Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Как птица Гаруда

ModernLib.Net / Отечественная проза / Анчаров Михаил / Как птица Гаруда - Чтение (стр. 1)
Автор: Анчаров Михаил
Жанр: Отечественная проза

 

 


Михаил Леонидович Анчаров
Как птица Гаруда

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
С перстами пурпурными Эос

Глава первая
НОРОВЫ

      Вы спросите, кому приснился этот сон: моему петуху или мне? А я и сам не знаю.
Кубинская сказка

      Праздничный, веселый, бесноватый
      С марсианской жаждою творить,
      Вижу я, что небо небогато,
      Но про землю стоит говорить.
Николай Тихонов

1

      А Витька Громобоев полюбил навеки, и этому не научить. Но и цыпленок хоть и ничему не обучен, однако проклевывается. Потому что живой и срок пришел жизнь вопрошать. Обсохнет и растет до петуха.
      И ежели человек отличен от петуха или дерева, то одним только — надеждой стать для вселенной собеседником.
      И значит, человеку до Человека надобно дорасти, дорасти до собеседника вселенной, поскольку скот не виноват, что он скот, а человек, ежели он скот, — виноват.
      Иначе твоя жизнь ушла на кормежку и попусту, и пришедший позднее — что он сделает с твоими плодами?…
      Летом пятьдесят первого я вдруг понял окончательно, что в жизни пустяков не бывает и что сегодня пустяк, то завтра — важнее важного.
      Потому что жизнь на важное и пустое не делится. Это мы так о ней думаем или другие за нас, но это все в голове.
      А в жизни есть жизнь. И если она идет не так, как нам хочется, то неизвестно, как бы она пошла, если б была такая, как нам хотелось.
      С Витькой Громобоевым пришли Сапожников и некто Панфилов, которого я еще не знал лично, а только по песням. Я знал, что они придут, но я не знал, что они такие горластые.
      — Зло и добро — это действия, значит, движение материи, а не сама материя, — говорил Панфилов. — Ходьба — это движение человека, а не какая-то материя ходьбы.
      — Ну и что?! Ну и что?! — заорал Сапожников.
      — А ты пытаешься свести все к вакууму и частицам! — сказал Панфилов. — А есть еще действия каждого из них.
      — Вот! — крикнул Сапожников Панфилову. — Значит, ты кроме частиц и вакуума ищешь еще каких-то злоумышленников и праведников в этом вакууме! Откуда? Пришельцы? Инопланетяне?
      — О господи! — сказал Панфилов. — Опять эти инопланетяне!.. Почему все уперлись в одну проблему — одиноки мы во вселенной или нет — и ждут пришельцев… И никто не задается вопросом — а что было ДО этой вашей вселенной?
      — То есть? — спросил Сапожников.
      — Если даже допустить, что был первичный взрыв всей собранной в одну точку материи… то возникнет вопрос не только о том, что же было «вокруг», как спрашиваешь ты, но возникнет и мой вопрос: «А что же было ДО этого?…» Ведь если взрыв был, то до взрыва материя была не сжата, а рассеяна и происходило сжатие… Почему же не возникнет вопрос — была ли жизнь до взрыва?
      — Интересно, — сказал Сапожников.
      — Проще: если наша вселенная имеет начало, то это потому, что предыдущая вселенная имела конец. И самое главное, что она была вселенной. Думать иначе — значит допустить исчезновение материи и возникновение мира из ничего…
      — Та-ак… — сказал Сапожников.
      — Да, — сказал Панфилов. — И тогда вопрос стоит так: могла ли исчезнуть вся предыдущая вселенная? Конечно, нет. Иначе из чего сложена нынешняя?…
      Огромная война кончилась, и сила жизни все прибывала, и каждый чувствовал, что имеет на нее все права.
      Работа воскрешения начнет сказываться много времени спустя, но она уже началась.
      Чересчур много дорог было заминировано за две тысячи лет боя, и если мир может быть спасен согласием, он и должен быть спасен.
      Земля есть шар, и великие устремления расходятся вверх по радиусам. И это только внизу толковище, а в небесах никому не тесно.
      — Вакуум, вакуум, — сказал Сапожников. — Мы о нем ничего не знаем… Нужна хоть какая-нибудь все опрокидывающая модель… Уважаемые офени, товарищи Зотовы, у вас ничего там не завалялось?
      — Почему же? — говорю. — Завалялось… Василидова модель…
      Тут летний ветер распахнул окна и двери, и за крышами домов блеснуло.
      — Стекла побьет к черту! — крикнул дед, пытаясь поймать створки окон. — Витька, дверь! Дверь!
      — В чем же ее суть?! — старался перекричать Сапожников летнюю бурю. — В чем суть Василидовой модели?!
      Так мы проводили время в 51-м году — пьяные без вина и богатые без копейки. Хотя неплохо было бы и закусывать.
      Моему внуку Генке в тот день было ровно двадцать, и он удрал к нам от матери именно в свой день рождения, потому что устал от семейной любви и нелюбви.
      Мы балбеса пожалели и пустили в мальчишник.
      Витька Громобоев демобилизовался, но мы его провожали невесть куда, и теперь опять он уезжал надолго, никого не жалея, кроме Тани, матери своей приемной, бабушки нашей, тишайшей и непонятной Миноги, которая в Москву еще не вернулась, а жила, по слухам, в том же партизанском городке.
      Мир опять раскалывался, поскольку объединяться «против» всегда было легче, чем «за».
      В 49-м возникла НАТО, но возник и Всемирный Совет Мира.
      Земля отдалась ливню живой воды, и каждый комочек ее получил свою каплю, и грозу унесло, и хлынул живой воздух.
      Была темная ночка. И до рассвета еще далеко. Помойки зверели удивительными запахами, а подворотни — глухими голосами. Я, видимо, задремал под шум споров о космогонии.
      Общались два одинаковых голоса:
      — Можно ли убивать с верой в бога?
      — Да только так и происходит… Перекрестясь режут, помолясь пытают, отслужив молебен — лютуют и насилуют.
      — Неужели никто не замечает?
      — Замечают. Однако и здесь есть лазейка… Если смерть — это второе рожденье, то убивать можно. Бог послал меня убить, чтобы убитый родился на тот свет. Логично?
      — Сердце с этим не примиряется.
      — Вот сердцу и верь.
      И я начал смотреть глазами и слушать ушами, но поверил бухающему в груди сердцу, которое то замирало тоской, то трепетало неведомой радостью. И все чувства были во мне — и те, что мы называем гнусными, и те, что называем прекрасными. Но чувства эти приходили ко мне извне, и сердце выбирало назвать их прекрасными или гнусными. И я угасающим сознанием еще удивился, — а я думал, что чувства приходят не извне, а зарождаются во мне.
      — Нет, — услышал я свой собственный голос. — В тебе зарождаешься только ты.
      — А кто же я?! — возопил я беззвучно. — Кто я?!
      — Все, — ответил голос.
      — Как может часть равняться целому?
      — Смотри… — сказал голос. — Смотри!
      И я увидел строчки неведомых письмен, которые дрожали, как надписи в беззвучном кино. Потому что на буквы этих строк все время накладывались буквы других письмен. Количество букв в строке все время было одно и то же, но прочесть их было нельзя, потому что письмена все время менялись, превращаясь одни в другие, становясь шифром мифа неведомого кода.
      Строки извивались, как змеи, дрожали и, пружинисто сплетаясь, вспыхивали беззвучными искрами, и искры превращались в звезды. И я увидел дрожащие звезды, к которым со всех сторон сбегались лучи света, сгоняя звезды в кучи и вихри. А не так, как всегда, когда лучи разлетались от звезд.
      И я, Зотов, вижу природный катаклизм, рождение любви.
      Наверно, такое было на виноградниках, когда родился Дионис, но казалось, что это было, когда и Дионис еще не родился.
      Клонило и трепало ветром кусты, луна скакала по облакам как козочка, беззвучный хруст стоял в лесу, и листья лепили беззвучные пощечины. Помойки и нужники пустырей переворачивались могучей невидимой рукой, из них сыпалась гнилая сволочь и слизь, громоздилась в холмы и тут же зарастала лесом и подлеском. И меж стволов колюче вставали на дыбы кружевные олени. И в камышах мелькало гибкое светлое прекрасное тело Сиринги, песенки Тростника.
      Все летело навстречу, и ни к чему нельзя было прикоснуться: рука не дотягивалась до желанного — еще сантиметр, еще миллиметр, еще микрон — но рука не дотягивалась.
      — Отец, не смотри! — крикнул яростный голос Витьки. — Отец, не смотри! Нельзя! Очнись! Это тебе не надо!..
      — Витька, ты полюбил? — спросил я.
      — Да, отец, — сказал он. — Навеки.

2

      Ах, Зотов, Зотов, старая орясина, когда же это все началось? Может быть, когда Таня ходила к старику Непрядину? А может, еще раньше, когда Петр — первый Таню щупал? В каком же году он Таню щупал? Ах, Петр Алексеич, исторические события надо помнить… Вспомнил? Ага. Это началось, когда брат в лапту играл посередь улицы, а Ванька Щекин заорал:
      — Николай-второй, беги!
      Колька побежал до черты, а его господин за ворот — цап!
      — Тебя как назвали?
      — Николай-второй.
      Господин ему по шее, по шее.
      — За что, дяденька?
      — Веди к отцу, а то полицию кликну! — И свисток.
      — Не свисти, дяденька.
      Пришли к деду. Господин сыщик все выяснил и спрашивает:
      — Почему твоего внука царским именем зовут?
      Дед говорит:
      — Он у нас, Колька, родился вторым, а Петр — первым у нас родился.
      — Как это Петр — первый?
      — Петька! Спрыгни с сарая! Покажись господину сыщику!
      Он спрыгнул, рубаху заправил и говорит:
      — Ну чего?
      А ростом он был орясина пятнадцати лет.
      — Я вас всех, все ваше отродье упеку! Сопливцам своим государевы имена давать!
      — Имена по святцам, — говорит дед. — А что Петр у нас родился первый, а Николай вторым, — это дело божье. Имена поп давал, а мы не против.
      — Дедушка, — говорит Петр — первый. — Может, ребят кликнуть?
      — Не надо… Сам уйдет… Иди, господин сыщик, иди. У нас в семье горе, не до тебя, — говорит дед. — Родной человек помер. А Колька не сам себя назвал, его ребятишки так кличут. Иди, господин сыщик, иди… Места у нас глухие, не ровен час, случится что, иди.
      Господин сыщик и ушел.
      А дед отвел Кольку за сараи и выпорол.
      Лупил и приговаривал:
      — Запомни этот день, Николай-второй, запомни этот день… Запомнил? Или еще добавить, Николай-второй?
      — За что бьешь? — орет Колька. — Не я виноват! Сами назвали!
      — Не за то бью, что назвали, а чтобы запомнил этот день на всю жизнь… Родной нам человек помер, граф Лев Николаевич Толстой, народный заступник.
      Стало быть, это приключилось в 1910 году.
      С этого дня, как дед выпорол Николая-второго, Зотов начал жить сознательной жизнью и даже мыслить общественно.
      Род Зотовых имел происхождение канцелярское. Писарь на фабрике, составляя список нанятых на работу, услышал в конце перечня: «Серегин, Изотов», ошибкой записал: «Серегин и Зотов». И тем сделал деда Афанасия первым в роду.
      Дед спорить не стал, время было голодное, а дед был неблагонадежный, поскольку не только переплетал старые книги, но и читал их, что ввело его в гордыню, которая и привела к мысли, что род его не хуже царского.
      Кроме Петра-первого и Николая-второго, были еще Александр — третий, Иван — четвертый. И еще царь Афанасий-немой и царица Дуська — на них царских номеров не хватило. Так и ходили ненумерованные.
      Афанасий был назван в честь деда Афанасия Зотова, первого в роду, и был немой, а Дуська — в честь бабушки Евдокии, в девичестве Громобоевой.
      Дед рассказывал: «Громобоевы же произошли от небесного явления. Бабка нашей бабушки разрешилась от бремени мальчиком, когда в сухую погоду огненный шар пролетел тихо через комнату роженицы и разорвался у колодца. Через некоторое время закричал новорожденный голосом беспредельной ужасности, за что был по совокупности причин назван Громобоем».
      А отец Петра-первого, папанька Алексей Зотов? О нем позже — когда из тюрьмы выйдет.
      И в зотовском роду было все, что полагается, — и самозванцы, и дворцовые перевороты, и смертоубийства, и победы. И отличались Зотовы от Романовых только двумя отличками — Зотовы работали, а Романовы нет, Зотовы на войну ходили сами а Романовы посылали других.
      А что касается там образования или разговоров на непонятном языке — то в этом Зотовы от них не отставали.
      — Ой, Петенька, не надо!..
      — Не бойся, Таня, женюсь…
      — А на что жить будем?
      — На что все, на то и мы.
      А погода была — всем погодам погода! А в журнале «Нива» объявление напечатано про знамение времени — СКОРОСТЬ. А в конце восклицание: «СОРОК ВЕРСТ В ЧАС! КТО ВАС ДОГОНИТ?! СПЕШИТЕ ЖИТЬ!»
      А Петра-первого Зотова торопить было незачем. Ему шестнадцать, и Тане Котельниковой — шестнадцать. Отца ее в пятом году забили на фабрике Шмита, а мать к Асташенкову в питейное подалась помои таскать, у Асташенковых дом с ротондой, четыре трактира по всей Белокаменной и в каждом — по «маркизе». Все маркизы в теле, а жена тощая метла — ему с ней неинтересно. Сын в университете римские права переписывает, дочь на арфе гудит — ногами обхватит и пальцами вцепится, а учитель над нею — ко-ко-ко… ко-ко-ко… дора, фа-соля, ляси и за пазуху заглядывает. У всех нужники на пустыре, на одно очко, а у Асташенковых — в доме, фаянсовый, сидячий с синей надписью — на донышке с лужицей, и ручка белая на цепи. Ей-бо! Не вру. Потяни — все в Яузу унесет! Двадцатый век! Таня рассказывала — она там прибиралась.
      — Ой, Петенька, не надо!
      — Не бойся, Таня, женюсь…
      — А на что жить будем?
      — На что все, на то и мы…
      Зотов Петр — первый вылез из сарая и спрашивает:
      — Дед, почему меня на красоту тянет, как мышь на сахар?
      Дед ответил:
      — Потому что наслаждение красотой есть осознание своего развития.
      Это Петр — первый уже знал. Его загребли по ошибке, когда ткацкие бастовали. А потом, набив морду, отпустили по несовершеннолетству.
      Зотов того господина сыщика на улице подстерег и ввалил ему по той же скуле, что и он ему в участке. Он Петра-первого за шиворот, и Зотов его за шиворот. Он в свисток, а Зотов в два пальца. Он его по зубам, чтоб не свистел, и Зотов ему по зубам, чтоб не свистел, да и вбил свисток ему в рот. Господин сыщик упал, а Зотов ушел.
      Тогда господин сыщик пришел не один, и они забрали Петра-первого куда надо, а там господин сыщик бил его ногами. Бил ногами и приговаривал:
      — Воспрянет род людской!.. Знаю я ваш род, проклятьем заклейменный!.. Я тебе воспряну!..
      Сколько он был у них в плену — Зотов не помнит. Но вот по прошествии времени пришел в узилище дед и говорит:
      — Ничего не поделаешь, господин сыщик, будут и тебя ногами топтать.
      — Это кто же?
      — Да Петька, внук мой… Выйдет из Бутырки и потопчет.
      — Рвань несчастная… Мы ж его повесим!
      — Ну что ж… и мы тебя повесим… Ничего не поделаешь.
      — На власть замахиваешься?!
      — Зачем же?… В книге сказано — власть падет в одна тысяча девятьсот семнадцатом году. Тогда и с тобой свершится.
      — Та-ак… Значит, у Маркса вашего на семнадцатый год назначено?
      — Господин Маркс журнал «Ниву» издает. Дозволено цензурой с приложениями…
      — Ну, мне не крути, не крути… Не про того Маркса речь… Говори, что у тебя за книжка?
      — Называется «Тайная мудрость Востока». Предсказание судеб. Тоже дозволена цензурой. Кажные двенадцать лет — поворот судеб, согласно законам зодиака и миротворного Индиктиона. Вот и считай — к одна тысяча девятьсот пятому году прибавь двенадцать — что будет? Семнадцать.
      — Антимов! Давай его сюда!
      Тут Петра-первого из соседней комнаты вытряхнули, где он разговор слышал, и перед дедом поставили.
      — Забирай… Последний раз прощаю.
      — Сопляк чертов, — сказал дед. — Сопляк.
      — А после семнадцатого что будет? — спросил господин сыщик.
      — Третье Евангелие будет… Третий Завет… Сошествие Духа Святого на людей.
      — А может, вы старообрядцы? — спросил зашедший в полицию господин журналист Гаврилов.
      — Мы новообрядцы, — сказал дед.
      — Кто такие?
      — Сам знаешь… Рабочие, — тихо ответил дед.
      Господин Гаврилов перестал из протокола выписывать разное удивительное и сказал:
      — Рабочему надо заработать — это понять возможно. А этих понять нельзя… А может быть, они толстовцы?
      — Никто они, — сказал господин сыщик. — Они никто. Пустырь проклятый.
      — Пустота… — засмеялся господин журналист Гаврилов, который писал очерки из низов жизни — под Власа Дорошевича, но хуже. — Пустота — это ничто… нигиль… Они нигилисты?
      Это он Зотовым — то!..
      — Какая же пустота… — задумчиво возразил дед. — При такой теснотище?
      — Куча дерьма, — сказал господин сыщик. — Ничего святого… Полное отсутствие нравственной идеи… Так и запишите, господин журналист.
      — Нравственная идея — она у отца Иосифа, — сказал дед, — и у вас, господин Гаврилов. Поэтому вы ее на всех поделили — и у каждого от нравственной идеи ошметочек… И потому у нас от нравственной идеи — что с барского стола упало… И «Возлюби ближнего» всегда оборачивается — возлюби вас, господин главноуговаривающий. А вы нас — нет, не очень-то… Или не так я говорю?… Пошли, Петька.
      А весна стояла такая, что помойки розами пахли, а пустые сараи — ладаном.
      — Дед, неужели на Пустыре ничего, кроме вони, не заводится? И неужели мы пустота?
      — В пустоте, Петька, родится творение. Ибо больше ему родиться негде.
      — Дед, — спросил Петр — первый, — как же это в пустоте может творение родиться? Пустота — она пустота и есть.
      — Поскольку всемирное тяготение не выдумка, Петька, — сказал дед, — то пустоты вовсе нет и пространство заполнено… Однако движение существует, и я до тебя достигаю рукой и дотрагиваюсь… А если движение есть, а пустоты нет, то, значит, и там мельчайшие тела погружены в некую субстанцию, которая и осуществляет их связь между собой, сама, однако, будучи чем-то отличной от них… И в этой незнаемой сущности идет мировой процесс отмены старой вселенной, прежней вселенной — поскольку она нелюбимая.
      И Зотов это запомнил и записал — идет отмена прежней вселенной, поскольку она — нелюбимая.
      Уж Тане с Зотовым жениться пора, а отец Иосиф венчать не спешит, а спешит пройти мимо.
      — По церковной записи твой дед Изотов, а по гражданским бумагам вы Зотовы. Безбожники и на исповедь не ходите.
      А у отца Иосифа уголовный журналист Гаврилов с господином сыщиком чай пьют. Какая уж тут исповедь? После пятого — семь лет прошло. Поумнели.
      На земле царь, и капитал, и в небесах церковь, а где Зотовы помещаются, в библии не сказано.
      И начал Зотов Петр — первый Алексеич сам разбираться в том, как мир устроен и в нем человек по своей вере, по зотовской.
      У отца Иосифа дело простое: «Человек раб божий». И точка.
      Петру надоело, и он спрашивает:
      — Если все люди божьи рабы, тогда зачем на земле один раб, а другой — власть?
      — Дерзок ты, — говорит. — Несть власти аще не от бога, понял?
      — Понял, — говорит. — Если рабы власть возьмут, то и она станет от бога. Кто кого. Так?
      — Сокрушу! Богова ошибка!..
      — А разве бог ошибается?
      — Вон отсюдова!
      А уж Зотов знал — если батюшка дурак, то и это от бога. На Пустырь толкового не пришлют.
      Он у деда спросил:
      — Почему меня отец Иосиф обозвал «богова ошибка» и по шее дал?
      — А за что дал? — поинтересовался дед и перестал петь про Кудеяра-атамана.
      Петр — первый ему поведал, за что схватил по шее.
      Дед же сказал, что отец Иосиф дурак и гнида, поскольку пути господни неисповедимы, то и ошибкам не подвержены, и, значит, не ему, долгогривому, судить божественный промысел, назначивший им фамилию Зотовых.
      А что касается зотовской веры, то, насколько известно, таковая ни в одном реестре не значилась. И потому Зотовы считали ее вполне оригинальной.
      Состояла она в следующем.
      В писании сказано: «Вначале бе слово и слово бе бог». И поскольку бог есть сущность неизреченная, то, как только попытаешься ее изречь, возникает из одного слова — два, между которыми совершается движение. Одно слово «на», другое- «дай». И вся суть человека состоит в том, какое слово из этих двух у него в душе на донышке, а какое — снаружи.
      Без «дай», конечно, не выжить тому, кто хочет сказать «на». Но если человек перешел на сторону «дай», то из него человек вовсе прочь выходит. И это есть закон.
      А кто перестает это понимать и упорствует — у того вместо слов возникает болботание.
      И как это болботание ни называй — хоть религией, хоть наукой, а все одно — усердие без души и не по разуму есть болботание, которое у Зотовых в одно ухо входило без труда, а из другого вылетало со свистом.
      И потому к богу у Зотовых было такое отношение: хочешь верить — верь.
      Зотовы считали — материализм богу не помеха.
      Однажды, в давнее время, был у деда разговор с великим гением русской земли. О таинственной субстанции Эфир.
      Когда дед ему принес книгу «Алхимию» для обмена по-офенски — с уха на ухо, то Дмитрий Иванович Менделеев рассказал деду, как знаменитая таблица его привиделась ему во сне. А потом дед спросил:
      — Так как же, Дмитрий Иванович, все-таки есть эфир или выдумка это?
      На это Дмитрий Иванович деду отвечал:
      — По логическому рассуждению — должен быть. Должна быть сверхтонкая невидимая материя, которая бы все увязала в одну картину. Однако чтобы открыть эфир — надо найти некий способ стать от эфира в стороне. Это подобно тому, как нельзя взвесить воду, находясь в воде…
      И потому Зотовы спокойно и с интересом узнавали про диковинки природы и научности и не торопились делать выводы, даже если они настырно прыгали в глаза. И спокойно пели: «Солнце всходит и заходит», — хотя и знали уже, что все происходит как раз наоборот.
      Был у деда знакомый дворянин старик Непрядвин, и был у старого Непрядвина сын и телефон. Телефон хороший, а сын — так себе. Дед послал Таню с запиской. Старик позвонил куда надо, и отец Иосиф согласился нас венчать. Но Таня услышала, как сын Непрядвина сказал:
      — Папа… какое тебе дело до этой мрази?… Страшнее русского Пустыря ничего нет… И там нет ничего, кроме вони.
      — И магии, — сказал старый Непрядвин. И Тане: — Ступай, голубушка. Скажи деду, что все улажено.
      Непрядвины в родстве были с Митусовыми, тоже владимирского корня, как и мы, Зотовы. А Митусовы свой род от словутного певца Митусы считали, что у князя Игоря Новгород — Северского старины пел и воевал, у того Игоря, про которого «Слово о полку» и опера химика Бородина.
      Непрядвин Василий Антонович древнего рода и чудесного обаяния был человек. Не то что сын его, ненавистник, белая моль. А как ему не стыдно? Род его такой древний, что и Романовых не видать, мог бы уж и людей полюбить за такое-то время, было когда спохватиться. Отец-то его Василий Антонович ведь сообразил.
      Да, видно, у Петра-первого в душе не все уладилось после Таниного рассказа, и если Зотовых за мразь считают, то магия тут при чем? Зотов деда и спрашивает:
      — Как же так?
      — А они дураки, — говорит дед.
      — Кто?
      — Они думают, рабочий — это кто перемазанный и машины не боится. Рабочий из своего корня произошел. А что он сейчас в хомуте — то это он от забывчивости. А когда вспомнит — настанет перемена в жизни.
      И дед мне такое рассказал, что у меня глаза на лоб и в животе мороз.
      — Раб — это волшебник, — сказал вдруг дед. — Раб — это волхв, кудесник-чудесник, чудеса творит… Был старый народ мидяне, а у них главное племя маги, тайное хранили умение и знание про мироустроение и миротворный круг. А главный из магов звался Раб. Высший умелец. Чтобы рабом стать, надо было семижды семь ступеней пройти среди магов. Потом тех мидян полонили. И маги разбрелись. Потому что каждое дурное племя хотело магов в полон взять и приладить к делу. А пуще всего каждый вождек хотел, чтобы сам Раб ему служил, а он бы похвалялся — мне Раб служит. Ну, на всех вождей Рабов не напасешься, и стали всех пленных мастеров рабами звать. А потом забыли, откуда это слово — раб, и пошло, что раб — живое орудие, машина, и любой пленный стал раб. Да и слово «машина», Петька, тоже от слова «маг»… Теперь гляди — я слова рядом поставлю: раб это маг, и от этих двух слов, запомни, от раба и мага — работа, рабочий — мастеровой — мастер — маэстро — майстер — мистер — во всех языках. Магистр — маг — волшебник, волхв. И над христовой колыбелью три мага стояли, три волхва. И слово «мощь», и слово «машина»… И только раб свободен, потому что он маг. И машину рабочий любит, потому что это последнее место, где свобода ему осталась, последнее прибежище: шестеренки прилажены своими руками и своими руками сотворены, — включай, поехали. И потому магия его и есть богатство, а все остальное ловушка. Вот откуда наш корень и свобода.
      И как раз когда отпраздновали столетие со дня нашествия на Русь двунадесяти языков с Наполеоном-анафемой, у меня от жены моей Тани, урожденной Котельниковой, сын родился и был наречен Сергей. В честь отца бабушки, Сергея Панфиловича Громобоева.
      Венчал и крестил с некоторым отвращением отец Иосиф. А в дверях стоял господин сыщик и смотрел, как сын мой увеличивает земную тесноту. Но господин сыщик был задумчивый.
      Ну ладно.

3

      В тысяча девятьсот четырнадцатом Зотов вовсе дылда. Книжек прочел много и ни в чем не уверен. Уверен только в том, что он рабочий, а книжки эти офенские, брошенные, тайные, никому не нужные.
      А сколько дед прочел, того сказать никто не может.
      Событий не было. Лямку тянул, жену ласкал своевременно. Разве что асташенковскую дочку щупал. Сама попросила первый раз — пьяная.
      — Потрогай меня, — говорит.
      А Зотову что? Ему не жалко.
      А второй раз — когда жена не велела Зотову книжки читать: не маленький, сын растет. Зотов тогда огорчился: спьяну второй раз асташенковскую дочку щупал. Она ему говорит:
      — Пойдем туда. Там сено…
      Он протрезвел, спрашивает:
      — У тебя что, холуев мало?… — И ушел.
      Она ему это припомнила. Его тещу Асташенков с работы согнал.
      — Прощай, — сказал ей. — У твоей дочки муж дурак. А ты мне было понравилась. Мог я тебя в маркизы произвести?… Мог.
      Зотов теще говорит:
      — Да у него этих маркиз три штуки.
      — Ему виднее, — теща говорит. — А я теперь безработная. А ты дурак.
      «Мы-то думали, что только у нас, судьбой потерянных, в каждом сарае собачья свадьба и что свадьбы эти от нашего беспутья. Путь-то наш весь от фабрики, через трактир да за сараи. А оказалось, что и у всех одно — страх домовины да крест в конце пути с надписью: две даты из календаря и между ними тире — полосочка, и в этой тире — вся жизнь. Будто тропочка от прихода до ухода. И коротка та тропочка и незаметна никому, кроме того, кто сам прошел, да не скажет. А куда прошел и откуда — о том ли другим людям судить, если сами свою тире протаптывают и торопятся к чужому телу прикоснуться, припасть хоть на миг? Потому что и вспомнить нечего больше в конце тире, кроме тела, к которому припадал в тоске или радости. Больше и вспомнить нечего, кроме хлеба, тела…
      — И магии, — сказал дед».
      Птицы кричат. Пролетка цок, цок. Заводская труба черные кудри плавит.
      Двадцатому веку четырнадцать лет, а Зотову Петру-первому — девятнадцать.
      «Зотовы мы. Мы догадку ищем.
      И, видно, без томления нам не жить.
      Мы офени, книжники, отреченные, шаромыжники, шарлатаны, ходебщики — книжные разносчики. Забытый ныне промысел и язык.
      Почему я из всякого года лучше вспоминаю не события, а споры? Потому что у нас дед был на спор и на бунт скорый.
      И я вспоминаю деда, и его мнения, и людей, которые приходили к нему, к токарю и переплетчику, эти мнения послушать. И эти люди были не простые шкурники, зверье живоглотное, а души встревоженные.
      Бывает, что разговор и есть событие, а все остальное — бормотание. Потому что событие это со — бытие, то есть совместное бытие, хорошее со — бытие или нет — другого нам ничего не дано. Лучше уж хорошее. Самое большое событие есть жизнь, и перед ней все остальное и близко не равняется».
      У Зотова, у Петра Алексеевича, отец с мамой из тюрьмы вернулись.
      «У деда и бабушки нашей тишайшей было четыре сына и дочь. Один сын и дочь умерли от голодных родов некрещеные. Эти не в счет. Трое выжили до возраста и стали Петра Зотова дядьки и отец. Один дядька в четвертом погиб под Ляодунем в японскую, другой — на Пресне в пятом году, и остался мой отец Алексей Афанасьевич, тюремный житель, и мама — его верная жена.
      Отец по тюрьмам, мама за ним следом. Вернется мама, родит мне братца или сестру и опять за отцом. Как они там в плену улаживались, мне неизвестно. Лютый до бабьей ласки отец. Весь в меня. Но иногда и отца отпускали из узилища».
      Вспоминает Зотов давний разговор отца своего с дедом:
      — Почему все сады гефсиманские? — спрашивает отец. — Душа воплощения ждет, а плоть обманывает… Зачем про другой мир загадано? Зачем мечта и томление духа?
      — Погоди, Алешка… Разум человека появился, когда сон с явью столкнулся и понял человек, что во сне он живет второй жизнью. И любит во сне, и страдает, и страх испытывает, и белый ужас. И от второй ночной жизни он просыпается, а от дневной, первой, проснуться не может. И встреча сна и яви это есть фантазия. Никогда фантазии не бойся, однако помни, что она всего лишь в голове и потому требует проверки.
      Это было в пыльный день конца лета. Это было в день, когда все предисловия кончились.
      — … Магия, — сказал дед.
      — Вот это мне, милостивый государь Афанасий Иваныч, и нужно, — сказал старик Непрядвин, — в моем собрании этой книжки нет. Не уступите ли?
      Стояли они с дедом на чердаке по колено в книжных связках дедова собрания, и на каждой связке бирка привязана была деревянная с номером. А что в каждой связке, дед сам знал наизусть и мог рассказать.
      — Мне нравится ваша мысль, что рабы позднейшие — это бывшие маги, — сказал Василий Антонович. — Мне это в голову не приходило… Однако что это за возгласы на улице?
      — Асташенков гуляет с маркизами, — встреваю я.
      — А-а… Петр — первый… — говорит мне Василий Антонович. — Бастуешь?
      — Нет, — говорю. — Вторую неделю работаю.
      — Эх, Петр — первый, мне бы твои годы, и я бы забастовал… Я вашего Маркса читал. Мне нравится, что он Асташенковых терпеть не может. И я все бы сделал, чтобы их с горки спустить.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19