Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Как птица Гаруда

ModernLib.Net / Отечественная проза / Анчаров Михаил / Как птица Гаруда - Чтение (стр. 10)
Автор: Анчаров Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


 
В поте пашущий,
В поте пишущий.
Нам знакомо иное рвение.
Легкий огнь,
Над кудрями пляшущий,
Дуновение вдохновения —
 
      сказал Сапожников.
      — Это женщина сочинила, — говорит Зотов. — Я читал.
      — Марина Цветаева, — сказал Сапожников.
      — Тебе так не сочинить, — сказал Зотов.
      — Другой бы спорил, — сказал Сапожников. — А знаешь, я письмо Сталину написал.
      — Как это? — спросил Зотов.
      Сапожников, конечно, понимал, что самому Сталину это письмо читать недосуг, может, кто из помощников в двух словах доложит, но и это вряд ли. Возможно, перешлют его на консультацию к специалистам. И тут уж хочешь не хочешь, специалист должен ответить по существу, получив сапожниковское письмо из такой инстанции.
      Ну а дело в следующем.
      Академик Павлов открыл у человека две сигнальные системы. Первая — зрение, слух и прочее, вторая — заведует речью. Сапожников додумался до третьей. Она, дескать, заведует вдохновением. Что такое вдохновение — не знает никто, но что оно особенное состояние, ни на что другое не похожее, — может подтвердить всякий, с кем это случалось. Ну и приводились в письме цитаты — от Пушкина до Менделеева, от Шопена до Авиценны. А главное, в этом состоянии что ни делает человек — все получается богаче и крупнее, чем без оного. И стало быть, надо это состояние изучать, и выращивать для человечьего интереса и пользы.
      Написал Сапожников подробное письмо и послал.
      А через месяц пришел ответ из Академии наук, подписанный членом-корреспондентом. Письмо-ответ было тоже длинное, но сводилось к следующему: во-первых, третьей сигнальной системы не может быть, потому что у Павлова их всего две, а во-вторых, мысль о третьей сигнальной системе не нова, ее высказывали академики Быков и Орбели, но после критики ученых они от этой мысли отказались.
      И Сапожников понял, что дело в шляпе. Во-первых, потому что, поживи Павлов дольше, он открыл бы и третью сигнальную систему, поскольку к этой мысли пришел Быков, ученик именно Павлова. А ежели кому-то после смерти Павлова открывать новое стало лень, то это ихнее личное дело и к природе и науке отношения не имеет. А во-вторых, если такие экспериментаторы, как академики Быков и Орбели, к этой же мысли пришли, то, стало быть, у них для этого были основания не умозрительные, и, стало быть, для дальнейшего изучения открывается экспериментальный простор.
      А больше Сапожникову ничего и не было нужно — немножко поддержки и догадка о том, что он не вовсе болван. А вдохновение Сапожников, по слухам, научился вызывать у себя по желанию. А более ничего и не нужно. Так как выяснилось, что в этом состоянии что ни делай, все к лучшему. И значит, мысль Пушкина, что гений и злодейство несовместны, подтверждается экспериментально. А больше ничего и не надо.
      И безответственный Сапожников долго ликовал — есть, есть вдохновение, природное свойство человека, не то забытое, не то неразвитое, есть вспышки красоты и истины, есть природное вдохновение, при котором что ни делай, все к лучшему.
      Что же касается члена-корреспондента, который ответил Сапожникову насчет вдохновения, то он оказался большим специалистом по грибам.
      Последнее обстоятельство почему-то больше всего обрадовало Витьку Громобоева, который щелкал сапожниковскими подтяжками, хохотал и вел себя крайне несерьезно.
      — Уймись… — говорил Зотов, прикрывая глаза от летящего и крутящегося под ветром песка. — Уймись!
      Но Громобоев не унимался, ветер выл в горние трубы, песок летел, и Зотову с Сапожниковым трудно было даже стоять на ветру, на шоссе, а ведь надо было еще идти.
      Однажды Зотову пришло в голову: кто такой устаревший? Это кто делает то же самое, когда пора уже делать другое. Устаревший — это автомобиль, который едет прямо, когда дорога завернула вбок.
      Устарели два тысячелетия потому, что идет третье. Вот и все.
      Деление на тысячи, конечно, условное, но устаревание безусловно. Устареет и третья тысяча лет.
      Не Разум устарел, не Вера, а их отношение к творчеству.
      Их отношение к творчеству уже сейчас глубоко провинциально.

33

      Таня умерла… Таня умерла… Таня умерла…
      Пятьсот лет назад родился Леонардо да Винчи, и недавно человечество справляло его юбилей. Но и он не придумал, как не умирать.
      Даже когда букашка на земле умирает, меняется что-то на земле, меняется…
      …Я внес Таню домой и уложил на диван.
      — Кто тебе сказал?… Лежи, лежи…
      — Клавдия.
      Я вспомнил, как в саду еще услышал: Таня на кухне вскрикнула, как выскочил красный Генка, как Оля села на гамак и малолетний Санька наяривал морковку.
      — И ты после… еще возилась с ее посудой и супчиками?
      — Она меня пожалела, Петенька… а ты не пожалел.
      Я пиджак скинул, галстук, ботинки. Таня говорит тихо-тихо:
      — Петя, распусти мне волосы… Петя, Сереженька наш убит в сорок первом году. Клавдия сказала, что ты извещение хранишь…
      — Она сука, — сказал я и задохся. — Сука гнойная…
      — Она меня пожалела, — говорит Таня. — Почему ты не сказал, Петя?
      Пожалела, думаю, она же ее убила!
      — Не смог, поверь… Я сам узнал недавно…
      — Нет, Петенька, ты узнал в сорок третьем еще, — сказала Таня. — А я только сейчас.
      Сколько лет я один маялся знанием страшным, за Таню боялся, врал, что, может, в плену где-нибудь в иностранном мается. Думал, так и будет потихоньку смиряться, а вышел я — злодей.
      — Ты кури, Петя, кури… Петя, хочешь я тебе семечек куплю… как тогда, в двадцать первом?…
      Что я отвечу, если я злодей для нее?
      — Опять вышел злодей…
      — Нет, — говорит Таня. — Ты хотел как лучше… И ты меня жалел и берег… Только от этого моя война затянулась… Вот и моя война закончилась…
      И Танечка сказала:
      — Пойду Сережу искать, сыночка моего. Может, и встретимся. Может, я перед ним виновата…
      — Ни перед кем ты не виновата, — говорю. — Все перед тобой виноваты… И я первый… Не уходи, Танечка.
      — Я тебе о Марии скажу…
      — Таня!
      — Видно, ее права наступили… Намучилась она.
      — Таня… Таня… Таня…
      — И себя не мучай… Не надо… Мы счастливо вдвоем начинали… Всю жизнь вместе… И прощай…
      — Таня! — крикнул я. — Таня!
      — Что?
      — Прости! — говорю.
      — Что простить, Петя?
      — Прости мне меня…
      Бабушка потом меня увела и передала деду.
      Если бы после смерти Тани я не получил письмо от Марии, я бы тоже умер.
      Дело не в содержании самого письма, а в том, что я заспорил, занегодовал, — в общем, начал жить.
      Не знаю, как другие, а у меня так: как начнешь отвечать за кого-нибудь, там и сам спасешься.
      Оказалось, Мария жива и все про меня знает.
      Вот из этого письма: «Слова „нищие духом“- все бестолково понимают эти слова, будто у этих людей нищенский дух и они убогие, серые люди. А все наоборот. Они ведь не духовно нищие, а дух им велит быть нищими. То есть их духовный принцип — не быть богачами. Потому что богатство растлевает. Дух этих людей богатства не приемлет. Им богатство и на дух не нужно. Неужели не понятно?!»
      И далее она писала:
      «Философией веру и не докажешь и не опровергнешь. За философией опыт и умозаключения. А они все увеличиваются числом и меняются, вырастая.
      Либо верь без доказательств, либо не обижайся, если доказательства со временем окажутся ложными».
      Маша, Мария… вот ты какая стала за свои полвека жизни без меня. Нет. За тридцать шесть лет. Точно. С 1916 года. Точно.
      Я ей все же ответил:
      «Вся церковь основана на страхе. Она переносит свободу в другой мир. А земной мир для нее — испытательный полигон, где смерть отбраковывает ей неугодных».
      Она мне на это:
      «Не будем о церкви. Церквей много. Но религия если и бегство, то бегство от страха».
      И я ей на это:
      «Машенька, не каждая религия есть бегство от страха. Может быть, она только твоя такая. К примеру, старая Германия, когда у них бог Один был. Тогда считали, что рай — это где всю дорогу рубят друг друга, только не умирают. Тебе такой рай нравится? Это же истерика».
      Из этого видно, что Зотов опять неизвестно почему уцелел.
      Его друг бессмертный Анкаголик теперь живет в доме напротив. Дом полукаменный, двухэтажный, частично обгорелый при пожаре в незапамятные времена. Пьяница он теперь — буйно-жизнерадостный, и как только слышит шаги по тротуару, скатывается по лестнице и предлагает выпить по сто граммов за здоровье тех, кого нет с нами.
      От него спасаются кто как может.
      Зотов было попал в его объятия, но его увел дед.
      — Рассчитываешь до ста четырех прожить? — спросил Зотов.
      — Как положено, — сказал дед.
      И тогда Зотов написал Марии очевидное письмо.
      «Бога не видели ни вы, ни мы. И вы и мы видели только церкви. Но и вас и нас тянет к чему-то высокому, и мы хотим иного.
      Поэтому я не стану препираться о том, что ни доказано, ни опровергнуто быть не может. Но я хочу задать тебе один вопрос, Маша, любой ответ на который годится, потому что сблизит нас, так как иного выхода у нас нет — и это главное.
      Если дела идут не так, как нам хочется, и льется кровь и злоба не уменьшается ни от религии, ни от науки, то этому даже у вас объяснение одно: пути господни неисповедимы. И как должен поступать человек, неизвестно, но человек должен как-то поступать, чтобы не быть уничтоженным. И если уже две тысячи лет бог не показывается, то это потому, одни из вас говорят, что надо все вытерпеть, а другие — что Он покинул нас с отвращением.
      Но если пути его неисповедимы, то почему не допустить и третье? А вдруг он считает, что мы достигли того уровня, когда сами сможем установить на земле закон добра? Кто может доказать, что это не так, если пути его неисповедимы? Доказать это некому.
      Но если это допустить, тогда получается, что наступили времена, когда даже для верующих вера в человека и есть вера в бога.
      И тогда наступит век, когда люди станут радоваться неравенству равных, потому что оно будет не для насилия над остальными, а на пользу им.
      И если ты веришь, что воля есть божье достояние и подарок человеку, то вера в людей и есть высшее проявление веры в бога, который считает, что теперь мы и сами выпутаемся. И еще раз спрашиваю: кто может доказать, что это не так?
      И потому не надо мешать мне быть мной, а тебе быть тобой.
      И если люди хотят узнать, кто они, — всмотримся. Мы отличаемся друг от друга лишь как ноты в строке.
      Возвыситься можно только для равенства. Никакого другого возвышения нет. Все дело, до какого равенства возвыситься — до равенства убожества или до равенства великого духа».
      И она ответила:
      «На другой год приезжай. Поедем в Киевскую лавру. Подумаем окончательно. Мария».
      «Когда Таня умерла, был такой ветер, что я понял, скоро приедет Громобоев, и он явился серым днем похорон.
      Дед сказал Витьке Громобоеву:
      — Уведи его.
      И мы пошли пешком и шли долго. И пришли на Пустырь, окруженный армией бульдозеров в сером дыму, и бульдозеры дожевывали старое место.
      И там я отыскал старое било — рельс на проволоке, еще с войны.
      Рассказывали мне, что я бил в рельс булыжником, окровенил пальцы и одежды, безобразно не помнил себя и орал:
      — Человек умер!.. Человек умер!..
      И на меня смотрели бульдозеристы и не трогали».

34

      Формальная логика, как и математика, это надежда, что допущенное обобщение пройдет безнаказанно. 1+1=2. А еще Асташенков знал, что стакан сахару и стакан кипятка дадут полтора стакана сиропа, а не два. А уж что касается живого, то один мужчина плюс одна женщина вообще неизвестно чему равняются — иногда семья, иногда враги, а иногда и банда.
      — Что вам нужно? — спросила Клавдия. — Она вам нужна? Вот и возьмите ее себе. А нам она не нужна. А почему не нужна — должны сами понимать.
      Итак, Оля переедет к нам. Я поглядел на Немого. Немой веселый и свистит.
      — Не свисти… Денег не будет, — сказала Клавдия, уходя.
      — Стой! — крикнул дед.
      — Что вам нужно?
      — Ключ оставь, стерва, — сказал дед. Клавдия вынула ключ из сумочки и швырнула на пол. Немой поднял.
      Итак, Олечка будет жить у нас. И Санька, ее сын, мой правнук.
      Санька умный мальчик, твердый. Во втором классе отличник по арифметике. Физкультурник. Клавдия не нарадуется, говорит, главное — здоровье и уметь считать. Поживем.
      А потом был фарс развода, или драма пошлости — это на чей вкус.
      Когда до Зотовых судиться очередь дошла, Петр Алексеевич голову в плечи втянул и только об одном думал — опозориться или нет, влезать во все, что ему на суде открылось, или все же в грязи не валяться? А пока он раздумывал в помрачении ума, судья-женщина из Анкаголика все и вытянула. Как он сюда на суд за нами проник и почему трезвый — есть вселенская загадка и тайна тайн, и Зотов перед ней с робостью отступил, однако на этом суде выяснилась Клавдина интрига, болотная и мерзко пахнущая.
      Клавдия, оказывается, пришла разводить Генку-балбеса и Олю вовсе не из-за Немого, который любил Олечку безвинно и беззаветно. На это ей было наплевать — мало ли кто на чужую жену глаза пялит. А все как раз наоборот. Оказывается, перед разводом она подкинула Олю к нам жить в надежде потом Немого под подозрение приплести и на него сослаться. Да номер и не прошел. Анкаголик-то по любому навозному делу знаток и экспертиза, за день до Олиного переезда Немого к себе увел, растолковал ему что к чему, и Немой вовсе в деревню уехал. Да Клавдия об этом не знала. И когда на суде услышала об этом, то сказала, что вранье, мол. Но Анкаголик судье на стол справку — шарах! — из деревни, с места работы нашего Немого, и там число указано раньше, чем Олечка к нам приехала. Клавдии и крыть нечем.
      — Есть документ из колхоза, — сказала судья. — И дата поступления на работу.
      — Она за него замуж собралась! — шумит Клавдия.
      А ей:
      — Разберемся…
      — Кто он по профессии? — спрашивает заседатель.
      — Святой, — отвечает Анкаголик.
      Судья засмеялась:
      — А земная профессия у него есть?
      — Разнорабочий.
      Все опять засмеялись с облегчением.
      — Как муж, по-видимому, неподходящий, — сказала заседатель. — И изменой не пахнет.
      — А чем подходящий муж пахнет? — оживленно спросил Анкаголик.
      И его, конечно, хотели из зала удалить, но он забожился, что будет тихий. А когда стали выяснять, из-за чего же такая мерзостная интрига, он все же среди людей просунулся и на весь зал:
      — Клавдиному сыну загранпоездка светит, а такая жена им ни к чему.
      — Какая? — спросила судья.
      Никто судье не ответил, и она настаивать не стала, а только потупилась да вздохнула. А Генка от стыда за всю картину сказал от полной безвыходности:
      — Да плевал я на всех вас…
      — Проплевался, — говорит Зотов внуку. И Оленьке: — Не горюй, доченька.
      Она кивнула.
      Клавдия в бешенстве, идиотизм на идиотизм наехал, грязь на грязь, туман на туман — загранпоездка у Генки, похоже, треснула, развела без пользы, и имущество постановили поделить.
      — Пускай кольцо отдаст с надписью! — крикнула Клавдия.
      Оленька тут же кольцо сняла с латинскими литерами и — судье.
      — Что за надпись? — спросила судья. Оленька перевела с латыни:
      — «Я скаковая блестящая лошадь, Но как бездарен правящий мною ездок».
      Генка оттолкнул Анкаголика и выскочил из зала.
      — Ездок… — сказал Анкаголик ему вслед.
      Немой дожидался нас на улице.
      После развода он пришел проститься с нами, с Олей и Санькой-малолеткой. Но Оли не было, погода сорвалась внезапно ледяным ливнем, где-то прорвало трубы, и из крана в кастрюли даже вода не капала, а бабушка хотела варить картофель.
      Бабушка молчаливая, а внук ее Афанасий и вовсе Немой. И бабушка открыла Немому, почему он зло победил. Он бессловесный, а против него бес словесный — нуль без палочки.
      Дед хохотал так, что перехохотал погоду, и она изменилась к лучшему и потеплела, и из крана в кастрюлю потекла вода.
      И в той воде бабушка сварила картофель в мундире, и мы чистили картофель краем вилки, и было желтое подсолнечное масло, и белая соль, и черный хлеб, и торная дорога по нашей зотовской тропе, где даже у бессловесного больше сил, чем у беса словесного, а уж словесные-то Зотовы любого беса переговорят, и потому не столь важно, какие ты слова говоришь, а главное — кто ты?
      Бедная моя Таня…
      А Немой наутро уехал из Москвы под Владимир в деревню, где жила Мария, и там он громил в работе свою силу, но она не убывала, а прибывала.
      Генка же напросился и уехал на целину.
      Это надо же!

35

      Вы когда-нибудь читали мемуары? Читали.
      А чьи? Вы когда-нибудь читали мемуары плотника? Не плотника, ставшего начальником строительного управления, а плотника, ставшего хорошим человеком? А мемуары плотника, не ставшего хорошим человеком? А мемуары портного, а вагоновожатого, а жены-домохозяйки, а, страшно сказать, мемуары чистильщика сапог? Да нет, конечно. Мемуары пишут либо исторические лица, либо лица, знакомые с историческими лицами.
      Кто есть лицо историческое? Это лицо, влиявшее на исторические события. Все остальные лица — неисторические.
      А что есть историческое событие? Если отбросить ученые слова, то это когда жизнь шла все так, так, а потом вдруг пошла эдак. Только «эдак» — и есть историческое событие, а «так, так» не есть историческое событие, потому что вообще не есть событие. Если, конечно, не считать самым большим событием в истории то, что вообще существует жизнь.
      И вот любопытно было бы узнать — представляет ли интерес сама жизнь? Или она представляет интерес, когда она сламывается и выкидывает номера?…
      Короче, чем дальше Зотов жил, тем больше его интересовали промежутки между историческими событиями, не Ниагары, так сказать, а реки, из которых Ниагара получается.
      Конечно, на Ниагаре можно поставить движок, и будет полезная электростанция. Но полезная для посторонних граждан, а для самой реки, а также для рыбы, которая в реке живет, даже иногда вредная.
      Можно подумать, знаете ли, что Зотов был ужас какой консерватор. Вовсе нет. Просто чем дольше он жил, тем больше понимал, что кесарево сечение не есть лучший способ родов, применяется лишь в случаях аварийных, пытается сохранить жизнь матери и ребенку — и именно этим отличается от смертоубийства. А также если бутон лапами раскрывать, то это не будет для бутона качественным скачком. Потому что цветка не будет, а будет труп.
      И революция от контрреволюции отличается тем, что революция — повивальная бабка, а контрреволюция — убийца. И потому и научно-техническая революция не тогда, когда рыба дохнет и цветы вянут, а когда рыба и цветы размножаются и плодятся. Это относится и к человеку. Потому что он тоже живое, знаете ли.
      Немой приезжал, когда у Олечки дальняя родня нашлась.
      …Бывает, запах, краски заката или рассвета сквозь зелень, глоток воздуха вдруг кинутся на тебя старой печалью, и вдруг понимаешь: что-то такое простое и нежное от тебя ушло, ушло, ушло, и люди, и места, где бывал, и дом, и осталось только в памяти, что уже никогда… никогда…
      Да что же это такое, господи! Куда же мы уходим? От родных, близких нам людей, и они от нас уходят… Куда же мы уходим?
      Ушла от нас Оля-теннисистка, ушла и Саньку забрала. Увела. Но разве остановишь? Нашлись родные люди и хотят быть вместе.
      И остались в доме одни старики. Петру Алексеевичу уже тоже шестьдесят. Молодой ишшо. Деду с бабушкой на тридцать четыре больше.
      И Немой.
      Он всю жизнь немой, а тут вовсе замолчал. Зотовы поняли — замолчал. Как это можно понять, что немой замолчал, — не знаю.
      Бабушка сказала:
      — Надо Немого опять отпустить. Не может он здесь. Сила его задушит.
      — А управимся одни?
      — Все ж таки нас трое.
      Сказали Немому. Он надел кепку и ушел.
      А потом от Марии письмо пришло, и Зотовы узнали, что это Немой разыскал Олечкину родню. Сам отыскал. Вот зачем приезжал, вот какие у него были дела.
      …Что же ты с собой наделал, братишка мой? Олечка ушла от нас. Годы отпустила тебе судьба, братишка мой, чтобы ты решился. Но ты решился лишь на разлуку…
      Как понять тебя, брат мой Немой?

36

      Пасмурная погода стояла, когда Зотов с Олей, Немым и Марией поехали в деревенские места.
      «„Деревенщина моя золотая, бриллиантовая“, как сказала Маше цыганка во Владимире, откуда мы должны были на попутной добраться в село, старое, родовое, откуда даже еще и не Зотовы, а Изотовы произросли. И я знал, что там на старом кладбище схоронены здешние предки Непрядвиных, и там вдали муромские леса, и там село Карачарово, откуда Илья Муромец.
      Серое небо, тихо, листва шелестит. Хорошее село, близко от шоссе, тем и спаслись, когда трудодни не кормили. Председателя того, знакомого, на войне убили, завхоза, который Витьке гуся Ага-гу подарил, тоже… И знакомых в селе никого, кроме движка, который с тридцатых годов чиненый-перечиненый, а электричество давал, но и ему приходят последние дни. Осенью к городской подстанции подключат».
      Ходики тикают, Немой печку топит. Оля сидит в красном углу и на Немого смотрит.
      Приходил чернявый бригадир по прозвищу Яшка Колдун. Ростом с Зотова, а на Марию снизу вверх смотрит. Воспитанник ее из детского дома военных лет. Так и остался тут и Олечку помнит. Мария по улице идет, ей бабы кланяются.
      — Уважают, — говорит Зотов. — Машенька, ты никак начальство здесь?
      — Нет, — смеется.
      Яшка Колдун сказал: «Бабы верят, когда Мария больного ребеночка на руки берет — ребеночек выздоравливает».
      — Живи тыщу лет, мама Мария, — сказал Яшка Колдун. — А я возле тебя… А кто тебя от нас уведет, тот мне враг по гробовую доску…
      — Нет, — говорю, — Яшка. Не трудись гневаться. Машенька со мной не поедет… Она меня любит…
      — Не пойму я вас.
      — Я тоже, — говорю. — А кто она у вас?
      — Телятница. Лучшая в округе. Она всю жизнь с детьми.
      — Это я знаю. Она и Немого взрастила, и Олечку.
      — И меня… К ней дети идут.
      — А от меня бегают, — говорит Зотов. — Как сначала пошло, так и посейчас.
      Сидели возле церкви на камне, на плите надпись: «Непрядвинская».
      — Род старый, — говорит Зотов. — И не осталось никого.
      — Судьба побила.
      А Зотов думает: «Какого дьявола! Почему они не вместе? Геройская душа, брат мой бессловесный, и Оля, женщина нежная и прекрасная…»
      Тут служба кончилась. Мария вышла и говорит:
      — Ты, Яша, иди. Нам поговорить надо.
      Яшка Колдун ушел, ревниво оглядываясь. Галки на ветлах дурака валяют, движок постукивает.
      — Ну, пошли бумаги смотреть, — сказала Мария.
      — Какие бумаги?
      — Оля велела тебе отдать. Это бумаги ее дяди-профессора. Сохранились.
      Зотов ахнул:
      — Как они к тебе попали?
      — Попали, — ответила Мария.
      Дотом в избу дали свет. Олечка и Немой в углу рядом сидели. Мария вышла.
      — Афанасий, — спрашивает Зотов. — Это ты Марии профессоровы бумаги принес?
      Разве у него добьешься?
      Мария принесла тетрадь толстую, в платок завернутую. Протянула Оле.
      — Петр Алексеевич, это вам, — сказала Оля.
      Зотов открыл. На первой странице, зелеными чернилами: «Структурный подход к производству и аграрному вопросу. Наброски».
      — Петя, что с тобой?
      А я и сам не знаю, что со мной.
      — Олечка, — говорю. — Тебе дядя не говорил, что был расстрига?
      — А что это? — спрашивает она.
      — Бывший священник! — Это я так.
      Мария вышла. Спрашиваю:
      — Родные мои… Вам вместе постелить?
      Оля посмотрела на меня огненно, побелела и кивнула. А Немой мотнул головой — нет, потом еще раз мотнул: нет. И вышел.
      Олечка дрогнула, уронила лицо на руки. Вошла Мария, принесла мне подушку и одеяло.
      — Не годится так, Петя, — сказала. — Ты брата не знаешь. Пошли, Олечка.
      И они вышли. Я до утра читал.
      Главная мысль Агрария-расстриги: «Поле живое. Не в переносном смысле, в буквальном. В нем живности от микробов до червей и прочее — 300 — 400 кг на кубометр почвы. И поэтому зерно посеять — это не гвоздь вбить в доску, а жильца поселить в общежитие».
      Эта мысль показалась Зотову поразительной, но не по его ведомству. А дальше Аграрий ставил вопрос так: «Чем отличается план от проекта? — И отвечал: — Тем, что о проекте нам известно все, а о плане плохо известно, кто его будет выполнять». То есть у него получалось, что даже если замечательно спланировать, чего и сколько выпустить, то результаты все равно неизвестны, так как все — ВСЕ — зависит от тех, кто будет эти планы выполнять. И в конечном счете все упирается в исполнителя, т. е. в субъективный фактор — в «хочу», «не хочу».
      То есть, чтобы план был выполнен, огромные массы людей должны хотеть его выполнить даже тогда, когда личной нужды в конкретном продукте они не испытывают.
      Но план не может зависеть от прихотей отдельных людей. Потому что в отличие от рыночной экономики, где каждый выпутывается как может и общее количество товара возрастает от предприимчивости, инициативы и даже жадности конкурентов, то в отличие от рынка — нарушение плана безынициативностью исполнителя — приводит к экономическому хаосу, от которого страдают все — и правые и виноватые.
      Вместе с тем преимущества плана перед рынком очевидны. Вместо конкурентной борьбы, безработицы и войны — согласованные усилия, когда продукта производят столько, сколько надо для потребления.
      Значит, на стороне рынка — инициатива, на стороне плана — согласованность. Поэтому вопрос стоит так — как вызвать инициативу, чтобы она привела к согласованности? — т. е. та же мысль, что и у Громобоева в его «гусенице».
      А значит, вопрос стоит так: на какой базе совместить согласованность с инициативой. И отвечает: на базе артели.
      Артель — это группа лиц, заинтересованных в выполнении единого заказа, которая сама делит общий доход между собой, как им надо.
      «В этом случае личная инициатива совпадает с согласованием усилий. В этом случае вопросы дисциплины, мастерства, качества и количества продукта решаются сами собой. Поскольку в выполнении заказа материально заинтересованы все сотрудники.
      Т. е. возникает личная инициатива без конкуренции и согласования усилий без скрытого саботажа, формализма, халтуры, т. е. возникает то, что мы называем товариществом, которое и является конечной целью человеческой деятельности».
      Сначала Зотов был разочарован и разозлился даже — такая застарелая муть!.. Вместо государственного размаха какая-то артель. Но когда сверкнуло слово «товарищество», он затормозил. Товарищество — это магия, тут шутки прочь и ухо топориком. Тут нравственность общая не делится — каждому по огрызку, — а сама складывается из норовов, где каждый отыскал свое место, как нота в строке.
      Давняя идея Агрария, только теперь он сливал ее с экономикой.
      Ну а как же эти артели приведут к плану? Отвечает: единая неразрывная цепь артелей, где конечный продукт одной из них есть начальный продукт для следующей.
      Ну а разве сейчас не так? — думает Зотов. Одно учреждение строит дорогу, другое по ней ездит на свою работу… Верно, отвечает Аграрий, только так, да не так.
      При государственной собственности на средства производства самый страшный враг — это халтура. Рынок сам регулирует — халтуру не купят. А в планировании? Как халтуру погубить? Госконтроль? Милиция? Воспитание совести?
      Ну, допустим, за жуликами можно кое-как уследить, а за халтурщиками как? Работу сделал — заплати. Качество? С кем сравнивать? Покупатель не берет? Возьмет. Куда денется. Конкурентов нет. Люди недовольны? Ничего. Они на своих местах то же самое делают. Не ангелы. Мрачная картина. При общественной собственности страшнее халтуры нет ничего. Халтура общую собственность превращает в ничейную — хватай, ребята, — и любую собственность растащат, любую базу. Мрачная картина.
      Что же он предлагает?
      Он предлагает, чтобы артель получила зарплату не прямо от государства, а от заказчика, т. е. от другой артели.
      Это как же? А так. В наших условиях артель не частная лавочка. Средства производства государственные, т. е. дорожная артель ни материалы, ни транспорт не покупает, ей так дают, как колхозу землю. Но если зарплата государственная, то опять — как проверить качество?
      Короче, если бы дорожная артель получала зарплату от того колхоза, мимо которого она строит дорогу, то все деревни были бы асфальтированы.
      Иначе план может стать проектом, годным лишь для машины, — нажми, поехали. Мы ее сами сделали, в ней все известно — она неживая. А в человеке известно лишь, что у него есть потребности, желания, значит, надо искать способ вызывать такие, которые были бы направлены на выполнение общего желания согласованной жизни. И ее инструмента, т. е. плана.
      Потому что социализм все же не самоцель, а материальная база для исполнения цели. А при халтуре любую базу растащат.
      Почему вещь на экспорт делают лучше, чем на внутренний рынок? Потому что там халтуру не возьмут.
      Вся беда в том, что мы производим работу для потребителя, а деньги за это получаем у государства. А как может государство проверить мою работу? Только по жалобе потребителя. А если бы я деньги получал от самого потребителя, то не халтурил бы как миленький, потому что в артели вся работа как бы на экспорт.
      Короче — если бы зарплату артель получала от того, с кем заключила подряд, т. е. от другой артели, а не непосредственно от государства, то халтуры бы не было.
      Потому что цепь артелей — это саморегулирующаяся система, живой организм, а не машина, которая ничего не изобретает, и если у нее задание повесить пальто на вешалку, то ей все равно, пустое пальто или в нем его владелец.
      Сейчас казна финансирует предприятие, оно казне и отчет держит. Значит — неизвестно кому. А надо, чтоб предприятие финансировало другое предприятие — и круг замкнется.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19