Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога через хаос

ModernLib.Net / Анчаров Михаил / Дорога через хаос - Чтение (стр. 6)
Автор: Анчаров Михаил
Жанр:

 

 


      …Предчувствие весны. Плывём.
      Куда ж нам плыть…
      – Илларион, бросим пить. Не могу больше.
      – Давай бросим.
      – Не может хорошая жизнь состоять из драчки за кусок пирожного и пиво.
      – Не может.
      – Тогда лучше не родиться.
      – Нас об этом не спрашивают. Ладно, давай отрываться от жизни, – сказал Илларион.
      – Давай, –сказал я.
      – …Значит, для полёта нужны рифмы, и ритм, и словарь? – спросил Илларион.
      – Нет. Пушкин.
      – А остальным что делать?
      – Летать. На разных высотах. А словарь, рифмы, и ритм, и прочее – это способы записать кардиограмму.
      …В феврале, 13 апреля 1977 года я разучился летать.
      Эта фраза родилась от случайной описки, но дрогнуло что-то во мне, и я подумал: такая ли уж случайная эта описка и разве могу я с уверенностью сказать, когда это началось?
      Я начал прикидывать так и эдак, и выходило, что я, как себя помню, только и делал, что разучивался летать.
      Я ещё маленьким был, когда услышал песню: “Позабыт-позаброшен… с молодых юных лет… Я остался сиротою… Счастья-доли мне нет… Ох умру я, умру… Похоронят меня… И никто не узнает… Где могилка моя… И никто не узнает… И никто не придёт… Только раннею весною… Соловей пропоёт…”
      Я встречал многих людей, которые, как и я, считают до сих пор, что это лучшие строки, которые написаны на русском языке. Это та неслыханная простота, в которую, как в ересь, мечтал впасть под конец жизни один поэт.
      У меня были отец, мать и своя семья, и я не был сиротою с молодых юных лет, и я не понимал, почему я позабыт-позаброшен и почему счастья-доли мне нет, но что это так и есть, я знал всегда.
      Какой же доли я себе хотел и какого счастья?
      Я хотел вырасти и вырваться из дома, и это случилось без моей воли, когда пришла большая война и разрушила мой дом, и милей его нет на свете.
      И наступила мирная жизнь, и была разруха – день первый, и я захотел домой. Но того дома, куда я летел, я не нашёл. Потому что, когда кончилась разруха и дом был построен, в него пришла жадность.
      И я увидел, что богатство так же бесцельно, как и нищета, потому что цели у них конечные, и я по-прежнему тосковал о цели, которая бы удалялась от меня, открывая горизонты.
      И я понял, что хочу того, чего нет на земле.
      Сначала я думал, что тянусь в космос, и летал в космос вместе со всеми спутниками и кораблями, достигшими к тому времени Луны, и Марса, и Венеры.
      И я понял, что тоске моей нет предела, потому что она по бесконечной любви.
      И я понял, что растить эту любовь надо здесь, на Земле, из семян, затоптанных войнами, нищетой и жадностью, а не ждать из космоса.
      И я понял, что опытом её вырастить невозможно, потому что тогда она будет конечна, а для бесконечной нужен полёт, и без него уже никуда.
      Но полёт в любви труднее всего, хотя считается, что это не так. Считается, что сама любовь – это полёт. Но как часто это полёт в клетке.
      …Предчувствие весны.
      Медсестра рассказывает:
      …Когда мы из барака переехали в новую квартиру, я поступила в школу. И была отличницей до восьмого класса. А девятый и десятый кончила так себе. Надоело.
      До восьмого класса старалась, училась играть на аккордеоне, выиграла районную олимпиаду по математике, по художественной гимнастике и по бегу занимала хорошие места, в баскетбол меня в любую команду брали, я с любого места площадки в сетку попадала. По сочинению всегда “пять”. Учительница любила. Задали нам сочинение по Чернышевскому – люди будущего. Все написали по учебнику, а я про то, как не могу понять этих людей будущего, и как за сосисками и апельсинами в очереди ругаются, и от пьяных проходу нет в наших местах. И в конце приписала: “Кончаю. Страшно перечесть. Стыдом и страхом замираю. Но мне порукой ваша честь. И смело ей себя вверяю”. Мне Анна Михайловна поставила “пять с плюсом” и полюбила меня. А потом говорит:
      – Ты этих людей, которые в магазинах ругаются, на работе не видела. Там они другие. А после работы не знают, куда себя деть. Нужна культура. А культура – дело медленное.
      У всех моих подруг мальчики, а мне скучно. За десятый класс только один раз целовалась. На крыше. Залезли мы с одним парнем на школьную крышу. Он мне говорит:
      – Ты не как все. Давай целоваться научу?
      – Научи.
      Он меня поцеловал. Мне не понравилось. Одни слюни.
      – Ты какая-то холодная. Приходи вечером. У Аллы собираемся – и из медицинского, и из клуба весёлых и находчивых.
      Вечером собрались. Все пьют. Я попробовала.
      Не понравилось. Начали песни петь – сначала туристские, а потом матерные частушки. Мне не понравилось.
      Алла мне говорит:
      – Что ты из себя строишь? Ребята обижаются.
      Я говорю:
      – Я домой пойду.
      И стала я после этого учиться кое-как. Анна Михайловна мне говорит:
      – Ты даже сочинения стала плохо писать.
      – Анна Михайловна, я ведь на работу пойду, и замуж. Зачем мне сочинения? Никому это не нужно.
      – Жалко мне тебя. Ты талантливая девочка.
      – А в чём мой талант, Анна Михайловна?
      – Этого я ещё не знаю.
      Но тут школа кончилась. Сняла я белое платье, и повесила в шкаф, и говорю маме:
      – Мама, я работать пойду.
      – Дело твоё. Жаль. Ты отличницей была. Могла бы студенткой стать.
      – Студентов я уже видела. Мне не понравилось. Я на авиационный завод пойду.
      Подали мы с Аллой заявления. В кадрах сказали:
      – Приходите через месяц.
      Мама говорит:
      – Месяц болтаться по городу я тебе не дам. Устраивайся временно.
      И начали мы с Аллой по работам скакать.
      Пошли в хлебопекарню. Выдали спецодежду: куртка и белые штаны до колен.
      Запах вкусный – это первый день. А к концу недели – вытерпеть нельзя. И ещё – на третий день подходит женщина и говорит:
      – Держи сумку и неси через проходную. Я на улице подожду.
      – А что здесь?
      – Яйца и масло сливочное. Пронесёшь – половина тебе.
      Я испугалась и говорю:
      – Не надо… Не возьму.
      – Ну смотри…
      Я Алле говорю:
      – Давай уйдём?
      – Давай.
      В конце недели ушли.
      Поступили в типографию. Поставили нас со станка принимать пачки листов и складывать под пресс и завязывать. Показали, как это делать. Надо так. На голую руку до локтя набрать стопку листов и выравнивать. Рукав опускать нельзя, мешает. Листы не выравниваются. К концу дня вся рука красная. На третий день рука вся бумагой изрезана. Болит. Вздулась. Обещают, что привыкнем. Алла плачет:
      – Я не могу. Уйдём.
      Ушли.
      Может, сейчас что-нибудь в типографии придумали? Было так.
      Ещё куда-то поступили. А последняя работа была такая. Идём по улице, видим вывеску – “Деревообделочная фабрика. Комбинат бытового назначения”. И объявление– требуются. Мы приходим. Деревом пахнет. Дядька вежливый говорит:
      – Вы нашу продукцию знаете?
      – Знаем. Только мы на временную работу.
      – Вам понравится. У нас сдельная. Люди до трёхсот рублей зарабатывают. Сейчас проведу вас в цех, а завтра приступите. Наша фабрика план всегда выполняет, так что премия всегда.
      Пришли в цех, а там молодые люди в очках оборочки прибивают. Дядька говорит:
      – Идёмте, я готовую продукцию покажу.
      Пошли к складу. Он дверь открыл, а мы с Аллой чуть в обморок не опрокинулись. Весь склад, до потолка – гробы. Закрытые. Как с покойниками.
      Мы как чесанули оттуда, только через две улицы шагом пошли.
      Алка ревёт:
      – Зря мы в ПТУ не пошли. Зря мы эту школу кончили: образ Ольги, образ Татьяны…
      Месяц кончается. Пойдём на авиационный. Не реви.
      – Нет уж, – говорит Алла. – Опять в цеху будем стружки выносить. Не пойду.
      – А что делать?
      – Выхода нет, – говорит Алла. – Или замуж, или в институт.
      Пришли мы на авиационный завод. В кадрах говорят:
      – Вас приняли. Завтра на работу.
      Мы говорим:
      – Мы передумали. Просим расчёт.
      Нас уволили. В трудовую книжку – приём на работу и увольнение – всё в один день.
      * * *
      Дело не в этом.
      А в том, что куда идти – неизвестно.
      С Аллой мы расстались.
      Она потом в театр костюмером пошла.
      А у меня жизнь перевернулась в другую сторону.
      Встретила я человека.
      Это когда я уже в больнице работала медсестрой и готовилась в медицинский. Правда, я его чуть раньше встретила.
      В больницу я тоже случайно попала.
      Иду по улице днём, вижу, дядечка к стене привалился. Думала, пьяный. А он говорит:
      – Деушка, деушка… давайте с вами дружить?
      – Гуляй, гуляй, – отвечаю.
      – Ну тогда мои дела плохи, – говорит. – Мне надо до больницы доползти. У меня колено отваливается. Сорок минут такси ловлю. Больница недалеко, может, отведёшь меня?
      – Ага… – говорю. – Может, вам ещё шнурки погладить?
      – Нет… – говорит. – Ты меня не бросишь… По глазам вижу. Меня Николаем зовут, а вас?
      Ну, вижу, делать нечего. Потащила я его. Тяжёлый. Люди оглядываются, как мы в обнимку идём.
      – А ты представь, что ты меня с поля боя тащишь.
      – Сейчас не война… Да замолчите вы, и так тяжело.
      Ну, дотащила его. Дальше он всё сам говорил насчёт коленного сустава, а меня он попросил на его работу позвонить, сообщить, что он в больнице. Пока я звонила, его оформили. А потом старуха кричит:
      – Сестра! Где же вы?!
      А в коридоре, кроме меня, нет никого.
      – Это вы мне? – спрашиваю.
      – Ну что вы сидите? Отведите больного до лифта.
      – Да… – говорит Николай. – Отведите больного до лифта.
      Ну, опять я его потащила куда-то.
      – Да вы не наша? – разглядела меня старушка. – Я вас с нашей Ксенией перепутала. У неё сегодня отгул. Вижу, без халата, думала, Ксения.
      – Я не Ксения, – говорю я.
      – А вы довольно ловко справляетесь.
      – Я в школе на медсестру сдавала.
      – Вы работаете где-нибудь?
      – Нет ещё. Только школу кончила.
      –У нас Ксения замуж выходит. Два дня отгула. Вы бы не хотели вместо неё два дня подежурить?
      – Хотели бы, хотели бы, – говорит Николай.
      – Больной, ведите себя спокойно.
      Так и решилась моя судьба. Да только не совсем. Осталась я в больнице. Николаю ногу починили и выписали, а он потом приходит и говорит:
      – Ты после дежурства не уходи. Со мной поедешь. Я тебя с друзьями познакомлю.
      – Ну вот ещё!
      – Сестрёнка, не буянь! – говорит он. – Не буянь. Дело говорю. Ты мне добро сделала, и я тебе добро сделаю. Не дрейфь. Люди там все приличные, а тебе этого недостаёт. Я же вижу.
      – Чего недостает? Я не дрейфлю.
      Так я познакомилась с их компанией. Странная была компания. Илларион на автокране работал, двое с трансформаторного, холостые, двое с авиационного, с жёнами. Дина из клуба, совсем старая старуха Христофоровна с внуком, доктор наук один, Аносов с женой и художник Якушев. Женатый, но жена его в этой компании никогда не бывала. И ещё Николай. Он мне совершенно тогда не нравился. Говорили, работает на каком-то заводе, пишет стихи и пьесу про Леонардо да Винчи. На меня там все обратили внимание. Я складненькая. Но мне это было ни к чему. Только два человека на меня внимания не обратили: этот Якушев и Николай. У Николая девушка была, красивая, но ему не пара. Почему не пара – сказать не могу, но не пара. Ладно, его дело.
      А тут мне Якушев говорит:
      – Я ваш портрет хочу написать. На пленэре.
      – Где?
      – На открытом воздухе.
      А девушка Николая говорит:
      – Вы же хотели меня написать?
      – Я передумал.
      Так и сказал. Я заметила – он всем всё говорил. Прямо в лоб скажет, и возражать ему не возражали.
      Но девушка обиделась, конечно.
      Поехали вскоре за город. Там были садовые участки у Христофоровых, у Валерии Гавриловны. Народу собралось много. И с других садовых участков подошли. Как ни странно, пили мало. Спорили, песни пели, и ни одной матерной.
      А тут я возьми да и спроси Якушева:
      – Дядя Костя, а зачем оно нужно, искусство?
      Они все – искусство, искусство – слушать надоело. А он отвечает:
      – Никакого искусства не нужно. Полёт нужен. Был бы полёт, а искусство само объявится.
      Все стали к нам оборачиваться.
      – Опять дядя Костя за парадоксы взялся…
      – Дядя Костя, а что такое парадоксы? – спрашиваю я.
      – Это когда от привычного отрываются.
      – От земли?
      – Если к земле привыкла – от земли, если в облаках витаешь – от облаков. Каждому времени свои песни.
      – А теперь какие нужны?
      – Этого не запланируешь.
      – Ну почему же?.. – говорит один с соседнего участка, маленький такой, вёрткий.
      – С вами спорить не стану, – говорит Якушев. – Одолейте сначала моего меньшого брата. Ну, сестрёнка, пошли твой портрет писать.
      Маленький и вёрткий был умный и понял, что его бесом нечистым обозвали, а остальные про работника Балду читали давно и уже позабыли.
      – Николай, Якушев велел мне с тобой сразиться.
      – Некогда, – отвечает Николай. – Я больше по бабам.
      А его девушка берёт под руку.
      – Идём, Николай, идём.
      – А куда? – спрашивает Николай. – Куда идти? Я уже дошёл.
      – Жить надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка. – Ничего, кроме этого, нам не дано.
      – Слушай, друг, – говорит Илларион. – Откуда ты взялся?
      – С соседнего участка.
      И тут я поняла, что не всё гладко в этой компании.
      – Как бы хорошо можно было жить, если бы не было таких, как ваш брат, – сказал вёрткому Илларион.
      – Наш брат то же самое думает о вашем брате, – говорит с соседнего участка.
      – Ну нет, – говорит Илларион. – Вам без нас не прожить. Вы и есть только потому, что есть мы. Это из-за вас Николай не знает, куда с девушкой идти, а он с ней в загс собирался.
      – Лечиться надо, – говорит этот вёрткий с соседнего участка, – если не знаете, куда идти.
      Все засмеялись.
      А этот, с другого участка, пошёл прочь и с ним ещё несколько человек.
      А я посмотрела на Николая и вдруг почувствовала, что хочу кого-то убить.
      …Когда этот подонок сострил, все засмеялись, а я вдруг потерял чувство юмора. Никто не понял, что это обидно, а я вдруг потерял чувство юмора.
      Вдруг какая-то иголка вошла прямо в горло и обломилась. Это всё очень быстро произошло. Может быть, потому, что женщина, которую я тогда считал невестой, стояла рядом.
      Все наши пошли к Христофоровым копать ихний огород, а она стояла рядом. Я покосился на неё и увидел её как-то смутно. Она ничего не заметила. Занималась своим основным делом. Причёсывалась. У неё были хорошие волосы. И никто не заметил этой иголки, воткнувшейся мне в горло.
      Просто я вдруг обнаружил, что ко мне не так хорошо относятся, как мне представлялось. Может быть, они тоже этого не осознавали, но засмеялись дружно и облегчённо и пошли копать огород.
      И тут я сорвался с места и помчался догонять тех, с соседнего участка, и этого маленького и быстрого.
      Я мчался что есть духу, сердце у меня колотилось, в ушах стоял гул, и мне казалось, что я не один мчусь что есть духу, что ещё некто летит со мной что есть духу. Это летело моё собственное эхо.
      Я догнал их, когда они переходили через вскопанные борозды под цветущими яблонями, и был вечер.
      Я догнал этого, с чужого участка, и рванул его за рукав. Тот сразу остановился и улыбнулся добродушно. Он очень хорошо выглядел.
      – Отойдём, – сказал я.
      – Ну чего ты, чего ты, – добродушно сказал он.
      Остальные остановились вдалеке. Вероятно, они видели, как я его тронул за рукав.
      – Ты что сказал? – спросил я.
      – А что? –тот заулыбался.
      У него была толстая шея.
      – Что ты сказал о лечении?
      – О каком лечении?
      Он уже забыл.
      – Признаёшься, что неудачно сострил?
      – А-а… Конечно, – сказал он.
      И продолжал улыбаться:
      И всё.
      Но почему такая лютая тоскливая ярость охватила меня? Лучше бы уж не признавался.
      Я довольно часто спорил насчёт того, как зарождается искусство в душе того, кто хочет отправиться в полёт, и, не скрывая, рассказывал, как у меня в дизентерийном бараке возникли строчки, из-за которых вся моя жизнь пошла наперекосяк. И сам смеялся, и все смеялись насчёт того, в каких обстоятельствах иногда может возникнуть стишок, и вспоминали подобные обстоятельства, когда лучшие идеи приходили во время туалетного чтения и прочее, в таком же роде. И никто не обижал меня, и я не обижался. А тут ещё начал выступать Сапожников со своей третьей сигнальной системой, и по телевизору стали высказываться учёные о способах запустить в ход механизмы творчества, и все сходились на том, что начальный его момент может быть совершенно контрастен к тем обстоятельствам, в которых он возник, и все признавали, что этот момент освобождения и взлёта может быть чрезвычайно болезненным. Но никто не предлагал от него лечиться.
      А этот мне предложил лечиться и пошёл на свой участок. Остальные не поняли и засмеялись. А почему они должны были понять – что для меня его шутка? Они ведь не знали, что я уже на пределе! Могли бы и знать.
      Мне вдруг показалось, что и их жмёт, что я ниоткуда и потому как бы не имею морального права писать об эпохе Возрождения. Писал бы о них – они бы не смущались. Нет, нет, только не это. Только не поддаваться этой мысли.
      Я схватил его за горло, и пальцы сами стиснули его кадык. Он не сопротивлялся, и стало противно сжимать его мягкую сильную шею. Ведь не задушить же я его собирался? То есть, может быть, именно собирался, но как-то не до смерти, хотя и такое мелькнуло. Я бы, может быть, и задушил его, если бы для этого не нужно было стискивать его шею, а иначе он бы не помер от удушья. Он потому и не сопротивлялся и улыбался, потому что понимал, что я его, конечно, не задушу. Хочешь пожать мою шею? Ну пожми.
      Я отпустил его.
      – Сволочь, – жалко сказал я.
      И это была слабость. Доводов не было. Он ведь думал всерьёз, что задел меня по постельной части. Он ведь знал, что я согласен в монахи пойти, если бы от этого у меня получилось то искусство, о котором я мечтал. Это все знали и считали меня чокнутым. Но верили, что у меня всё же кое-что получится в этом деле. Но уже теряли надежду. Он своей остротой объявлял меня аутсайдером и отталкивал от меня тех нескольких, которые ещё верили.
      – Извини, пожалуйста, – сказал он.
      – Твою остроту слышали все, а извинение только я один, – сказал я.
      И повернулся уходить.
      И тут я, как в тумане, увидел мою медсестрёнку.
      Солнце отсвечивало в её коротко остриженных прямых волосах.
      – Хочешь, извинюсь перед всеми? – услышал я за спиной его испуганный голос.
      Не оборачиваясь, я сказал, идя к ней:
      – Нет… Хочу, чтобы ты остался в долгу передо мной… Люблю должников…
      Я подошёл к ней.
      – Ты как сюда попала?
      Она смотрела на меня спокойно.
      Так вот почему мне казалось, что кто-то мчится за мной что есть духу!
      Я пошёл обратно.
      Она пошла рядом со мной.
      Она прибежала сюда, а невеста, моя бывшая будущая жена, – нет, не прибежала.
      – Нас же увидят вместе, – сказал я. – И опять кто-нибудь скажет гадость.
      – Пускай, – сказала она. – Пускай скажет гадость.
      Мы дошли до садика и пошли вдоль ограды.
      Она шла рядом и чуть впереди, и я всё смотрел на короткие остриженные прямые волосы, на чуть широкую скулу и курносый нос. Ей-богу, ничего особенно красивого. Элементарная современная девушка, каких тысячи. Никакой тонкости, породы и прочего, никакой особой одухотворённости. Короткие светлые прямые волосы – даже не блондинка, а просто светлые волосы. Синяя, чуть линялой ткани мужская какая-то рубашка с открытым воротом и короткими рукавами, синяя юбка, плоские белые босоножки. Элементарно до предела.
      Христофоровы, возившиеся в саду слева от дороги, подняли головы и смотрели на нас добродушно.
      Я, как бы помогая ей свернуть направо, положил руку на её плечо, и мой большой палец коснулся её шеи. Отношения простые, как гвозди.
      Да, но она бежала за мной что есть духу.
      И тут я понял, на кого она была похожа. Она была похожа на пионерку со старых фотографий. Вот на кого она была похожа. “Не может быть! – подумал я. – Не может быть…”
      Она повернула ко мне лицо и чуть-чуть улыбнулась, а глаза были строгие и озабоченные.
      – Ерунда, – сказала она. – Наплюньте…
      И тут я понял, что щека у меня мокрая.
      – Я наплюнул, – сказал я. – Теперь наплюнул.
      Мы шли вдоль изгороди, и играющие в домино оглядывались на нас, и я не снимал руку с её плеча.
      – Смотрят на нас… – сказал я.
      – Ну и что? Доминошники… Подумаешь…
      И так мы шли.
      – Знаешь что? – сказал я. – Я когда смотрю на твои короткие волосы, не боюсь ничего.
      – А бессмыслицы?
      – Тоже.
      Она хорошо усвоила наши споры на этот счёт. А на нас смотрели. На нас смотрели играющие в ту игру, которая, слава богу, ещё не входит ни в какие списки соревнований, ни в какие спортивные меню, ни в какие чемпионаты.
      – Ты всегда стригись коротко… Ладно?
      – Ладно, – согласилась она. – Я сейчас переоденусь, и мы уйдём. И вы мне прочитаете свою пьесу.
      – Чушь… Какая там пьеса. Ты чересчур самоотверженная.
      На нас смотрели, а она шла рядом и чуть впереди, и я держал руку у неё на плече, и палец касался её шеи.
      Самоотверженность в ней была. Самая элементарная самоотверженность, и ещё она была товарищ. Товарищ!
      Боже мой, выше этого слова нет ничего на земле.
      – …Чтобы кто-то летал, нужен кто-то, кто хотел бы жить на земле, – сказал Илларион. – Не вынужден был бы, а хотел. Понимаешь разницу?
      – Понимаю, Илларион. Ясно.
      – Я теперь умный… Нет, без дураков. Я кое-что понял рядом с тобой. Земля остаётся землёй. Я хочу жить на земле, и много нас таких, которые хотят жить на свете, мы называемся народ. Но я хочу, чтобы земля была сад, а не полигон, и для этого нужны летающие, которые подсказывают нам не оскотиниваться. И мы признаём, что они есть, и это нам не обидно, если мы не с чужого участка. Потому что без летающих нас развратят жадные и наглые выскочки с чужого участка, которые выскочили от нас, но так и не взлетели, и потому им обидно, что кто-то летает, а они всего лишь Вавилонская башня, которая всегда разрушает самое себя, потому что разделяет народы, чтобы властвовать, и люди перестают понимать друг друга, теряя общий язык. И потому мы с тобой долгими вечерами не отрывались от жизни, а приближались к ней, и протягивали друг другу руки, и летали вместе…
      – Ты всё же догадался, Илларион, а я нет, – сказал я.
      – Ты мне рассказывал про Рембрандта и Сурикова, которые летали, потому что любили Землю и нас, землян, и всякую тварь на земле, и не хотели взгромоздиться на нас, чтобы возвышаться над нами, оскорбляя нас своей жадностью… И я не буду менять свою профессию на какую-нибудь другую. Я буду своей балдой разбивать целые улицы, если они памятники жадности, а не памятники полёта. И я буду ненавидеть тех, кто считает нас быдлом, и что с нас хватит ремеслухи. Не плачь, дурачок, ты мне товарищ на земле, и я тебе товарищ в полёте. Начни-ка снова писать свою пьесу и не бойся того, что твоя медсестричка не поймёт и осудит. Потому что она понимает тебя, и это ей зачтётся.
      Она кивнула.

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

СЦЕНА 1

      Пустая комната во дворце. Входит Леонардо. Зороастро и Мельци несут за ним свитки и альбомы.
      Леонардо
       Никого.
      Зороастро
       Дворец пустой. Брат Цезаря – не в счёт.
      Мельци
       Пьян, как всегда, гандийский герцог.
      Леонардо
       Я буду здесь работать… Уходите.
      Зороастро
       Макиавелли говорит, что Цезарь в гневе.
      Мельци
       Он ждёт твоих рассказов о поездке.
      Леонардо
       Я ездил по разрушенной стране.
       В селениях бесчинствуют солдаты.
       Голодный вой стоит по всей земле,
       Я думал строить дамбы и плотины,
       На горных реках мельницы поставить,
       А он из многочисленных проектов
       Мне утвердил лишь планы крепостей.
       Привёл в страну французскую орду
       И бражничать сзывает кондотьеров.
       Когда-нибудь зачтут за преступленье
       Помеху, причинённую работе…
      Зороастро и Мельци уходят. В дверях рывком показывается странная фигура и застывает, согнувшись, как перед прыжком. Выпрямляется и толчками движется вдоль стены. Человек бледен и смертельно пьян. Неожиданные паузы в разговоре. Хаос интонации.
      Герцог Гандии
       А вот и я, мой Леонардо… Видишь,
       Сам герцог Гандии к тебе пришёл.
      Леонардо
       Я это глубоко ценю, синьор.
      Герцог
       А я ценю твою оценку, мастер.
       Во столько же, во сколько ценишь ты
       Моё желанье навестить тебя.
       Однако одному тебе я верю,
       А впрочем, можешь ты не верить,
       Что верю я тебе…
       А ты всё смотришь на пустую стену
       И увидать стремишься на стене
       Того, что в жизни увидать не можешь,
       Всё ищешь способа красивее солгать
       И всё не можешь… Бедный Леонардо!
       Что за рисунок у тебя?
      Леонардо
       Портрет монаха.
      Герцог
       А выражение лица – твоё.
      Леонардо
       По памяти рисуя, дарим часто
       Чужим чертам мы наше выраженье.
      Герцог
       Скажи, ну а зачем тебе всё это?!
       Ах да, конечно, я же понимаю,
       Ты хочешь написать картину…
       Зачем тебе она?.. И это ясно.
       Её ты делаешь за деньги…
       Так? Но много ли тебе заплатят
       В самом деле?
       За эти деньги…
       Ты не вернёшь ту жизнь, что ты истратил
       На то, чтоб эти деньги получить.
       А значит, ты работаешь бесплатно…
       Так стоит ли работать вообще?
       Бери пример с меня…
       Я не работаю, но пью.
      Леонардо
       И это радует вас, государь?
      Герцог
       Бесстыдник ты. Скажи, ну разве можно
       Так спрашивать? Кого? Государя!
       Конечно, можно…
       Итак, вопрос поставлен в форме “ли”…
       Не радует ли? Тс-с, скажу тебе я по секрету,
       Да… радует меня… Пока я пьян,
       Не видно мне, как радуется Цезарь
       Тому, что пьян я каждый божий день…
       Какая логика! Ты не находишь?
       Мне, видимо, науки впрок пошли.
       И кроме этого, пока я пьян,
       Я не пытаюсь сделаться героем.
       Люблю тебя за то я, Леонардо,
       Что вовсе не похож ты на героя…
       Их столько расплодилось, что теперь
       В Италии повымирали люди.
       Шныряют всюду лишь одни герои…
       Героям стало тесно на земле.
       Один другого рубит пополам
       И этим делает двоих… уродов.
       И так они друг друга умножают.
       Герои тщатся истребить себе подобных,
       Но только размножаются деленьем.
      (Печально и тихо.)
       А человек к другим стремится людям,
       Но так и погибает одиноким.
      И вот в Италии осталось всего два человека. Один из них безумец по специальности – это ты. Другой, специалист по безумию – это я. Один из них делает неподвижных красавцев – это ты. Другой плодит подвижных уродов – это я. Но мои-то хоть подвижны, а твои нет.
      Леонардо
       Но заставляют двигаться твоих.
      Герцог
       Что? Да, ты прав. Но стоит ли тебе
       Стараться двигать их тупое стадо?
       Их даже силой с подлости не стронешь.
       Тогда не лучше ль прыгать самому?
       Да, Леонардо, мы с тобой похожи,
       Мы лишь стоим на разных полюсах,
       Ты хочешь управлять судьбы весами,
       А я, увы, болтаюсь на весах.
       Ты – это я… Но только наизнанку.
       А впрочем, нет… Скорей наоборот.
       Что это за рисунок у тебя?
      Леонардо
       Это портрет безвестного монаха.
      Герцог
       Но у него ведь выражение твоё.
      Леонардо
       Я говорил, мой герцог. Ты забыл.
       Когда по памяти лицо рисуешь,
       Невольно придаёшь ему своё.
       …Сюда идёт твой брат…
      Герцог
       Да, да, я понял,
       Ты, как и я, мечтаешь, Леонардо,
       Из двух субъектов сделать одного.
       Пиши тогда правителя портрет.
       Возьми черты у брата, а затем
       Придай им выражение моё.
      Входят Цезарь и толстый монах.
      Цезарь
       Привет тебе, о мой венчанный братец!
      Герцог
       Привет мой, разведённый с троном, братец.
      Цезарь
       Ты, братец, разговорчив стал не в меру.
       Ты слишком много пьёшь. Напрасно.
      Герцог
       Я развиваюсь. Я теперь решил
       Убить вторую половину жизни

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9