Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки диссидента

ModernLib.Net / Художественная литература / Амальрик Андрей / Записки диссидента - Чтение (стр. 11)
Автор: Амальрик Андрей
Жанр: Художественная литература

 

 


Он руководил всей операцией, но, как великий стратег, сам не принял участия в бою. На улице Вахтангова охранник-спортсмен, достав из багажника мое пальто, поспешил вверх по лестнице, видно было, что он человек с чувством достоинства и тащить за арестованным пальто кажется ему унизительным, он даже окликал меня несколько раз, я же, понимая его тонкие чувства, наоборот, ускорял шаги - так что он догнал меня только у дверей квартиры. Мы опоздали: назначенные "понятые" ушли. Пригласили двух молодых людей действительно с улицы, очень робевших и ни во что не вмешивавшихся. Только один, когда переворачивали матрас, восхищенно сказал: "Хороший матрасик!" - У Андрея Алексеевича все хорошее, все заграничное, - ехидным голосом подхватил Сидоров. - Разве же заграничное хорошее, хорошее это наше, советское, - ответил я, и Сидоров умолк. До прихода понятых обыска начинать не имели права, я настоял, чтобы все дожидались в коммунальной кухне. На нашей полке лежал пакет, но я понадеялся, что обыск в кухне делать не будут. Оказалось, что шести человек на меня одного мало, появился седьмой, и, извинившись за опоздание, протянул мне руку, приняв меня по уверенному виду за одного из следователей. - Вы ошиблись, - сказал я со смехом и не подавая руки, и он испуганно отскочил. Оказался он человеком очень мнительным и долго не хотел называть свою фамилию. - А звание у вас какое? - Это не имеет значения. - Имеет огромное, - сказал я. - Раз вы служите, для вас смысл жизни в получении очередного звания. Обыск был недолгий, хотя и доставил мне большое огорчение: как раз в день отъезда на дачу я ждал курьера от Карела, курьер не пришел, но появились шофер, несколько знакомых, и я не мог при них перепрятывать рукописи, оставив все до скорого возвращения в Москву - и вот возвращение состоялось. Особенно мне было неловко, что конфисковали рукопись Владимира Гусарова "Мой папа убил Михоэлса". Отец его был первым секретарем ЦК КП(б) Беллорусии в то время, когда в Минске по приказу Сталина был убит Михоэлс, но сам Гусаров пишет, что это было дело рук Цанавы, министра госбезопасности Белоруссии и племянника Берии. Книга эта - описание детства в семье партработника, артистической карьеры, ареста и тюремной психбольниц в сталинские годы оставила впечатление горькой, откровенной и талантливой. Зная, что ее автор чудак и разгильдяй, я очень боялся, что у него нет другой копии и книга пропадет, причем по моей вине. С этим неприятным чувством я прожил семь лет и только недавно узнал, что одна писательница вывезла рукопись в Израиль. Я решил не уходить из дому до возвращения Гюзель, пусть меня опять волокут силком. Однако к концу обыска ее привезли - и мы обнялись на прощанье, чтобы увидеть друг друга через восемь месяцев. Когда меня вели по корридору, неожиданно выскочила из кухни соседка со словами: "Вам пакет!" Гебисты бросились на пакет из США с жаром, раскрыли - и там оказался Новый Завет по-русски. - Оставьте его, - поколебавшись минуту, сказал Сидоров. Думаю, он исходил из здравой мысли, что моя почта просматривается, и раз книга пропущена значит, ничего опасного нет, но мог бы изъять ее и просто из вредности. Постановление об аресте было датировано сначала 15 мая, что подтверждало слухи о начале арестов, затем переправлено на 19, затем на 20 мая - может быть, ждали отъезда наших друзей с дачи, чтобы и у них сделать обыск. В протоколе обыска в Акулове "было предложено указать местонахождение отыскиваемого и добровольно выдать не подлежащие хранению предметы - оружие и прочее"- старое охотничье ружье затем было передано милиции и никакой роли не сыграло; в Москве - "добровольно выдать литературу и документы антисоветского содержания". В числе таких документов была изъята фотокопия статьи из "Правды" о Кареле. Хотели также изъять машинописную главу из "Истории тайной дипломатии" Маркса: Маркс тоже мною такого понаписал, что можно и по 70-й привлекать. Повезли меня не в Лефортово, а в Бутырки - тюрьма рангом пониже, как ст. 190 1пониже ст. 70, так что мой план как будто реализовался. Напряжение, связанное с арестом и обысками, отошло, я даже повеселел, Сидоров и Киринкин моему веселому настроению обрадовались. - Андрей Алексеевич человек умный, - говорил Сидоров, намекая, что надо колоться, - он долго сидеть не будет, годик - и хорош. - Мой ум не давал ему покоя. - Вот вы человек умный, а жена ваша... - Я думал, он скажет "глупая", но он сказал: - ...простая, начнет сейчас по иностранцам бегать и сама себе наделает неприятностей. Оба не знали, где въезд в Бутырскую тюрьму, и мы долго беспомощно тыкались в разные ворота, пока пожилой старшина не сказал, как когда-то нам с Генри Каммом: "Что, ребята, заблудились?" - Капиталистическое окружение - оттого и приходится людей сажать, Андрей Алексеевич, - сказал Сидоров во дворе тюрьмы. - Ну, в тюрьме всегда люди будут, - пожал я плечами. - Но не такие, но не такие! - патетически возразил он, давая понять, что я призван для более великих дел, чем прозябание в тюрьме. - Стой здесь, руки назад! - крикнул дежурный офицер, и железная дверь за мной захлопнулась. Уже много раз описано, как человек попадает в тюрьму и что он чувствует при этом, - наиболее пронзительно, как мне кажется, и "Круге первом" у Солженицына. Я постарался описать это в "Нежеланном путешествии", теперь пять лет спустя - я снова был введен в тот же приемник Бутырской тюрьмы, с тем же плакатом: "На свободу - с чистой совестью!" над дверьми, ведущими на свободу, и снова прошел через рутину приема: регистрацию, фотографирование, снятие отпечатков пальцев, обыск, изъятие ценностей, стрижку наголо, баню, выдачу тюремных вещей и развод по камерам - процедуру, лишенную для меня на этот раз прелести новизны. Пожилой старшина, который держался со мной очень торжественно, записывал мои данные, сидя за дощатым барьером и глядя в окошечко. Тут же за барьером две невидимые мне служащие комментировали мои ответы. - Смотри-ка ты, жена не работает! - воскликнула одна. - А чего ей работать! объяснила другая. - Ты за копейки работаешь, а он рубли получал: связался с американской разведкой, - говорила она это не с осуждением, а скорее с завистью. Меня поместили в бокс - крошечную камеру, где я не мог ни лежать, ни ходить, а только сидеть или стоять, - и там продержали сутки. Думаю, это сделали для того, чтобы я сразу почувствовал, что такое тюрьма, - чем сильнее надавить сначала, тем скорее крошится воля. Перед баней между двумя надзирателями, или, как они стали теперь называться, контролерами, произошел спор. - Этого строго отдельно, - сказал опрашивавший меня старшина. - Ничего, помоется со всеми, - отвечал другой, ему не хотелось делать два рейса в баню. Когда нас вели по двору, я заметил, что там, где пять лет назад были прогулочные дворики, теперь выстроен новый корпус, нововыстроенные корпуса были почти во всех тюрьмах, где я потом побывал, притом и старые были забиты - не знаю, как это совместить с официальными сообщениями, что преступность снижается (*).
      (* Я говорю "тюрьма", хотя официальное название "следственный изолятор" заключенных содержат здесь во время следствия и до вступления приговора в законную силу. Собственно тюрьмой, на языке заключенных "закрыткой", называется тюремное здание, где содержат заключенных по приговору. *)
      Я боялся одинаково как одиночной камеры, так и общей, где будет человек сорок. В камере оказались двое, и оба дружелюбно приветствовали меня. Их удивил мой вид, обычно люди с воли попадают в более растерзанном состоянии духа и лишь постепенно приходят в себя, но я, как я уже говорил, приучил себя к мысли о тюрьме. Едва войдя в камеру, я с жадностью стал пить воду из крана - за сутки в боксе меня измучила жажда. Физик Александр Борк, с сухим и сдержанным лицом ученого, сел по обвинению в получении взяток на приемных экзаменах в институты, ожидало его от 8 до 15 лет заключения, на воле у него остались жена и маленький сын. Тренер по горным лыжам Илья Романенко сел, как он сказал, за "заранее обещанное укрывательство краденого". Двое молодых людей решили бежать за границу, сделав для этого маленькую подводную лодку: чтобы не быть засеченной радарами, она должна была присосаться к подводной части идущего за границу судна. Для ее строительства нужны были деньги, и изобретатели ограбили магазин, причем не обошлось без убийства. Часть украденных плащей "болонья" Романенко по их просьбе спрятал у себя. Был он попроще, чем Борк, поавантюрнее и покомпанейскее. Теперь я могу с уверенностью сказать, что он был осведомителем. Следствие у него кончилось, он ждал трехлетнего срока - и мог сразу рассчитывать на условное освобождение. Думаю, что в деле своих друзей-изобретателей он сыграл печальную роль, да и у Борка многое выпытал. Я просидел с ним слишком недолго, чтобы он мог сделать что-то дурное мне, наоборот, он приучил меня каждое утро делать зарядку и обливаться холодной водой, что помогло мне за годы тюрьмы и лагеря и что я и теперь делаю. Мы проводили время совсем не плохо, в оживленных разговорах, в чтении книг, я даже начал курс лекций по истории Демократического движения, которые восемь лет спустя продолжил в Гарвардском университете, - Романенко смотрел мне в рот, предвкушая, сколько материала я ему дам для опера. Уже через три дня пришла передача от Гюзель - и это оживило наш стол, впрочем, Романенко держал свои разнообразные продукты отдельно, шуршал по вечерам шоколадной бумажкой, и, когда меня выводили из камеры, его напутственные слова были: "Не очень делись продуктами!" Он по-своему хорошо относился ко мне и, кроме доброго совета, дал плитку шоколада в дорогу. 25 мая меня "дернули" из камеры, дежурный офицер хотел, чтобы на меня надели наручники, но Киринкин и Сидоров запротестовали и благополучно довезли меня до следственного отдела Прокуратуры СССР. В "постановлении о привлечении в качестве обвиняемого по ст. 190 1УК РСФСР" мне ставилось в вину: "СССР до 1984 года?", "Путешествие в Сибирь", статья "Русская живопись последнего десятилетия" и интервью Кларити и Коулу, Киринкин забыл "Письмо Анатолию Кузнецову", хотя из всех моих писаний только оно было обнаружено в Свердловске и было единственной зацепкой для ведения дела там. Перед каждым, обвиняемым в распространении своих или чужих взглядов, открываются несколько возможных тактик на предварительном следствии и суде. Во-первых, он может признавать инкриминируемые ему писания и высказывания антисоветскими, признавать факт их распространения и раскаиваться в содеянном - тактика, наиболее желаемая для следователя. Однако и внутри этой возможности есть разные варианты: можно идти за следователем - признаваться только в том, в чем он вас уже уличил и что ему и без вас известно, но можно забегать вперед и вываливать все без разбора, говоря языком блатных, "колоться до жопы". Во-вторых, можно признавать и факт распространения, и оценку писаний или высказываний как антисоветских - но раскаяния при этом не выражать: "Считаю свои взгляды антисоветскими и от них не отказываюсь!" Такая позиция, в общем, тоже облегчает работу следователя и может создать серьезные проблемы для других, замешанных в этом деле. В-третьих, можно признавать факт распространения, но отвергать оценку писаний или высказываний как антисоветских, или клеветнических, наоборот, подчеркивать, что действия носили совершенно легальный характер, а преследование их незаконно. Это была тактика большинства участников правозащитного движения, она не допускала выскакивания вперед со сведениями, следователю неизвестными, а также дачу показаний о других. Наконец, могла быть тактика отрицания инкриминируемых деяний, вне зависимости от того, имели они реально место или нет. Подследственный говорит при этом: нет, я этого не говорил и не писал, нет, я этой рукописи не брал и не давал, а тот, кто утверждает обратное, ошибается или клевещет на меня. При этом можно соглашаться с оценкой высказываний или писаний как антисоветских, можно не соглашаться или вообще никаких оценок не давать. О последнем казусе я буду подробно писать далее. Теперь же я выбрал пятый вариант. Я сказал Киринкину, что ни антисоветскими, ни клеветнически я свои писания не считаю и никаких показаний на следствии давать не буду. Еще до ареста я решил поступить так во всех случаях, какое бы обвинение мне ни предъявили, и исходить не из отрицания фактов или их оценок, а из отрицания права суда и следственных органов преследовать людей за их взгляды - верны они или ошибочны, вопрос другой. Киринкин печально посмотрел на меня и сказал: "Тогда с ходу 70-я". Я только руками развел, показывая полную покорность судьбе, но тут эту угрозу всерьез не принял, я полагал, что ст. 190 1выбрана высоким начальством и едва ли ее из-за моего поведения будут менять, я во всех случаях получу максимально три года, только за полное покаяние и самооплевывание мне дали бы год. К тому же моя позиция позволяла мне избавиться от мелочной возни с признанием одного, отрицанием другого, споров со следователем, что советское и что антисоветское. Впрочем, ни Киринкин, ни Сидоров тоже о моем отказе не очень беспокоились: ты, мол, только что попал к нам, голубчик, посидишь месяц-другой, не так запоешь. С Сидоровым у меня завязалась теоретическая дискуссия, как бы отнеслись "советские люди" к моей книге, если бы смогли ее прочесть, начиная от моих соседей и кончая "широкой рабочей аудиторией", к которой разные чины всегда любят апеллировать, имея в виду не реальных рабочих, а некоторую фикцию. - Устраивайте мне встречу с рабочими, - сказал я. - Не знаю, как они меня встретят, но проводят аплодисментами. - Да вы же на советскую власть клевещете, говорите, что она не просуществует до 1984 года! - возмутился Сидоров. - Мы не выступление вам будем устраивать, а судить за клевету. - Так вам тогда надо подождать до 1984 года, просуществует власть судите, не просуществует - значит, я пишу правду. Чувствовалось, однако, что ни Сидоров, ни его начальники не могут ждать так долго. - Я не желаю Советскому Союзу гибели, - сказал я Сидорову, - но хочу указать на возможные опасности, надо же думать о будущем. По-вашему, например, что будет в 1984 году? Сидоров, подумав, ответил: "Жизнь будет еще лучше!" - Я вашу книжку прочитал, так вообще ничего не понял, - с насмешкой сказал Киринкин. - Как же дело возбудили, ничего не поняв? Киринкин промолчал, но я поверил, что он ничего не понял, он был человек простой, занимался, как мне потом сказал, делами об убийствах, в историю с книжками попал случайно, у него не было достаточной интеллигентности, ни даже интереса, чтобы этим заниматься. Единственный вопрос, который его по-настоящему волновал, как, впрочем, и Сидорова, сколько мне заплатили за книги и удастся ли мне эти деньги получить. Видно было, как огорчает Киринкина, что я пользовался валютными магазинами, куда ему - увы - доступ был закрыт. Неоднократно мне делались намеки, что я из-за денег писал все это, а вовсе не из-за идейных соображений - при этом на меня многозначительно смотрели, ожидая оправданий, но я всегда отвечал: "Да, из-за денег", - после чего дальнейшие вопросы отпадали, подтверждая взгляд, высказанный мной когда-то Генри Камму. Едва меня посадили, как пришло несколько денежных переводов, на них был наложен арест - но конфисковать и власти не могли, требовалась сначала моя подпись, чтобы принять их от иностранных банков. Внешторгбанк прислал Свердловской прокуратуре рекомендацию, что наилучшим решением вопроса будет, если я "пожертвую" эти деньги государству, но надо отдать должное Киринкину, зная мое отношение к деньгам, он даже не предложил мне этого - и переводы вернулись к тем, кто их послал. Не помню, каким путем мы ехали с Большой Лубянки до Бутырской заставы, помню только общее ощущение Москвы и воздух, пахнущий только что прошедшим дождем. "Красивый у вас город, Андрей Алексеевич", - сказал Киринкин, более чтоб напомнить мне, что я этот город долго не увижу. Но я не жалел об этом, я смотрел скорее как равнодушный путешественник, пресыщенный обилием виденного - полный контраст с той жадностью, с какой я смотрел на московские улицы из окна "черного ворона" пять лет назад, с той тоской, с какой я вспоминал московские бульвары в сибирской ссылке. Не знаю, почему я так изменился, может быть, опыт десяти лет был горек для меня, и эта горечь отравляла многое. На следующий день меня, недолго подержав в боксе, одного пихнули в воронок. Я терялся в догадках: сначала думал, что меня перевозят в Лефортово, потом решил, что в Институт судебной психиатрии им. Сербского несмотря на все уверения в корыстолюбии; увидя, что машина свернула в противоположную сторону, я даже подумал, не за границу ли меня высылают. Но время для высылок еще не пришло, мы подъехали к Казанскому вокзалу, и я понял, что меня этапируют в Свердловск.
      Глава 11. СВЕРДЛОВСКИЙ СЛЕДСТВЕННЫЙ ИЗОЛЯТОР: "НА СПЕЦУ"
      Двое суток до Свердловска (*) я провел в отдельном купе - лучше сказать, в отдельной камере столыпинского вагона. Где-то на полпути в соседнюю камеру посадили мордовку, молодую, очень толстую, с тяжелым лицом, она села за поджог склада, и я подумал, что она работала кладовщицей и хотела таким образом скрыть недостачу, но ошибся.
      (* Бывший Екатеринбург был переименован в честь Якова Свердлова вскоре после того, как в июле 1918 года здесь была по его приказу расстреляна царская семья. *)
      - Оттого подожгла, что жизнь тяжелая, - сказала она. - Жрать нечего, в магазинах пусто, платят мало, а начальству слова не скажи. Я впервые столкнулся с традиционным для России "красным петухом", время от времени происходят такие спонтанные вспышки - как вызов социальному неравенству. Мне известны случаи еще нескольких поджогов и взрывов на Урале и Колыме, не исключаю, что пожары в Москве в 1977 году - дело рук таких поджигателей. Зек-банщик, узнав, что я из Москвы, сразу же спросил, что слышно об амнистии: "парашами" об амнистии к столетию Ленина зеки тешились еще в 1965 году, да тут еще двадцатипятилетие победы над Германией подоспело, представляю, как взвинчивали себя в лагерях и тюрьмах весной 1970 года, но ничего не дождались, кроме куцего сокращения сроков. А в конце мая - на что еще надеялись? - Ну, дождется Брежнев, что народ за топоры возьмется, - сказал банщик. "Нужна новая революция! Нужен новый Ленин! Нужна вторая партия!" - не раз мне потом приходилось слышать в зонах и на этапах. Если будет кем-то сейчас в России разработана теория политического террора против власти - пусть даже не столь стройная, как теория террора власти против народа, - теория, оправдывающая борьбу с системой методом поджогов и убийств, быстро найдет исполнителей. Систематического террора "снизу" нет только потому, что пока что ведущее место в оппозиции занимают его принципиальные противники. Как и в Бутырке, меня поместили "на спецу", то есть в корпусе с камерами на двух-четырех человек, в общих камерах сидело по шестьдесят. Был хороший солнечный день, маленькое окошко было под самым потолком, на без намордника, и солнечные лучи лежали на желтых стенах. Пять шагов в длину, три в ширину, справа унитаз, за ним углом две вагонки - двухъярусных металлических койки, в центре - вделанные в пол и стену металлические столик и табурет. Никого в камере не было. Я сел на металлический табурет, выпил кружку воды, разбалтывая в ней остатки сахара, и почувствовал приближение безысходной тоски. Ощущение тюремной тяжести непередаваемо, равно как и скуки, - если вы пытаетесь описать тюремную жизнь, вы цепляетесь пусть даже за незначительные, но события, между тем тюремное существование - это в действительности растянувшееся "несобытие", время тянется нестерпимо медленно - но стягивается в вашей памяти в жалкий комочек. Впервые я чувствовал отчаяние, вызванное, быть может одиночеством, чужим городом, спадом напряжения. Тоска, как всегда в тюрьме, усиливалась к вечеру, услышал по радио Теодоракиса, пластинку которого мы часто слышали с Гюзель, передавали песню, написанную греческим поэтом в немецком лагере, и я не мог сдержать слез. Радиорепродуктор был в камере, можно было выключить его - несравненное благо, в других тюрьмах радио орало и убеждало из-за железной решетки, делая перерывы только по воле администрации и доводя меня до умоисступления, даже тоска одиночества легче, чем лезущая в уши и в рот, как вязкая вата, пропаганда, даже американская коммерческая реклама не так противна. Впрочем, иногда бывало что-то интересное. Сообщили, что великий композитор Шостакович написал марш для войск МВД, и теперь они могли конвоировать зэков под его победные звуки. Премьер-министр Канады г-н Трюдо, посетив Норильск, сказал, что в Канаде, к сожалению, нет такого прекрасного заполярного города. Мне хотелось крикнуть через железную решетку канадскому премьеру: "Арестуйте миллион канадцев, отправьте в Заполярье, пусть они под дулами автоматов обнесут себя колючей проволокой, начнут копать шахты и строить дома - и у вас будет такой же прекрасный заполярный город!" Чтобы занять себя, я тщательно мыл пол в камере, делал зарядку и разгуливал взад-вперед, вспоминая что-нибудь. Большой радостью было, когда принесли книги, впрочем, без выбора, библиотека была плохая, я выпрашивал русскую классику, перечитывал Тургенева, Толстого и Достоевского. В который уже раз перечитал его "Бесов", но с чувством скорее тяжелым, поражаясь искажениям и преувеличениям - не художественным, как у Гоголя, а скорее антихудожественным, видно было, как политическая тенденция подчиняет талант, книга великая, однако. Чаще библиотекарша приносила книги, которые я отказывался брать, на что она отвечала: "Раз книги написаны, надо их читать" - чтение казалось ей одной из тюремных повинностей. Ежедневно, кроме субботы и воскресенья, давали "Правду" и "Известия" или местный "Уральский рабочий". Я завел календарь, где отмечал, сколько я просидел и сколько осталось, зеки говорят, что если дни не считать, срок бежит быстрее, но не было дня за годы заключения, чтобы я не сказал себе - сегодня до свободы осталось столько-то. Со скрипом отворилась дверь камеры, и я едва чайником не сбил с ног подполковника и капитана: привык уже, что в это время надо выставлять чайник для кипятка. По их расспросам, с примесью сахаринной сладковатости, как в пепси-кола для диетиков, можно было догадаться, что оба - оперы. Я ничего не стал говорить о моем деле, но пожаловался, что сижу один, на что полковник сказал: "Это временное явление, скоро вам дадут кого-нибудь". Вечером следующего, пятого, дня вошел очень высокий и мрачный молодой человек с полиэтиленовым мешком махорки в руках и, не здороваясь, сел в угол. Постепенно разговор как-то завязался. Звали его Володя, он работал завхозом студенческого общежития и во время ремонта продал "налево" все унитазы. Когда с помощью унитазов "человеческий контакт" между нами установился и мы, лежа уже на своих койках, беседовали вполголоса, Володя сказал: "Не знаю, как ты к этому отнесешься, но меня сюда поместили следить за тобой". Его вызвали полковник и капитан, расспросили о его деле и предложили сесть к человеку, которого он по их намекам принял за американского шпиона. Конечно, ему со шпионом было бы сидеть интересно, хоть он и не знал, как себя вести с ним. Значит. вчера заходили посмотреть, кого мне подсаживать, старший был из УВД, а младший - тюремный оперативник капитан Масленников. Для встречи с ним Володю периодически вызывали якобы то к следователю, то к адвокату; думаю, что меня Масленникову он закладывал с той же легкостью, как и его мне. Масленников инструктировал его, как и о чем со мной разговаривать, в частности, поручил спросить, читал ли я "Воспоминания" маршала Жукова и почему, по моему мнению, Сталин Тухачевского, Якира, Егорова и других расстрелял, а Жукова не тронул. - Отвечай словами Зои Космодемьянской, Амальрик, мол, сказал: нас много, всех не перестреляешь! - сказал я. - Амальрик сказал, что вас, мол, много, всех не перестреляешь! - немного перепутав, объяснил Масленникову Володя. Его доклады так заинтересовали начальство, что через несколько недель его расспросил пожилой мужчина в штатском и со словами благодарности сжал ему руку. Я спросил, не на жабу ли он похож. - Точно, на жабу! - вскричал Володя. Это был тот, кого я видел на пути из Акулова в Москву в день ареста. Себя Володя называл художником, по его словам, несколько лет проучился в Новосибирском художественном институте - может быть, его как художника и выбрали "наседкой" к любителю живописи; с другой стороны, выходило, что в это же время он служил в армии, сидел в лагере за дезертирство, угонял краденые машины в Грузию или обчищал автоматические камеры xpанения на вокзалах, подбирая в качестве четырехзначного кода примерный год рождения своей жертвы. Уставал я от его беспокойной натуры. Вот он, задумчиво шевеля губами, производит арифметические подсчеты: оказывается, подсчитывает девушек, с которыми был близок, выходит свыше ста. - Что-то много для тебя одного, все бляди, вероятно? - Да нет, не все, - возмутился Володя. - Есть и честные: вот Таня, например, - нет, пожалуй, блядь, ну так Маня - нет, тоже блядь! - Зато очень гордился, не меньше, чем умением жить на счет женщин, своей женой и ребенком, рассказывал об их необычайной любви и даже начал писать роман об этом, выпрашивая у надзирателя бумагу и ручку якобы для заявлений, - тут становилось в камере тихо, но это имело свою неприятную сторону, потому что он потом выражал желание прочесть мне написанное и донимал расспросами, сколько денег он получит, когда его роман будет напечатан. Позднее другой сокамерник писал пьесу "Дом на песке" - тоже о своих отношениях с женой, главной отрицательной героиней была там теща. В заключении начинают читать и писать даже те, кто на воле и букв не разбирал, - это какой-то выход, видимо, терапевтическая роль искусства быть замещением реально неосуществимого. При нашей первой с Володей партии в шахматы я отошел по малой нужде, думая, что следующим ходом ставлю мат, но застал такое расположение фигур, что впору самому думать о капитуляции. Не только споры из-за шахмат, но вообще его желание словчить и устроиться на чужой счет - для блатных вообще характерное - начали приводить к конфликтам, да и то, что он согласился стать осведомителем, отталкивало меня, я понимал, что в чем-то он был уже замешан - и от тюремного опера перейдет к лагерному. Он увиливал от мытья пола - и я бросил мыть пол, так что мы заросли грязью, затем я перестал делиться с ним продуктами, и если представить двух чужих друг другу людей, обреченных месяцами быть вместе в замкнутом пространстве камеры, не трудно понять, как напрягаются отношения - у нас дело дошло до драки. После этого я стал брать уроки бокса у нового сокамерника, полмесяца мы сидели втроем, а потом четыре - вдвоем, Женя был старше, спокойнее, без желания "показать себя", на воле он работал механиком и заочно учился в Московском автодорожном институте. Он выполнял роль курьера и телохранителя некоего Самохина, который занимался перемещением золота, чтобы, выкопанное на Урале, оно было закопано в Грузии. С одним из дельцов Самохин встретился у Жени в московской коммунальной квартире. "Ну, вы здесь воркуйте, - сказал Женя, - а я приготовлю яичницу", - а когда он с дымящейся яичницей возвратился с кухни, увидел, что грузин лежит с пробитой головой. - Ты подожди минуту, а я сбегаю позвоню врачу! - сказал Самохин, и с тех пор ни его, ни врача Женя так и не видел. Соседи вызвали милицию - и дальше пошло все как в тумане, куда-то везли его, о чем-то спрашивали, очутился он в комнате с зарешеченным окном и кричит: где я? - а ему со смехом отвечают: ты в тюрьме. За связь с Самохиным и убийство, что было расценено как бандитизм, получил он десять лет. Так он рассказывал мне эту историю, не исключаю, что грузина убили они вдвоем, или даже ом сам и только на бежавшего Самохина сваливал. Но когда Женя был привезен из лагеря в Свердловск и несколько раз вызван не допросы - он узнал, что Самохин, наконец арестован, так и не успев за два с половиной года найти врача. "Золотое дело" стали распутывать, не знаю, чем оно для Жени кончилось. Могу с уверенностью сказать, однако, что ко мне его тоже посадили как "наседку". - Ты сидишь за "распространение сведений, порочащих государственный строй"?! Ха-ха-ха, быть этого не может! - едва появившись в камере, начал он с прозрачным расчетом на то, что я в ответ скажу: да, я сделал то-то и то-то! - и матерьял оперу готов; видно было, что с ним предварительно побеседовали и темы для разговора указали. Также он неоднократно спрашивал, не еврей ли я, но, может быть, потому, что я лагере его самого принимали за еврея. Постепенно он стал ко мне относиться со все большей симпатией, не знаю, что и как он говорил оперу, но в важном деле меня не выдал - расскажу об этом дальше. Мы жили дружно, в шахматы играли без ссор, занимались боксом, продукты делили пополам. Хотя это было запрещено, он пронес с собой самоучитель, и я начал заниматься английским и все годы заключения пользовался каждым возможным случаем, чтобы продолжить занятия, так что, выйдя на волю, мог сносно читать, хотя не связал бы простейшей английской фразы и не мог ни слова произнести правильно. Тюремный распорядок определялся подъемом в шесть утра, отбоем в десять вечера, завтраком, обедом, ужином и прогулкой. Кормили отвратительно, я так и не научился есть суп из гнилой селедки, у хлеба обгрызал только корку, в каше не было масла - делалась она из крупы, не встречаемой на воле, зэки ее называли шрапнелью, порция едва закрывала дно миски. Тюремный рацион рассчитан на голодание как "воспитательную меру", возможность того или иного зэка "подкормить" - инструмент в руках следователя и опера. Часть продуктов разворовывается администрацией и хозобслугой, а кроме того, питание в тюрьме и лагере зависит от условий района. Урал - голодающий район Советского Союза с наиболее низким качеством продуктов. Надзиратель, увидев копченую колбасу, которую за валюту покупала Гюзель, сказал с завистью: "О, какую вы колбасу едите!" - "Садись с нами, и ты будешь есть такую", - не растерялся ответить Женя. Уральская колбаса была осклизлая плотная масса красноватого цвета, с очень сильным привкусом крахмала. Я потому и не голодал, что Гюзель переводила мне деньги на "ларек" и ежемесячно присылала разрешенную посылку в 5 килограммов - первый раз она привезла ее сама в тщетной надежде на свидание. В нашем почтовом отделении ко мне хорошо относились и потому посылки принимали, по правилам же заключенным посылать продукты из Москвы не разрешено - иначе самим москвичам есть нечего будет. Теперь же вообще передавать можно только продукты из магазинов того города или поселка, где расположена тюрьма, чтобы не раздражать надзорсостав видом хорошей колбасы. Все ограничения власти объясняют заботой о родственниках зеков: чтоб они, мол, много не тратились, не истощали свой бюджет.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15