А четвероногие детеныши развиваются лежа! А?…
Я тоже испытывал давление на кору головного мозга, но мне уже не хотелось развиваться, и я прилег на тахту и лежал не дыша.
Черт его знает, может, он и прав…
— Ну что ж, — говорю. — Значит, с древом жизни у нас полный ажур? А как насчет древа познания добра и зла?
— Этого я не знаю, — говорит. — Видно, тоже найдется неожиданный подход… А пока что одно я знаю: материя — это объективная реальность, данная нам в ощущении. Так?… И еще — бытие первично, сознание вторично? Значит, не нарушая этих двух формул, я остаюсь в пределах материализма? Так?
— Значит, ты думаешь…
— Вот именно… Значит, не тело и дух, а две материи, одна из которых неизвестна почти… А сознание по отношению к ним обеим — вторично.
Что я мог ему сказать?
— Я ничего не утверждаю, — сказал он. — Я просто пытаюсь рассмотреть эту версию… Материя — это объективная реальность, и мы можем познать ее свойства… А какие у нее будут свойства — дело десятое… Какие откроют, такие и будут. Ну что? Лихо?
Я кивнул.
Его опять уносило. Пускай. Он приободрился.
— Не горюй, Петр Алексеевич, — сказал он. — Будет и на нашей улице праздник.
Он ушел домой, а я продолжал чтение:
«Мы не знаем причин, по которым живая материя вступает в контакт с неживой. Мы не знаем даже, существует ли она, вторая материя, и живая ли она, но ее наличие вытекает из необходимости объяснить то, что без этого положения не объясняется. Но если сказанное справедливо, то возникает возможность представить себе реальную модель пространства, совпадающего со временем. Это совпадение возможно, если Время, — это взаимодействие двух материй. В этом случае Время становится единой „третьей“ материей, состоящей из взаимодействующих двух материй. И похоже, что одна из них активна, а другая пассивна.
Поэтому в конечном счете пространство и время совпадают, т. е. время и пространство — это практически одно и то же, так как время — это развитие живого, а развитие — это увеличение объема с изменением функций его частей.
В этом смысле Время — это живое, вернее, сверхживое, поскольку энергетическая основа движения времени есть шаровая пульсация живой материи, типа „сердце“. В этом смысле смерть есть распадение времени на составляющие его живую и неживую материи, т. е. прекращение их взаимодействия…»
И далее он этак спокойненько сообщает:
«Поскольку первичная форма движения живой материи есть пульсация, то можно предположить некое дыхание вселенной в целом — типа „вдох-выдох“. Тогда переход от полного „вдоха“ до полного „выдоха“ и наоборот есть конец одного „Времени“ и начало другого. То есть не сжатие вселенной в неживую точку и дальнейшее ее разлетание от взрыва, а разделение при „выдохе“ двух материй и их взаимодействие при „вдохе“, когда живой вакуум, взаимодействуя с неживыми частицами, становится „новым Временем“.
В этом случае вся известная вселенная имеет конечный объем, о чем как будто говорит положение о том, что „вселенная заворачивается на себя“. Но в таком случае ничто не мешает предположить, что вселенная, которая заворачивается на себя, есть одна из многих вселенных, также заключенных в общий для них сверхобъем, и что внутри этого сверхобъема вселенные также делятся на „клетки“, где каждое следующее поколение вселенных в заполненном сверхобъеме есть вселенная с другими функциями. То есть происходит эволюция вселенных, подобная эволюции всей жизни на земле в целом.
И тогда появление разума в человеке означает начало всеобщего разума вселенных, познающих самое себя, для переустройства нынешнего этапа пульсации с целью сделать его непохожим на предыдущий.
Вероятнее всего допустить извечное существование двух типов материи, как и двух типов движения, в своем цикличном взаимодействии создающих третью — материю Времени, из которой состоит все сущее.
Но если материя Времени есть взаимодействие живой материи с неживой, то и развитие разума должно происходить в этот период существования материи Времени. В момент же разделения Времени на две материи неживая должна служить для сохранения информации о прежнем цикле жизни и ее цивилизации, как это происходит при смене земных цивилизаций, где по неживым останкам восстанавливают живую картину прежнего способа жить, чтобы найти новый способ».
«У меня от этого парня голова кружится», — подумал я.
Я услышал звук открываемой двери.
Похоже, что у всей Москвы теперь к моему дому подобран ключ. Потом скрип паркета.
Я поднял голову и увидел: в дверях стояла женщина средних лет и, подняв полные локти, завязывала серую косынку.
— Читай-читай… — сказала она. — Я окна вымою. И ушла.
— А ты кто? — спросил я вслед.
— Нюра… Ай не узнал, — ответила она, и я услышал, как в ведре гремит вода и как рвут газеты, — протирать окна, догадался я. — Дунаева я… В соседнем дворе жила.
Что-то прошло во мне… Но я отогнал видение… Таня… Лунные квадраты на полу… а до этого — день… белесый двор… Витька-приемыш на крыше сарая проснулся и трет глазки… и женщина поклонилась ему… нет, нет… чересчур дикая, чарующая, далекая и острая боль… не надо, не хочу… и не могу… Ничто не возвращается.
И я услышал, как Нюра в соседней комнате моет окна и стекла пищат, когда их протирают досуха, и был бледный рассвет — беззвучный и без воробьев еще.
И я стал дочитывать последние выводы неистового Сапожникова.
Далее он рассуждал так:
«Если мы присмотримся к жизни, то главное, что ее отличает от неживого, во всяком случае, главное из того, что можно заметить сегодня, — это то, что она производит новое, т. е. не просто размножается, а развивается. Пульсирует, но развивается. Скачками, но развивается. Т. е. производит новое, и это новое сложнее старого. А мертвое только распадается. И для того чтобы оно из распада соединялось, нужно это делать специально.
То есть, иначе говоря, живое от неживого отличается творческой способностью, позади которой — желание.
И ни вера, ни разум не могут породить новое, они могут только помочь или помешать, а породить новое может только сама жизнь, только сама эта способность, которая присуща и бацилле, и Моцарту. И, видимо, Моцарт отличается от остальных людей не тем, что он умнее их, — были, видимо, и поумней, — а тем, что он свой ум направил в помощь этой способности, а не во вред, как Сальери, т. е. он был мудрым и не шел против живой природы, а подчинялся ей и использовал.
Поэтому сознательное творчество начинается не с регламента, не с вычислений, не с инструкций, а с прислушивания к тому в себе, что творится бессознательно.
Творчество начинается не тогда, когда ты постановил: дай-ка что-нибудь сотворю, — а наоборот, ты это постановил сотворить, потому что клетки, из которых ты состоишь, творят все время, пока тебя не осеняет их общая нужда оформить новое. Ведь инструкции и регламенты годятся только для повторения того, что уже было сделано, но не для того, до чего еще нужно дожить. Потому что жизнь — это не размножение того, что уже было, а размножение новых попыток произвести новое.
Если одна половина живого съест другую половину, то кого она будет есть потом?
Поэтому убийство — это путь к самоубийству.
На земле все живое делится на две армии — одна синтезирует белок из неживых веществ, а другая поедает этот белок вместе с теми, кто его синтезирует. То есть одно живое добывает себе пищу из неживого, а другое поедает первое.
Но теперь живое доросло до сознания, и добыча пищи сразу из неживого — это вопрос времени и усердия. И человек — первый, кто сознательно перейдет на искусственную пищу. Потому что любую пищу (любую!) можно создать. И кончится убийство живого из-за белков, жиров и углеводов.
Потому что нарастает, грядет — Великий Стыд.
Жизнь порождает инструменты, а не наоборот.
Инструменты влияют на жизнь, они могут облегчить жизнь, могут затруднять, могут ускорить развитие, могут замедлить, может быть, могут уничтожить жизнь, хотя на этот счет есть сомнения, так как бациллы живут и в кипятке и не доказано, что жизни нет на других планетах.
Но инструментом нельзя породить жизнь.
А если это так, а похоже, что именно так, и ни разу еще не было иначе, то не пора ли снова приглядеться к жизни, к той, которая уже есть и сложилась до нашего мнения о ней? Не пора ли приглядеться в надежде, что мы заметим в ней нечто пропущенное в суматохе вер и исследований, и оно опять нам подскажет новое обобщение, и положит иное основание для третьего тысячелетия, третьей тысячи лет нашей эры. Пора об этом задуматься, иначе наша эра может перестать быть нашей».
Я включил лампу и увидел, что небо уже серебряное… Нет, подумал я, дудки… ошибаетесь, теологи… праведность все же кое-что значит в глазах вселенной.
Рассвет. Рассвет, и я описываю четвертое чудо, от которого я застал только завершение или, если хотите, начало.
Вошла Нюра, велела мне перебираться куда-нибудь подальше и влезла на подоконник, чтобы сиять и просвечивать.
Я смотрел на нее во все глаза.
— Не гляди, — сказала она, протирая стекла газетой и не оборачиваясь.
Я вышел из комнаты, а потом — из квартиры.
Такого в моей жизни не было — ни с Марией, ни с Таней, ни с кем.
Как будто во мне медленно плавилось что-то и становилось живой водой. Как будто мертвая вода уходила, и ее вытесняло живое время.
Но не мое время, будущее, другое время, не мое. Как будто пришел срок, и Витька настиг свою Миногу в вечной погоне, и они идут по тропе, возвращаясь под звуки тростникового ная.
И тут в окно лестничной клетки я увидел чудо.
Я, торопясь и спотыкаясь от ступеней и одышки, выскочил на утренний двор и увидел… Боже мой… Вот почему орали коты!
Прошлой ночью заорали коты. Десятки котов орут ночью ужасными голосами. Никто ничего понять не мог. Утром услышали странный стук и, выглянув, ахнули. Высохший дуб весь облеплен дятлами.
Сначала даже не поняли, что это дятлы, они вроде на штучной работе, а тут — огромная стая.
Дуб как в ярких цветах. Десятки дятлов облепили дуб. Долбят. Стук — головенки покачиваются — работают клювы. Коты начали сходить с ума.
Все выбежали — разогнали котов.
Дятлы работали весь день и весь вечер, и дом испуганно недоумевал и вспоминал плохие приметы — глад, мор, война…
Потом дятлы улетели.
Ночь прошла. Утром смотрят — дуб зазеленел.
— Выправился, — сказал бессмертный Анкаголик. — Дятлы червей съели.
Дятлы, дятлы, работники всемирной… Боже мой… Вот почему он усыхал. Его жрали гусеницы, и их личинки, и гниды… Дятлы выбили подкорковую гадость…
И всю эту ночь я познавал Древо Жизни и увидел это чудо только утром, сейчас… Лукоморье… по золотой цепи ходят коты ученые… Но сядет ворон на дубу, заиграет во дуду… И вдруг утро мое услышало звук дуды… И город понял: это Минога и Громобоев возвращаются под звуки Пан — флейты, тростникового ная, Сиринги.
И я вспомнил, что вчера вечером показали человека на Луне, — что это будет? Новинка или репродукция? Новый путь или повторение пройденного? Товарищество или разбой? Смутные человечки в скафандрах на фоне черного неба. Они передвигались по Луне осторожно и слегка подпрыгивали.
«Нет! — подумал я. — Все рожденное непохоже на прежнее, и каждое дитя — новинка».
Весь дом спал. Пронзительно пахло зеленью. Угасал и снова вспыхивал трепетный крик воробьев.
Над серыми глыбами города вставала розовая Заря, Аврора, с перстами пурпурными Эос.
Глава седьмая
Пауза перехода
Лучше какая-нибудь гипотеза, чем никакой.
Менделеев
Ученому фантазия важнее, чем знания.
Эйнштейн
49
Однажды пьяница обернулся к Зотову в очереди за сосисками и сказал:
— Куда же ты прешься, японский бог!
А как-то еще до этого Зотов пошел в гости. Квартира была огромная, и в ней жило несколько семей, которые произросли из одного ствола. В этот день они все сидели в коридоре — молодые и старые и смотрели телевизор, потому что они болели за пианиста, побеждавшего на международном конкурсе.
Зотов тоже поболел немножко, а потом молча закричал:
— Гол! Гол! — и пошел смотреть картины и безделушки.
И вдруг ему стало смешно. Стоит, и смеется, и не понимает почему. Смотрит на безделушки фарфоровые, костяные и деревянные, и смеется, и думает — почему же он смеется? А потом присмотрелся и видит — стоит на старинном шкафчике коричневая деревянная фигурка, лысая, с отвисшим пупкастым животом и поднятыми вверх побитыми и поцарапанными руками, и смеется, и видны белые костяные зубки.
Он на Зотова смотрит, жирный человечек, а Зотов на него. Смеются оба.
— Это кто такой, почему он смеется? — спрашивает он у одной из хозяек.
— А это японский бог старинной работы.
— Какой же это бог? — говорит Зотов. — У него живот на коленях лежит. Бог должен быть физкультурно подтянутый, бог это образец. Зарядовой гимнастикой надо заниматься, культуризмом. Ему плакать надо, а не хохотать молча и бессмысленно.
— Не знаю, — говорит одна из хозяек. — Но только он смеется потому, что проглотил все несчастья людей, и теперь они у него в животе и живот раздуло. У людей не осталось несчастий, и поэтому он смеется. И мы его за это любим. Вся квартира.
— Он хороший парень, — сказал Зотов и перестал смеяться. — И с ним можно иметь дело.
Вот как было. А потом пьяница сказал ему:
— Куда же ты прешься, японский бог?
— За сосиской, — сказал Зотов.
Пьяница посмотрел на него и вдруг улыбнулся ласково, как ему жизнь никогда не улыбалась, и сказал:
— На тебе сосиску, садись к нам, не стой в очереди, ну их к черту.
Опять засмеялся Зотов. Таким богом он согласен быть. И пусть его узнают в очередях.
…Орды туристов скребут подковами плиты Парфенона, и колонны его от сажи личных машин все больше похожи на заводские или печные трубы. Орды туристов гремят подковками по картинным галереям, которые уже не гордятся посещаемостью. Орды туристов высасывают из книжных магазинов все переплетенное в твердые и мягкие обложки и имеющее корешок с надписью. Орды туристов мгновенно вытаптывают любую поляну, показанную по телевизору, и следующая орда застает воронки — как от бомбы — пятисотки — от шашлыков и фекалии.
Всем надо все в одно и то же время. Всем нужно первое место в театре, кинотеатре, очереди в магазин и Третьяковскую галерею, билет на самолет, теплоход, тепловоз и подписку на эпопею «Болезни кишечника», круиз по Европе, курорт «Золотые пески», вы были в Акапульке? Я не был в Акапульке. А я был в Акапульке, а вы были в э-э-э… А что вы там видели?… Э-э-э… А каким вы стали после поездки?… Э-э-э… И с вываленных языков капает усталая слюна.
Добыча икры, проблема икры, страдания из-за икры, инфаркты из-за икры, интриги из-за икры, доносы из-за икры, разводы из-за икры, брошенные в роддоме дети из-за икры, и наконец — икра на столе!
Какой ужас!
Оказывается, икра — это уже не предел! Нынче на горизонте пищеварения, по слухам, где-то в сияющей продуктами тучной туче будущего появилось блюдо нового значения и престижа, называемое — папайя! А что это? Кто его знает… Говорят, едят в высших торговых кругах, говорят, она растет на какой-то части суши, со всех сторон окруженной водой…
Размышляя об этом, Зотов все время помнил, что Сереге и Люське предстояло любить.
Зотову никогда не нравилось ханжество и запреты любить, как людям этого хочется. Но ему не нравились задранные подолы на сценах и пляшущие шлюхи.
Запреты ничего не давали, плоть уходила в подполье, и души уродовались ложью. Но дрыгающееся тело, выставленное напоказ, хотя и вызывало общий разогрев, но убивало жажду и тайну отдельной любви.
Семьи трещали, каждый хотел верности от партнера и свободы для себя.
Освобожденные женщины выпрыгнули из платьев, но каждая искала мужчину, который бы не глядел на остальных, и все еще женщина кричит: имею право! имею право!
Когда очень качают права, хочется спросить про обязанности.
…Первое сентября 1970 года. Дети родятся гениями, потом их переучивают во взрослые.
«Я не хочу обучать прошедших по конкурсу, — думал Зотов. — Я не знаю условий конкурса и не верю в беспристрастность членов комиссии. Они люди, и у них есть пристрастия. Я хочу обучать тех, кто сам себя выбрал. Я хочу обучать тех, кто постучится в дверь».
Стука не было. Но раздался телефонный звонок, и Зотов очнулся.
Позвонил Серега и сообщил, что сегодня первое сентября и ему идти в школу в первый раз, так вот, не мог бы Зотов…
Мог! Мог! О чем разговор?!
— Ну и чего бы ты хотел? — спросил Зотов как можно равнодушнее.
Ему семьдесят пять лет. Не может же он в самом деле…
— Ну и чего бы ты хотел? — спросил Зотов, слушая в трубке тишину.
За окнами трезво и пасмурно. Дети пойдут в школу, и начнется новое обучение.
— Что тебе подарить? — спросил Зотов.
— Дай мне собаку взаймы, — небрежно сказал Серега-второй и добавил дребезжащим голосом: — На один день. Дашь?… Взаймы.
— Хорошо.
Он там, в Зазеркалье, перевел дух и спросил:
— А дорога?
— Что дорога?
— Дорога к нам и от нас входит в этот день? Или это отдельно?
— Как отдельно? Говори яснее?
А где уж яснее? Яснее не может быть.
— Мы с ней будем по траве бегать и по квартире бегать… Мама уже ковры закатала.
— Хорошо. Только знаешь как сделаем?
— Как?
— Я сам отведу тебя в школу, а потом ты придешь ко мне и будешь гулять с собакой сколько хочешь.
— Я согласен… — быстро сказал он.
— С родителями я улажу.
На школьном дворе среди цветов и речей молодая мама сказала с завистью, поглядев на Зотова и на часы:
— Хорошо, когда у, ребенка есть дедушка или бабушка.
— Я не дедушка и не бабушка, — сурово ответил Зотов.
— Кто же вы? — усмехнулась она.
— Я прапрадедушка.
Она испуганно отодвинулась. Она думала, что прапрадедушки только покойники.
Зотов дождался конца первого дня занятий и, когда Сергея отпустили, забрал его к себе на квартиру на встречу с собакой, взятой у судьбы взаймы.
Зотов устроил пир горой для них обоих, и они милостиво разрешили присутствовать остальным. Они визжали, брали барьеры, устраивали шалаш под столом, а взрослые пировали — когда вместе с ними, когда отдельно.
Взрослые — это Зотов и Анкаголик. Генка, Вера и Люська все еще были в загранкомандировке и проводили лето в шхерах.
Потом явились родители забирать Серегу — второго, выданного Зотову взаймы. И когда пришла пора расходится в разные жизни, Зотов сообразил, что не спросил даже, чем они там занимались, в своей школе в первый школьный день.
— Серега, — позвал он.
И тут все услышали тишину, как будто кто-то опять молчал в телефонную трубку.
Их разыскали в коридоре. Серега-второй стоял, вжавшись в угол, куда она его загнала. Он стоял закрыв глаза, вытянув шею и — руки по швам, сжатые в крошечные кулаки, а она длиннющим языком полоскала его со щеки на щеку. Дорвалась. Видно, весь день готовилась облизать его в свое полное удовольствие.
Жанна вскрикнула.
— Они прощаются, — сказал Анкаголик.
И Серегу оставили у Зотова взаймы еще на один день.
А Павлов не велел даже говорить: «Собака захотела» — и штрафовал за это сотрудников, чтоб они сосредоточивались на рефлексах ихней химии и физиологии.
Дожили. Все живое — хочет. Теперь узнали, что это была его ошибка, Павлова, но никто ни перед кем не извинился. Я имею в виду собаку. Хотя подумаешь — собака! Когда-то давно вопрос стоял даже так: «Химические причины подвига Сократа».