Он открыл рот, чтобы ответить, потому что подсознание подсказало ему слова, и песок немедленно просочился между губ, обволакивая десна подобно детской зубной пасте — такой же сладковатый и рыхло-тянучий. Пошевелив языком и распробовав песчинки на вкус, он решил, что эта пища вполне съедобна, и начал глотать, а потом понял, что в этом нет необходимости. Необходимости не было ни в чем, и эта мысль его успокоила.
Он сделал глубокий вдох — последний, потому что вместо воздуха впустил в легкие все тот же мягкий песок, — и закрыл глаза, инстинктивно, хотя и понимал, что песок не причинит вреда. Ведь они — он и пустыня — стали единым целым, и это хорошо.
Он закончил один свой путь, чтобы начать другой.
* * *
Во время одной из дискуссий в Институте истории Земли на Израиле-3 мне пришлось отвечать на вопрос: почему никто из тех, кто владел частью истины, не сумел познать ее целиком, и почему это сделал человек, даже в отдаленной степени не обладавший мудростью толкователей Торы.
Все достаточно просто — не нужно усложнять. Понять истину можно только находясь вне ее. Понять назначение Книги можно было только, не считая Книгу самодостаточной, а включить ее в общий контекст познания человека как биологического, а не только социально-исторического существа. Что и сделал И.Д.К. Невозможно приблизиться к истине, если упорно идти по пути, ведущему мимо цели — именно так поступали талмудисты, трактуя Тору в неизменном с начала времен направлении. Они достигли в этом изумляющего совершенства, они отшлифовали этот алмаз до такой красоты, что его только и оставалось безоговорочно признать творением Высших сил. Искусство интерпретации в рамках избранной доктрины не имело себе равных.
А нужно было в какой-то момент свернуть с пути. Решать обходную задачу. Талмудисты были на это неспособны, потому что подчинялись авторитетам.
Я говорю это для того, чтобы приблизить читателя к понимаю последующих поступков И.Д.К. Современный читатель не всегда может понять логику действий человека, жившего в Израиле, СНГ, России или вообще на Земле в конце ХХ века по христианскому летоисчислению. Я прервал повествование, чтобы предупредить читателя: не нужно особенно вдумываться в нелогичность некоторых поступков И.Д.К. или иных персонажей. Непонимание
— следствие разницы в ментальностях, а вовсе не моя небрежность как интерпретатора.
* * *
Он погрузился в песок целиком и стал планетой, узнав ее сразу и до конца.
Он был одинок, насколько вообще может быть одиноким Хранилище. Заглянув в себя, он понял, что ни одна из трех миллионов душ, составивших его физическую сущность, не в состоянии помочь ему в разрешении проблемы, потому что все эти люди умерли более трех тысячелетий назад, и примерно тогда же прервалась их связь с миром.
К какому результату может привести взаимодействие его сознания с духовным миром древнего египтянина или древнего финикийца? Это предстояло проверить, потому что ничего иного просто не оставалось.
Загадку близкого и странного горизонта, загадку далеких и странных огоньков, загадку глубокого и странного неба, и еще множество нелепых и странных загадок он разрешил сразу, потому что стал тем вместилищем, где и содержались ответы. Горизонт был странен, потому что планета — он сам — была вовсе не шаром, а не очень правильным многогранником, напоминая скорее плохо отшлифованный алмаз. Огоньки были странными, потому что являли собой ни что иное, как главные цели жизней трех миллионов душ, составивших ныне его сущность. Он удивился, почему не понял этого сразу: это же так естественно — если у человека есть цель, то она подобна далекому огоньку, к которому стремишься, не всегда даже надеясь достигнуть. Загадка неба оказалась и вовсе элементарной, он мгновенно описал решение в терминах римановой геометрии, которую изучал когда-то в университете и, как полагал, забыл надежно и навсегда.
Еще один огонек взлетел из песка, когда его личная цель, первая и настоятельная, четко оформилась в сознании. Найти Дину и Йосефа. Они наверняка тоже оказались в этом пространстве-времени, и наверняка их положение хуже, потому что Йосеф попробует разбираться в этом сугубо материальном мире с помощью идей Торы, а Дина, будучи женщиной, может запаниковать и безнадежно запутать ситуацию. О том, что его собственная уверенность была не более чем отражением его личного понимания мира, которое могло быть еще дальше от истины, чем представления Йосефа, основанные все же на логике Книги — генетического кода, собственно, и приведшего сюда всех троих, он в тот момент не подумал.
Колея, в которой он двигался, постепенно сужалась, тормозя полет, ему казалось, что грани (именно на гранях, будто огни святого Эльма, скапливались огоньки-цели) взрезают пространство, как тупое лезкие нелегко взрезает тонкую, но скользкую материю. Не останавливаться! Потому что он должен достичь той горловины, что связывала сейчас его — планету — с пространственным мешком, в котором, перемешиваясь подобно молекулам в газовом пузыре, летали иные планеты, иные Хранилища.
Быстрым движением мысли он оглядел собственные недра, но знания древних ничем не помогли. Он воспринял миллион советов — от рекомендаций по растапливанию розового масла до указаний по созданию блоков для транспортировки гранитных плит (исходивших от главного зодчего времен Аменхотепа II). Отмахнувшись от непрошенных советов, он понял, что никакое движение в колее не приведет его к выходу из топологической ловушки.
А выбраться из колеи он не мог.
* * *
Когда на мгновение погас и снова зажегся свет, Дина почувствовала, будто ее обняли крепкие и властные руки, чье— то дыхание коснулось ее щеки, и чей-то голос, тихий и уверенный, сказал:
— Не бойся.
Она не испугалась. Слишком много было иных впечатлений — для страха просто не осталось места.
Она почувствовала, как на руки льется теплая вода, и отдернула их, чтобы не замочить рукава. Вода вытекала из отверстия в белой стене, тянувшейся на сотни метров вправо и влево. Она стояла перед стеной, и рядом с ней — справа и слева — стояли женщины. Все они протягивали к стене руки и ловили тонкие водяные струи. Струй было множество, будто ряд питьевых фонтанчиков. Женщины погружали руки в эти тоненькие параболы, набирали полные пригоршни, умывались, некоторые пили эту воду, и лица их выражали восторг, даже экстаз, будто вода была либо живой, залечивавшей любые раны, особенно раны души, либо была вовсе не водой, но божественной жидкостью, приобщавшей к блаженству.
Скосив глаза на свою соседку справа, Дина провела мокрыми ладонями по лицу — и не почувствовала ничего. Вода как вода, теплая, и наверно, очень соленая, если судить по тому, как натянулась кожа. Дина лизнула кончик пальца — да, соль.
Женщина, стоявшая справа, была одета в длинное, до земли, фиолетовое шелковое платье, широкое в подоле, узкое в талии, легко обнимавшее красивую грудь и сходившееся на шее строгим стоячим воротником. Было ей на вид лет пятьдесят, может быть, чуть меньше. Посмотрев влево, Дина увидела молодую девушку лет восемнадцати в пляжном костюме тридцатых годов — наглухо закрытом не только от непотребных взглядов, но и от жаркого летнего воздуха.
Она посмотрела вверх и увидела то, что ожидала — стена кончалась на уровне примерно ста метров, а выше лежало небо.
Небо?
Это было бесконечно глубокое сферическое зеркало.
В самом зените уходило направо и налево отражение белой стены, но невозможно было оценить ее толщину, потому что расстояние до купола оставалось загадкой, которую было страшно разгадывать. Расстояние наверняка было огромным — сотни километров, тысячи? — потому что отражение мира представало картой, на которой невозможно было разглядеть не только отдельных людей, пусть даже в необычном ракурсе, но даже значительно более крупные предметы. Желтовато-зеленые материки (острова?) на зеленовато-синей подкладке океанов.
Дина подумала, что если дать себе волю, она сейчас сорвется и помчится вверх, который тут же станет низом, и мир перевернется, и упав, она снова окажется в своем салоне в Ир— Ганим и даже не почувствует удара от падения по очень простой причине — во сне не бывает больно.
И тогда она разбудит Хаима, потому что…
Она впервые подумала о сыне, и ей стало страшно.
* * *
Покачнувшись, но все же устояв на ногах, Йосеф Дари подумал о том, что нужно немедленно возблагодарить Господа за чудесное спасение. Когда свет исчез, он решил было, что умер — настолько плотной была темнота, настолько беззвучной и, главное, непредставимо бесконечной. «Неужели так вот и уходят?» — мысль была очень четкой, она и заставила Йосефа поверить, что не все связи с миром реальности уже утеряны.
Он обнаружил, что стоит на большой городской площади перед длинным приземистым зданием. Здание было синагогой, Йосеф не нуждался в логических умозаключениях, чтобы понять это. Прежде чем начать разбираться в ситуации, нужно было войти, отыскать рава, собрать миньян и вознести хвалу Всевышнему.
Он шел, глядя прямо перед собой на портал Храма, но боковым зрением различал все же, что площадь вовсе не пуста, как показалось с первого взгляда. Группами в разных ее концах стояли люди, будто застыли по чьей-то команде. Одежды… Чего здесь только не было: хасидские халаты, черные костюмы и шляпы хабадников, полосатые накидки испанских евреев, лапсердаки из белорусского местечка, длиннополые платья женщин. Храм доминировал, но и другие строения, ограничивавшие площадь по периметру, выглядели далеко не хибарами: добротная каменная кладка в два этажа, без излишеств и определенного архитектурного стиля. Площадь была выложена гранитными плитками, на стыках между ними пробивалась трава. День был жарким, судя по блеклой голубизне неба. Сам же Йосеф не ощущал ни жары, ни холода, ни запахов, которые здесь непременно должны были присутствовать, ни звуков, без которых городская площадь была всего лишь замечательно написанной картиной.
Он вступил под тень портика, едва не споткнувшись, потому что не заметил ступеньки. Двери были массивными — в два роста — и украшенными сложным орнаментом. Они были закрыты, но справа Йосеф увидел небольшую дверцу с бронзовым кольцом. Дверца была полуоткрыта, из нее выглядывала темнота. Помедлив, Йосеф вступил в эту темноту, и она сомкнулась, избавив глаза от необходимости вглядываться.
Вместо зрения включился слух, и Йосеф услышал первый звук в этом мире
— чье-то спокойное размеренное дыхание.
Нужно было прочитать молитву, хотя бы для того, чтобы снова ощутить себя личностью, но он не решался заговорить вслух, а мысленная молитва — он опасался — не будет услышана.
Голос, раздавшийся высоко под невидимым сводом, прервал его размышления.
— Вот ты и пришел ко мне.
Голос был спокойным и низким, с удивительным сочетанием тембров, делавшим каждое слово будто заключенным в рамку из полувздохов. Йосеф оглянулся, ожидая увидеть светлый прямоугольник дверцы — единственную оставшуюся связь с видимым миром, — но темнота была абсолютной, и он ни за что не смог бы определить, откуда пришел и куда отступать, если в том возникнет нужда.
Он провел в ешиве больше четверти века, он знал Талмуд и хорошо — по мнению рава Штайнзальца — разбирался в Каббале. Каждый миг своей жизни — даже тогода, когда занимался любовью с женой Ханой — он был морально готов предстать перед Всевышним, перед светом Творца.
Почему — мрак?
Может быть, мои ощущения вывернулись наизнанку? — подумал он. Абсолютный свет и абсолютная тьма — проблема восприятия. Проблема абсолюта, проблема терминологии, философии — но не практического знания.
Ясно одно — он поднялся на свой Синай. И нужно быть достойным. Бог говорит с ним не из облака, а из мрака, который тоже подобен облаку, потому что не позволяет воспринимать Творца глазами. Творец говорил с Моше, Творец говорил с пророками, не являя им своей видимой сути, время от времени дозволяя лицезреть не облик свой, но формы, придуманные им для того, чтобы лучше вопринимались произносимые им слова. Слово — сущность бытия. Слово закреплено в Книге.
— Верно, — сказал голос, и Йосеф понял, что слово — это и не звук вовсе, не буквы, впечатанные и вписанные, или выбитые на скрижали. Слово — это мысль.
— И еще имя, — сказал голос.
Имя?
— Подумай, — сказал голос.
Бог был рядом. Бог явился не ярким светом, не пылающим кустом, но чернотой во мраке, пустотой в вакууме. Йосеф не мог ни говорить, ни думать
— делать то или другое, или то и другое вместе в присутствии Творца было не кощунством, но простой бессмыслицей.
— Где двое, что пришли с тобой?
Нужно отвечать. Нужны мысли. Память. Йосеф, который ощущал единство с абсолютом и полное отсутствие всего земного, был мгновенно ввергнут в свою телесную оболочку, и ему стало больно. Больно памяти, потому что он позволил ей забыть о них, но он не знал, что они тоже пришли в этот мир. Он вспомнил последние мгновения перед своим уходом из квартиры в Ир-ганим. Илья и Дина стояли у окна и не смотрели на него, а потом он сразу оказался на площади перед Храмом и не смотрел по сторонам. Если они последовали за ним, то, может быть, сейчас тоже стоят рядом.
— Их нет здесь.
Йосефу показалось, что стало светлее — может ли стать светлее в полном мраке? Что-то, еще более темное, чем мрак, отдалялось, уходило, исчезало из мыслей. Творец больше не желал говорить с ним.
Он не сумел понять Творца.
Пережить это было невозможно. Сердце Йосефа перестало биться. Он умер.
* * *
Он ощущал свою массу как сердечную боль. Были и другие ощущения, столь же неприятные, сколь и бесполезные, потому что он не знал, что они означают.
Он не хотел быть планетой. Из всех эмоций именно эта преобладала, не позволяя сосредоточиться на решении основной задачи. Он не хотел быть небесным телом необычной для планет многогранной формы, не хотел, не хотел
— до слез, которые он ощущал на своих щеках, не ощущая в то же время самих щек.
Необыкновенно ярко представилась ему Дина — как она стояла на фоне светлого квадрата окна. Он хотел эту женщину — ее волосы, кольцами лежавшие на плечах, ее глаза, серо-голубые как камень аметист (его камень по гороскопу), он хотел ее губы и ее ладони, шершавые от тяжелой работы. Господи, да что перечислять — он просто хотел быть с этой женщиной где угодно и на любых условиях, и нужно было стать планетой, чтобы понять это?!
Он устыдился своего желания — не потому, что считал для себя невозможным думать о чужой жене, тем более о жене Мессии, а потому, что своих желаний у него сейчас быть не могло, он был единым целым еще с миллионами людей, умерших на Земле тысячи лет назад. И смущать их представления о допустимом и возможном у него не было оснований.
Он заставил себя открыть глаза миру. Будучи планетой, он видел. Не глазами, конечно, но всей поверхностью, поглощавшей любые лучи во всем диапазоне электромагнитного спектра, улавливающей все падающие частицы, фиксирующей направление движения любого кванта. Он сосредоточился на окружающем космосе.
Колея, в которой он медленно двигался к узкой горловине, отделявшей его от большого пространства, выглядела как продавленная в поле тяжести линия, как след от тяжелого груза на растянутой тонкой материи. Для того, чтобы расширить горловину, необходимо было участие внешних полей, внешних звезд, явившихся на небе бегущими блестками. Он понимал, что каждая из этих звезд или планет вполне может оказаться и разумной — как он.
Наверное, став планетой, он утратил какие-то качества собственной личности, потому что не испытывал никакого страха, никакого даже сколько-нибудь значительного удивления. Не впадая в панику, он подумал о том, возвратятся ли эти способности, когда он вновь станет человеком — собой, и станет ли он собой, если не вернутся способности удивляться, бояться, паниковать. Будто именно они, а не способность мыслить, которая не только сохранилась, но и возросла, были ему абсолютно необходимы для того, чтобы называться Ильей Денисовичем Купревичем.
Он осмотрел свои недра. Понял: вся планета была одним кристаллом, выращенным за много тысяч лет (почему тысяч, а не миллионов? что вообще время — здесь?). Довольно легко провести разлом по геометрической оси кристалла. Он это сможет. А последствия? Для личности — возможное умопомешательство. Для памяти? Чем станет все это множество впечатанных в кристал сущностей — множество жизненных опытов людей прошлого? Они мыслят, они в нем, и он не сможет разделить себя, не продумав заранее всех следствий.
Из горловины, будто из пустоты, начало втягиваться внутрь толстое бугристое щупальце. Оно никому не принадлежало, возникая в том месте, сквозь которое — как сквозь горло бутылки — он недавно безуспешно пытался прорваться.
Щупальце вытягивалось, освещенное тусклыми лучами далеких звезд, но и само чуть светилось мягким зеленоватым светом. Оно было красиво, и он не знал, следует ли ему бояться. Впрочем, страха он все равно не испытывал, и свое отношение к щупальцу определял не эмоциально, а сугубо логически — следует ли ему устраниться с пути или, напротив, войти в прямой физический контакт.
Он решил устраниться и подождать. Перекатываясь с грани на грань, он освободил колею. Щупальце ползло толчками, и он ощутил притяжение. Его влекло к приближавшейся вибрирующей поверхности. На какое-то время, ставшее для его сознания мгновением, он оказался на оси симметрии этого огромного бревна, и две картины ясно явились ему — обе вместе, но детально отличимые одна от другой.
Ярко освещенная площадь перед высоким зданием белого камня, со множеством колонн, каждая из которых была символом еще недоступного ему знания. И длинная, хотя, вероятно, и высокая тоже, стена со множеством бьющих горизонтально фонтанчиков, каждый из которых был символом еще недоступного ему понимания.
Щупальце дернулось, обе картины исчезли, и он попытался перекатиться следом, чтобы восстановить изображение. Не удалось, и он закачался, будто переступая с ноги на ногу, готовый в любую секунду броситься вперед или в сторону. Щупальце оказалось проворнее. Наверное потому, что, в отличие от него, знало чего хотело.
Рывок. Щелчок. Темнота.
* * *
Она всегда просыпалась, когда ей во сне становилось страшно. Бывало, что сон тянулся нудной вереницей бессмысленных событий, и ей становилось скучно, но сон не кончался, и тогда она вызывала какого-нибудь монстра о двух головах, чтобы он испугал ее, и она проснулась. Ей действительно казалось, что она может управлять своими снами.
Этот сон управлению не поддавался.
А страх поднимался от сердца к глазам, мешая видеть. Наверное, она что-то кричала, потому что чувствовала, как напряжены голосовые связки. Хаим остался там без нее, он проснется в пустой квартире, испугается не сразу — сначала подумает, что мама на работе, а отец в ешиве, — но потом ему станет страшно.
Она должна вернуться.
Почему она решила, что земля, цветной и рельефной картой выложенная на небесном своде, это и есть Израиль? И даже если так, где найти Иерусалим? А найдя, как попасть?
Ее толкали женщины, пробиравшиеся к стене, чтобы погрузить руки по локоть в тоненькие струйки бесчисленных фонтанчиков. Все они, как ей казалось, вовсе не принадлежали к ее миру — они были босы, большинство носило длинную, до земли, одежду, отдаленно напоминавшую платье-балахон. Она искала глазами и нашла — худенькая девушка тихо стояла поодаль: короткая стрижка, сарафан, приоткрывавший небольшую грудь, на лице выражение легкого недоумения вперемежку с брезгливостью. Видимо, одна она и услышала крик, потому что повернула голову и посмотрела Дине в глаза.
— Где я? — спросила Дина, и девушка услышала. Она протянула к Дине руки, она рванулась к Дине всем худеньким телом, но не сдвинулась с места, будто ноги ее росли из почвы. Она была как деревце, такая же гибкая, тоненькая и беззащитная.
Нужно успокоиться, подумала Дина. Что бы ни происходило, криком не помочь. Что бы ни происходило, она вызвала это сама, потому что прочитала кодовый текст. Никакой мистики. Если она ушла, то может вернуться. Нужно успокоиться.
Она сделала шаг, и это удалось. Более того, Дина почувствовала легкость во всем теле, она будто парила над землей, хотя еще минуту назад, казалось, была придавлена к ней тяжестью — возможно, скорее душевной, чем физической. Правильные поступки облегчают душу, — подумала она и не удивилась столь зрительно прямой интерпретации старой поговорки. Почему ее шаг был правильным?
Она подошла-подплыла к девушке, поняв без усилий, почему та не в состоянии сделать ни шага. Девушка смотрела на Дину без испуга — она тоже знала. Они протянули друг другу руки, переплели их будто ветви, и Дине показалось, что девушке стало легче, она даже шевельнула ногой, сдвинув ее на полшага.
— Где мы? — опять спросила Дина. — Ты… давно здесь?
— Не знаю, — девушка молча смотрела Дине в глаза, разговор был беззвучен, но слова гулко отдавались эхом, будто возникали внутри черепа и отражались от внутренней поверхности как внутри пустого шара. — Мне кажется, я здесь очень давно. Год или два. Но ничего не изменилось. Стена. Фонтанчики. Женщины. Небо будто карта. Солнца нет, а светло. И нет теней. И не хочется есть. И не устаешь стоять. А идти не можешь. Я знаю, что должна подойти к стене и умыть лицо из своего фонтанчика. Я знаю из какого. Но я не могу сдвинуться с места.
Дина потянула девушку за руку, это оказалось все равно, что попытаться вырвать из почвы деревце.
— Как тебя зовут? — спросила Дина.
— Яна.
— Сколько тебе лет?
— Когда меня убили, было девятнадцать.
— Тебя… убили?
— Вот, — с какой-то даже гордостью сказала Яна и расстегнула две верхние пуговицы на сарафане. Под левым соском на коже кто-то красным фломастером нарисовал мишень — две концентрические окружности. — Пуля попала сюда. Я ничего не успела понять. Меня будто вытолкнули, и я увидела себя сверху — я лежала и смотрела мне в глаза, и ничего уже не видела. А они даже не убежали. Постояли, поговорили друг с другом. Я смотрела сверху, и мне не было ни больно, ни страшно. А потом меня позвали, и подвели трубку, я пошла по ней — на свет, свет все приближался, и я побежала. И оказалась здесь. И все.
— Здесь живут мертвые? И почему — только женщины? Я ничего не понимаю, — пожаловалась Дина. — У меня сын остался в Ир— Ганим.
— Где это?
— В Иерусалиме. Подожди, ты сама откуда? И когда тебя… Ты ведь помнишь число.
— Конечно, — Яна улыбнулась. — Я из Кракова. А последний мой день — седьмое мая тысяча девятьсот пятьдесят девятого. От рождества Христова.
— Господи! — Дина не сумела сдержать крика. — Ты здесь уже почти сорок лет?!
— Да? Так долго?
— За что тебя…
Яна задумчиво смотрела поверх головы Дины.
— Я их обманула. Хотела все забрать себе. Думала — успею смыться. Дура была — от них не смоешься. Достали.
— Кто достал? Почему?
Яна покачала головой.
— Это — мое, — сказала она. — В этом мне нужно разобраться самой. Я не привыкла.
— И все эти женщины…
Яна внимательно огляделась по сторонам, будто впервые увидела женщин
— тех, что протягивали ладони к струям воды, и тех, что тщетно пытались дотянуться, и тех, что, подобно самой Яне, стояли, прикованные к почве силой, которая, конечно, не была силой тяжести, а чем-то иным, как показалось Дине, силой морального запрета, например.
— У каждой свое, — сказала Яна. — Я не знаю, как их…зовут.
Она помедлила перед последним словом, и Дина поняла причину — имя осталось в той жизни. А что оказалось в этой? И можно ли назвать это жизнью? А если нет — то чем? Несмотря на все рассказы мужа о предстоящем после прихода Мессии воскрешении мертвых, Дина никогда не принимала всерьез идею загробной жизни души. Она видела — человек умирает и становится прахом. Все остальное — фантазия, нежелание исчезнуть, жгучий протест против пустоты.
Она поднесла ко рту ладонь и укусила — стало больно, и на ладони остался след от зубов. Способ традиционный и нелепый. Разве в фантазии, способной создать этот странный мир, мы не можем испытать и боль? Разве ощущения света, страха, жалости менее реальны, чем чувство боли?
Она подумала, что если мир Стены реален, то реально и явление Мессии
— ее мужа, ее Илюши, который всегда представлялся ей человеком упрямым, готовым на многое ради собственного и семейного благополучия и так же похожим на возможного Мессию, как она, Дина Кремер, в девичестве Гуревич,
— на бельгийскую королеву.
Но если все же явление Мессии произошло, как ни нелепо представлять Илью в роли спасителя, то предстоит воскрешение мертвых, и все эти женщины, если они действительно умерли где-то и когда-то, вернутся в реальность. И Яна тоже.
А она, Дина, которая из реальности, вроде бы, и не уходила? Можно ли вернуться, не уходя?
Может быть, ей назначен иной способ — умереть здесь, чтобы появиться там?
Бред.
Она подняла голову и вгляделась в висевшую над головой карту. Только тогда и поняла — это не карта планеты Земля. В небе отражался иной мир. И Дине опять стало страшно, и, хотя она сдерживалась изо всех сил, но страх возрастал, и перевалил барьеры, и выплеснулся, и ничто больше не могло его сдержать, никакие трезвые мысли, которые мгновенно утонули в страхе не вернуться, и сознание тоже утонуло, не оставив на поверхности даже островка.
Можно ли потерять сознание, находясь в мире собственной фантазии?
* * *
А с Йосефом не происходило ничего — он был мертв.
* * *
Мало кто знает о том, что может совершить человек, когда сознание отключено, а подсознанием управляет страх. Дине казалось, что она спит, причем сны сменяли друг друга, были абсолютно друг с другом не связаны и внутренне противоречивы. Это были сны во сне, и многослойность их не удивляла Дину по той причине, что все находившееся вне снов, для нее не существовало.
В одном из снов она вернулась в Ир-ганим и обнаружила, что Хаим сидит у окна, пристроив на подоконнике автомат узи, и метко стреляет в каждого, кто проходит по улице мимо их квартиры. Прохожие падали, растекались лужицей, и у подъезда уже начали мерно шевелиться волны морского прибоя.
В другом слое сна Хаим выпал из окна сто тридцать шестого этажа, и Дина бросилась следом, чтобы поймать сына в воздухе, но ее клевали орлы, и ей приходилось отмахиваться от птиц руками, но вмешался еще один слой сна, в котором Хаим держал ладонь над газовой плитой и пел песню о Чебурашке.
Во всех случаях Дина ничего не могла поделать, и страх все сильнее давил на события, превратившись, наконец, в главное действующее лицо — огромного монстра, державшего сына в коротких толстых щупальцах, смрадно дышавшего на Хаима всеми пятью головами, и требовавшего от Дины: «Имя! Назови имя!»
Нужно было назвать имя и тем спастись.
* * *
Он все еще был планетой, и он все еще ощущал всей своей поверхностью горячее прикосновение щупальца. Щупальце, Господи! Это был всего лишь поток быстрых электронов, ускоренный где-то вне его каверны, может быть, в каком-нибудь остатке Сверхновой звезды, и прорвавшийся сюда, в его тюремную камеру, сквозь своеобразные направляющие салазки пространственной горловины. Ощущение жара естественно — электроны вспарывали его кожу, его поверхность, и вся их энергия становилась теплом. Он мог без вреда для себя поглотить весь поток, всосать это щупальце и не захлебнуться.
Теперь он понимал и другое. Чтобы вырваться из камеры в большой мир, нужны были код и пароль. Коды заключались в нем самом. Пароль он узнает, расшифровав коды.
Это был общий закон — наверняка более общий, чем ему казалось в те времена, когда он корпел над текстом Торы. Закон, тогда еще им сформулированный, гласил: в каждой элементарной единице знания заключен код, связывающий эту единицу со всеми прочими, и пароль, с помощью которого код этот может быть вызван и запущен. Кодом Торы была генетическая программа нового человека, паролем — текст. Аналогично можно подойти к любой научной проблеме. Всемирное тяготение. Оно было закодировано в геометрии пространства, и наверняка существовал пароль, простой и универсальный, физически, возможно, непосредственно с геометрией пространства вовсе не связанный, и пароль этот управлял геометрией пространства, и следовательно, полем тяжести, так же, как управляет голос гипнотизера — звук! — сложными физико-химическими процессами, заставляющими человека уснуть.
Природа — Вселенная — построена на бесконечно сложной системе кодов и связанных с ними паролей. В познанных и познаваемых законах природы заключены коды к понимаю сути. В паролях, управляющих системой кодов — законов природы, заключен истинный смысл науки, и смысл этот не только не познан, но даже и не понят.
Коды могут быть сколь угодно сложными. Пароль всегда прост. Но, не расшифровав кода, как узнать пароль?
Он не знал.
И тогда он впервые после того, как стал планетой, обратил внимание свое не на внешний мир, но — внутрь себя. Себя-то он знал — настолько хорошо, что знание это не ощущалось вовсе, как не ощущает обычно человек собственного знания о том, как дышать или переваривать пищу.
Сто восемьдесят тысяч триста семьдесят шесть человек, живших и умерших в древние времена, продолжали существовать, образуя недра планеты, на которой он оказался и сутью которой стал.
С чего — или с кого — начать?
С самого старого. Умершего прежде других.
Это была женщина. Ее звали Ика. Она родилась в стране Хапи, когда царствовал Великий Дом. Великого Дома звали Хуфу. Он простер руку свою над всем Кемтом и сделал так, что Ика стала женой сановника Имхотепа. Имхотеп ее бил. Он и сейчас ее иногда бьет, хотя теперь, после того, как ее душа живет на полях Иалу, ей не больно. Муж Ики — сановник Имхотеп, служивший в городском управлении Меннефера, — оказался личностью грубой, но умной. В отличие от своей жены, воспринявшей новое свое существование именно так, как было велено жрецами, Имхотеп при здравом рассуждении давно понял, что стал не более чем мыслью среди многих мыслей. Он попал сюда, на поля Иалу, когда здесь почти никого и не было — дом смерти был пуст, и с теми немногочисленными десятками мыслительных сущностей, которые составляли его каркас, он познакомился быстро, да и сейчас, в гомоне и неразберихе, поддерживал прочную связь.