Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Напоминание

ModernLib.Net / Отечественная проза / Аленник Энна / Напоминание - Чтение (стр. 4)
Автор: Аленник Энна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Процедура рассказа продолжается. В ней просвечивает гордость старика за своего потомка, и какое почитающее, чутко терпеливое общение молодости со старостью. Слушаешь, смотришь и думаешь: неплохо бы нашему Западу поучиться этому у Востока...
      Но перед глазами уже знакомые ядовитые улыбки.
      Уже слышится басок юного бородача:
      - Не умиляйтесь, прохлопаете нужные потомкам слова почитаемого дедушки. Умиление - расслабляет.
      - Но и дает кое-что... - хочу возразить и спохватываюсь: начало новой фразы Атамурада пролетело. Записываю с середины.
      - ...Кончил последнюю суру Корана. (Кто кончил?
      Мулла, конечно). И он прокричал приказ:
      "Правоверные, не ходите к шайтану Хирурику! Бог это запрещает. Помните: бог страшен в карах своих!"
      Дедушка с облегчением вздыхает. Похоже, что с Кораном покончено.
      - Й-яй, как я боялся страшной кары аллаха. Я болел. Я пошел в мечеть его молить. День молю - не помогает. Пять дней молю - не помогает. Двадцать дней молю - совсем больно в моем животе. Тогда, в такой час, когда не только белую нитку от черной - ишака нельзя отличить от верблюда, я пошел к Хирурику.
      Прихожу. Во дворе - большой дом. Над дверью горит большой фонарь. Останавливаюсь там, где темно.
      Меня нельзя увидеть. А я вижу под фонарем богатого бухарского еврея с мешком орехов. И вижу еще кого-то...
      Не может быть, что я его вижу! Но пусть лопнут мои глаза, если это не наш мулла!
      У него завязана шея. Хорошо завязана - до самого носа, чтоб его не узнали. Но у него такой нос, что я его узнаю.
      Мулла стоит. Рядом стоит его рахмат Хирурику - самый дорогой курдючный баран. Работник муллы скорей привязывает барана к дереву и убегает со двора, а мулла скорей входит в дом. За муллой идет в дом бухарский еврей со своим мешком.
      Я думаю:
      Как же аллах позволил мулле войти к Хирурику?..
      Потом, с другой стороны, думаю:
      Если аллах мулле позволил, мне аллах посоветует войти.
      Тихо-тихо подхожу к дому. Подошел. Постоял. И еще немножко думаю:
      Разве может один Хирурик лечить три человека сразу? .. Нет, не может. Пусть о нем по секрету говорят узбеки то, что они говорят, - у него все равно есть не больше чем одна голова. Пусть он сперва вылечит муллу.
      И пусть мулла выйдет обратно. Я - подожду.
      Отступаю за угол. Там много окон. Они все открыты, и они закрыты. На них густые железные сетки. Такие густые - малярийный комар не пролезет. За сетками - занавески из полотна. Я хочу что-нибудь заметить в окне... Слишком толстое полотно, ничего нельзя заметить.
      Я жду за кустом, на углу. Меня опять никто не может увидеть. Зато я хорошо увижу муллу, когда он выйдет обратно. Хочу посмотреть, как он будет отдавать своего барана шайтану. А когда я это увижу, я очень захочу сказать нашему мулле: "Салям алеикум!"
      Я сижу, держу веточку, чтобы она не загораживала дверь. Совсем скоро дверь открывается. Выходит бухарский еврей. Он несет обратно такой полный мешок орехов, какой был, идет к калитке и ругает Хирурика самым плохим словом.
      Сейчас выйдет мулла, так я думаю. И что такое?!
      Я слышу выстрел. Много выстрелов!..
      Нет, это не у Хирурика стреляют. Стреляют далеко.
      Наверно, это главный басмач, курбаши, опять со своим отрядом нападает на пост красноармейцев. Курбаши не хочет, чтоб была советская власть. А я не хочу, чтоб был курбаши, и прошу аллаха: пусть ему в сердце попадет пуля.
      Стрелять стали еще дальше. Это хорошо. Значит, курбаши с его басмачами испугались, отступают. Так я думаю на углу. И начинаю слышать из окна голос. Его это голос, нашего муллы...
      Он надрывается. Он просит:
      "Пилюльку!"
      Другой голос отвечает:
      "Карбункул!"
      Он опять просит:
      "Микстурку!"
      А другой опять отвечает:
      "Карбункул".
      Кого у нас в Самарканде зовут Карбункул?.. Похожее имя знаю. А кто такой Карбункул - не вспомнил, потому что за окном что-то такое делается, двигается.
      И аи как мулла начинает кричать: вай-ва-ай!
      Я скорей иду в дом узнать, почему он кричит, что с ним делают. В коридоре много дверей, много стульев и нет у кого спросить. Я слышу, за какой дверью кричит мулла, но немножко боюсь подойти. А когда за дверью начали бороться, когда мулла совсем страшно закричал, - я забыл, что боюсь. Подбегаю к двери...
      Ай-яй, что в щелочку видно! Я тяну дверь к себе, чтоб щелочка стала больше, чтоб я лучше увидел, как мулла без халата, с развязанной шеей лежит на белом топчане животом вниз, один человек навалился ему на ноги, Хирурик в очках, в белом халате, белой шапке сидит на мулле, как на ишаке, говорит: "Какой красавец карбункул!" - и начинает резать мулле шею.
      - Объясняй, где шею! - войдя в раж, требует дедушка по-русски. - Режет здесь, подзатыльник! Ой, шайтан, кого звать на помощь? .. Переводи дальше.
      Атамурад переводит:
      - Не успел я подумать, кого звать, - Хирурик уже бросает свой ножик. И мулла молчит, как мертвый. Совсем мертвый...
      А Хирурик смотрит на него и говорит ему, как живому:
      "Вы, конечно, услышали голос Магомета, который велел вам прийти ко мне сегодня?"
      "Да, да-а", - соглашается мулла. Его лица не видно.
      Голос слабый. Но он соглашается - значит, он живой.
      "Вам легче стало?" - спрашивает Хирурик.
      "Ой, рахмат! Ой, спасибо! Совсем перестает давить", - отвечает мулла.
      "Ваш Магомет поразительно догадлив. Если бы он велел вам прийти не сегодня, а завтра - вы были бы к утру покойным муллой".
      Наверно, я хотел засмеяться и больше сделал щелочку, потому что Хирурик повернулся сказать:
      "Закройте, пожалуйста, дверь, подождите в коридоре".
      Пришлось совсем закрыть дверь. Я закрыл. Сел на стул и замечаю: в одной стороне коридора сидит мужчина, узбек. Согнулся, руки на лицо положил, чтоб его не узнали. В другой стороне, в уголке, сидит женщина, узбечка. Кутается в паранджу, на лице чачван.
      Из какого дома этот мужчина, я уже догадываюсь.
      А из какого дома женщина посмела сюда прийти - не могу догадаться. У кого такая непокорная жена, такая смелая бесстыдница?..
      Опять смотрю на женщину. Опять немножко думаю:
      не боится мужа, не боится муллы - на чью голову такой позор?
      Зато она и дрожит. Вся дрожит. На ней трясется паранджа от пяток до головы. Знает: мало ее бить не будут.
      Здесь дедушке почему-то стало смешно. Смех не дает ему продолжать рассказ. Смех раскачивает его в кресле от подлокотника к подлокотнику.
      У Майсары вырывается:
      - Женщину будут бить - тебе смешно?!
      Дедушка еще немножко смеется, затем просит:
      - Атамурад, переводи каждое слово, как скажу.
      Атамурад переводит:
      - Смешно не над женщиной. Мне смешно, что я тогда не понял, а сейчас, в девяносто лет, понял, зачем люди от страха дрожат, зачем трясутся.
      В девяносто лет, если человек не совсем глупеет, он совсем умнеет. И я вам скажу зачем. Когда сидят спокойно - можно разглядеть. Когда трясутся нельзя разглядеть. Вот почему я не разглядел, что в коридоре сидит не женщина замужняя, сидит молодая девушка, родная сестра моей третьей жены. Вот почему не догадался, что жена ее переодела, прислала посмотреть, что со мной сделает Хирурик. Я узнал это, когда умерла третья жена и та девушка стала моей четвертой женой.
      Это было потом, через два года. Она и сейчас моя живая жена, бабушка Атамурада, бабушка Майсары. Но вам надо знать, что не потом было, не сейчас. Вам надо знать, что было в ту минуту.
      А в ту минуту я вижу: открывается дверь в коридор.
      Спиной вперед выходит мулла в своем богатом халате.
      Шея у него завязана белым, как хлопок. Мулла кланяется Хирурику, как Мухамеду, по-вашему - Магомету.
      Кланяется и просит принять его барана.
      "Какого? - спрашивает Хирурик и тоже выходит в коридор. - Живого барана или зажаренного?"
      "Живого, - отвечает мулла. - Посмотрите, пожалуйста, он уже у вас во дворе".
      "С большим удовольствием посмотрю", - говорит Хирурик, зовет с собой своего помощника, и они втроем выходят из дома.
      Надо подождать в коридоре, моя очередь лечиться - так я думаю. Но не могу не посмотреть, выхожу.
      Ай-яй, я сейчас своими глазами увижу, как мулла передает барана шайтану. И тот узбек, что сидел в коридоре, такой хитрый, как я, - тоже за кустом стоит, видит, что начинается.
      А начинается так.
      Мулла отвязывает барана от дерева и поворачивает к Хирурику задом, чтобы Хирурик увидел, какой большой у его барана курдюк.
      Хирурик причмокивает, как богатый купец на базаре, показывает, что баран очень подходящий.
      Тогда мулла передает веревку с бараном шайтану Хирурику. Шайтан держит веревку и радуется:
      "Ай, рахмат! Ай, благодарю! Как хорошо вы придумали. Такого барана хватит семье на целую неделю".
      "А какой вкусный будет из него плов", - нахваливает мулла.
      "Но для плова рис нужен. Рис вы тоже принесли?"
      "Извиняюсь, так болела шея, так болела голова - забыл. Сейчас, совсем скоро вам принесут рис".
      "Сколько?" - спрашивает Хирурик.
      "Большой мешок. Самый большой".
      "Это хорошо. Я не знал, почтенный мулла, что вы такой добрый".
      Мулла делается важный и отвечает:
      "Наш пророк учит: тому, кто делает доброе дело, ты тоже делай доброе дело".
      "Так-так, - говорит Хирурик. - Через два дома отсюда как раз живет человек, который делает доброе дело каждый день, с утра до вечера".
      Мулла удивляется:
      "Кто такой? Как же я не слышал, не видел?"
      "Сейчас увидите. Мой помощник вас проводит. Вы передадите барана доброму, честному человеку и, надеюсь, не забудете прислать мешок рису".
      Мулла делается гордый, как царь. Говорит так:
      "Барана дарю вам. Рис принесут вам. Дальше - меня не касается".
      Хирурик ему отвечает:
      "Могу ли я принять подарок от почтенного муллы, который с минарета запрещает правоверным обращаться ко мне за помощью, а сам крадучись приходит ночью и помочь ему удается только сидя на нем верхом?"
      Забыл, у того узбека или у меня, но у кого-то за кустом вырывается маленький смех.
      Мулла начинает оглядываться туда-сюда"
      "Не опасайтесь. Это засмеялся ваш баран", - успокаивает Хирурик и гладит барана. А баран на самом деле немножко хмекает.
      За кустами хочет вырваться большой смех. Но один узбек крепко держит свой рот и другой крепко держит свой рот.
      Мулла уговаривает:
      "Господин Хирурик, вы мне хорошо помогли, вы можете красиво принять барана".
      Хирурик отвечает:
      "Красиво будет, если вы подарите его доброму человеку за добрые дела. Иначе - будет некрасиво. Иначе вам придется вести барана через весь Самарканд к себе домой и кто-нибудь это заметит".
      Мулла прикладывает руки к своему сердцу:
      "Уважаемый господин доктор, пусть баран переночует здесь. Утром его заберут. К обеду вам его принесут хорошо зажаренного, и еще котел плова".
      Хирурик говорит строго:
      "Здесь больница. Держать барана, даже если это баран самого муллы, на больничном дворе не полагается".
      Мулла стоит, молчит и начинает радоваться:
      "Как же я не догадался, что за добрый человек живет через два дома! Это - вы. А мне сказали, живете при больнице".
      Хирурик объясняет:
      "Правильно сказали. Я живу здесь. А там живет наша добрая санитарка. Басмачи убили ее мужа. У нее пятеро детей, и нечем их кормить".
      Дальше начинается так.
      Помощник Хирурика идет рядом с муллой по двору и ведет за веревку барана. Хирурик немножко провожает, говорит:
      "Запомните, почтеннейший, вам завтра надо прийти на перевязку. Интересно, вы подниметесь на минарет запрещать правоверным ходить к шайтану до того или после того, как я вам сделаю перевязку?"
      Мулла идет, молчит. А Хирурик почему-то поворачивается к нашим кустам, приглашает:
      "Пожалуйста, в кабинет. Но ночью - это в последний раз. Больше по ночам принимать не будем. Прошу дать моему помощнику и мне в отпущенные аллахом часы для сна - спать. Об этом и вас прошу, почтенный мулла".
      Мулла спешит к калитке и выходит так быстро, что баран еле за ним поспевает.
      На этом дедушка прерывает рассказ. Переводчик встает и спрашивает:
      - Мулла ушел, и я могу уйти?
      - Иди, занимайся, - разрешает дедушка.
      Атамурад прощается, передает привет Ленинграду,
      где дважды бывал, говорит о нем те слова, какие приятно слышать каждому ленинградцу, и уходит. Майсара уходит вместе с братом и уносит чайники.
      Мы остаемся вдвоем. Дедушка выбирает персик и, угощая, напоминает:
      - Я сказал: наша женщина далеко-о слышит, что мужчина говорит. Но пусть она лучше там слышит. Хочу говорить секрет.
      Окрет был многословный. В точной передаче он занял бы неправомерно много страниц. Суть его в том, что Хирурик запомнился дедушке как человек опасный, потому что он все-таки немножко шайтан. Иначе откуда мог знать, что правоверные больные стоят за кустами?
      Откуда мог знать, что надо делать человеку внутри живота, когда то, что внутри живота, никому не видно? ..
      И почему именно с той ночи дедушка, который и тогда уже был дедушкой, только с меньшим количеством детей и внуков, как-то сложнее начал относиться к почтенному служителю аллаха, как-то менее доверчиво, а затем с неполным доверием начал относиться и к самому грозному аллаху?
      И только через сорок лет, когда приближалось девяностолетие дедушки и он впервые начал ощущать некие признаки приближения старости, он снова поверил в бога. Поверил потому, что на тот случай, если бог всетаки есть и страшен в гневе своем, лучше его не гневить.
      Лучше не зарабатывать плохое место на том свете, а зарабатывать хорошее место.
      Так дедушка и делает. Но иногда он опасается, что сорок лет неверия там, наверху, учтены и могут вызвать гнев аллаха.
      Нельзя сказать, чтобы эта нависшая возможность гнева божьего сильно терзала дедушку. Нельзя сказать, чтобы она мешала ему наслаждаться тем многим, что еще дает ему жизнь.
      Но все же иногда ему бывает тревожно из-за своего сорокалетнего неверия. Тогда он вспоминает ту самаркандскую ночь и думает: как бы это устроить, как бы перенести гнев аллаха со своей головы на голову истинного виновника, имя которого было Хирурик и фамилия была Хирурик?
      Ни раньше, ни позже, но именно в ту минуту, когда кончилась секретная часть рассказа, появилась Майсара после тактично долгой заварки чая.
      Дедушка снова гостеприимно поинтересовался:
      - Почему ваш рот далеко от ваш пиала?
      И мы снова пьем свежий кок-чай.
      Во время этого последнего чаепития дедушка точно обрисовал, что же с ним как с пациентом сделал Хирурик. Оказывается, навсегда вылечил ему живот. И, оказывается, вот каким способом.
      - Хирурик немножко потрогал, спросил:
      "Поднимал слишком тяжелое?"
      Отвечаю: "Поднимал. Хозяин-бай велел: отнеси вьюк, положи на верблюд. Я поднял. Закачался. Положил вьюк на верблюд. Верблюд еле встал. Закачался".
      Хирурик один раз пихнул живот. Достал белый пояс.
      Крепкий пояс. Обкрутил. Объяснил.
      Говорю:
      "Деньги за пояс ёк. Нет деньги".
      Смеется. Не берет пояс. Оставляет на живот. Аи, шайтан! Откуда знал, какой кишка пихнуть? ..
      Спрашиваю:
      "Болеть будет?"
      Отвечает... Майсара, подвигайся. Хорошо переводи, что отвечает.
      Майсара удивлена, смущена и польщена оказанной ей высокой честью. Но вот отбрасывает косы назад, подвигается ближе и с достоинством выслушивает дедушкины слова. Затем, не сразу, боясь, что слова могут разбиться, могут умереть по дороге с языка на язык, осторожно переводит:
      - Хирурик отвечает так:
      "Если перестанут командовать хозяева-баи и вам ке придется поднимать тюк, от какой даже верблюд закачается, - болеть не будет".
      Перевела и вопросительно смотрит.
      Горячо хвалю. Правда же, чепуховая погрешность.
      Все понятно. Узнаю четкость Коржина.
      И дедушка вполне удовлетворен переводом. Да и всей беседой, и самим собой. Он горд своим домом, плодами своих деревьев, своими внуком, внучкой, правнуками. Он откидывается на мягкую спинку кресла с полным правом на отдых и на долгий личный оптимизм.
      Несмотря на усыхающее, как изюмина, лицо, на шею, всю из натруженных когда-то жил, он кажется величественным в своем стеганом полосатом халате, как всегда на Востоке, широком сверху. О, этот хитрый покрой среднеазиатских мужских халатов! Он добавляет могучей ширины плечам. Он делает владыкой каждого муж"
      чину...
      Но, готово дело, уже слышится, уже перебивает мысль знакомый голос:
      - Во-первых, не халаты делают владыками. Во-вторых, этот дедушка у вас из прежде эксплуатируемых.
      Почему он имеет право только на личный оптимизм?
      Идущие со мной по следу жизни Коржина начинают спор, не такой уж новый. Дедушка сидит в кресле с полным правом на отдых. Сидит и наблюдает, как блокнот с записью его воспоминаний перекочевывает со стола в дорожную сумку.
      Свисают виноградные кисти. В одном углу навеса их еще насквозь просвечивает солнце. В другом, уже теневом, их содержимое непроницаемо, они чернее, тяжелее, тверже.
      Плодоносный двор. Ласково-теплый предвечерний час. Дедушка поднимается с кресла, провожает до калитки, снова как бы обнимая, не прикасаясь.
      Перед калиткой он срезает с куста и на прощание, как розу, протягивает настоящую красную розу. Потом скрещивает руки и прикладывает их к своему сердцу.
      Продолжение воспоминаний
      огорченного человека
      Давно они были прерваны. Вы могли уже забыть, как в Самарканде панихидой и демонстрацией отмечали первую годовщину Кровавого воскресенья, как к демонстрации примкнул учитель естествознания Коржин со своими гимназистами, за что был арестован, выпущен с волчьим билетом и, отправив жену в Полтаву к матери, с этим волчьим билетом пошел по земле - поближе, с пешего ходу, на жизнь посмотреть. -Из азиатской части Российской империи он дошел до европейской, поступил в Москве на медицинский факультет, и свидеться с Коржиным огорченному человеку пришлось только через тринадцать лет.
      Не узнав еще, из-за чего он так огорчился, понадобилось прервать его воспоминания, чтобы вставить несколько эпизодов из жизни Коржина за годы их разлуки.
      Сейчас наконец далеко не густо, но заполнился этот прорыв, сомкнулось время. Разъятое невиданными переменами, когда вчерашний день откалывался от сегодняшнего, отдалялся от него дальше, чем иной век от века, - оно соединилось для нас линией жизни и поступками одного из людей, не слишком заметных, но действующих людей своего времени.
      Для того чтобы лучше разглядеть след этих поступков, надо из дедушкиного плодоносного ташкентского двора снова перебраться в Самарканд, в другой, менее плодоносный двор, где не в кресле, а на шаткой табуретке, предоставив тебе табуретку поустойчийее, сидит вспоминающий о Коржине человек в серой бумажной гимнастерке, с серыми, в разные стороны вихрами и серыми большими глазами, а в них - неустанный укор всему, на что бы они ни глядели.
      На этот раз, чтобы услышать его снова, не нужен билет ни на поезд, ни на самолет ИЛ-18, рейс Ташкент - Самарканд, состоящий из получасового перелета через гору, то есть в основном - из подъема и спуска. Не нужны нам ни полеты, ни поездки, потому что зачем же было прерывать вспоминающего, если можно прервать воспоминания.
      Они перед нами, записанные в тот раз до последнего слова. Вот место перерыва...
      И вот вспоминающий продолжает:
      - Расстались мы в шестом, а встретились в девятнадцатом. В промежутке ну и годочки! Чехарда! Она еще продолжалась, когда слухи пошли, что Коржин в наших краях появился и в самое пекло попал. А правильнее сказать, не один раз влезал в самое пекло. Каким он это Делал образом - это я вам погодя. Сейчас скажу, что прибыл он наконец после всех пересадок и остановок, слава богу, жив-здоров. По слухам, считал я, солидности он должен бы себе прибавить. Нет, не прибавил. Вот залысины на висках появились порядочные. И очки на носу появились другие, бифокальные: стекла из двух половинок, нижняя для близи, на больного и на операционное поле смотреть, верхняя - для дали, все прочее видеть.
      Тринадцать лет назад, с тогдашнего моего щенячьего роста, был Коржин очень высоким, а оказался среднего роста, мне до уха.
      Приехал он не один. Семья - сам-четыре. Жена...
      как сказать? Хороша, да одета так-сяк, с небрежностью, с вызовом женскому полу. Вы, мол, стараетесь, а мне на тряпичные дела с высокой башни плевать, ниже они моего достоинства. Значит, как понимаете, гордости многовато. В остальном - ничего, преданная. Вполне знает, что у нее за муж. И еще: сама себе на рояле аккомпанирует и поет. Услышал я ненароком в первый раз - остановился у окна как вкопанный. Такое пение в зале концертном тысячи бы собирало людей и рублей. А ей и дома если в месяц раз выдастся время попеть - это еще хорошо.
      Что ж, не она первая, не она последняя, чей талант уходит на семью. А бывает, ни на что, в тартарары уходит...
      Жене Коржина требовался другой талант - мужу соответствовать, быстроте его жизни. Если по стрелкам часов - молниеносно он жил.
      Терпеть не могу быстрых: раз-раз, с плеча рубят, без участия головы. Им же главное - от дела или от просителя поскорей отмахнуться. Но тут я увидел другую быстроту. Не было, чтобы отмахнулся Коржин от того, кому нужен, чтоб на ходу в ответ буркнул, как некоторые персоны буркают. Поспешностью он не обижал. Минуту на вас потратит, а вглядится как следует, вниманием утолит. И человеку покажется - много времени ему уделено.
      Вместительная у Коржина минута... Ни в какие мистики я не верю, но часто в голову лезло, что у него с временем особые отношения: не он времени, а время ему подчиняется, другим ходом для него идет.
      Жене его, Варваре Васильевне, должное надо отдать, к жизни мужа скоростной она приноровилась. Вот совладать с обидой, что отдельная от семьи жизнь мужа - это главная его жизнь, а на совместную рожки да ножки остаются, - с такой обидой, похоже, она тогда еще не совладала. Хотя, когда единственный раз вырвалось у меня про певческий ее талант загубленный, ответила, что счастлива быть полезной мужу, чей талант куда более необходим людям. Гордо ответила.
      Но когда дело касалось детей - гордость ее пропадала. Был вскоре по приезде в Самарканд случай, когда их Саню принесли в больницу окровавленного, сообщили отцу, что купался в Зеравшане, нырнул, угораздил в корягу и череп раскроил. А отец не вышел взглянуть на сына. Оперировал кого-то и после такой вести продолжал операцию как ни в чем не бывало. Только помощнику шепнул что-то и послал поглядеть.
      Варвара Васильевна в это время продукты раздобывала - нелегкое в ту пору дело, подкараулить их надо было. Возвращается она в свою квартиру при больнице.
      Охотницы первыми страшную новость сообщить - ждут у дверей. Говорят, лежал ее сын брошенный перед операционной, жив ли еще - неизвестно.
      Бежит она опрометью по больничному коридору.
      Жара. Двери палат нараспашку. Видит она: в одной - сын, живой, прооперированный, с забинтованной головой, и тут же, у дверного косяка, без чувств сползает на пол, потому что все чувства истратила, пока добежала.
      Через несколько дней входим мы к ней втроем.
      "Получай сына, - говорит супруг весело. - Будем надеяться, что в следующий раз наш взрослый, десятилетний гражданин не станет нырять туда, где свалены камни и коряги. Будем уповать, что, прежде чем исследовать дно головой, он проверит его ногами".
      И Алексей Платонович уходит. А Варвара Васильевна сразу ко мне с вопросом:
      "Скажите, это правда, что Саня лежал у операционной, а отец..."
      Саня прервал:
      "Мама! Если б меня оперировал другой хирург, а в это время принесли его сына, и посреди операции хирург ушел бы к нему - что бы ты сказала?"
      "Что он чудовище!" - ответила Варвара Васильевна и засмеялась. Смех был ей к лицу.
      Саня попросил ее спеть "Аве, Мария". Слуха у него не было, но чуял мальчишка хорошую музыку.
      Пела Варвара Васильевна в тот раз и вся светилась.
      И "Аве, Мария" у нее светилась. И жизнь утверждалась.
      Но хватит о пении. Надо о самом, о Коржине Алексее Платоновиче... Знаете что? Хоть не люблю я этого и хвалиться мне нечем, придется кое-что сказать о себе, для сравнения. Начнешь о нем - пойдет, покатится, себя втиснуть некуда...
      На грубо сколоченный, плохо обструганный стол легла чистая, напряженная рука и расслабилась. И беззащитным голосом было сказано:
      - Музыку я сызмальства любил.
      Потом, после молчания, такого, когда нельзя на человека смотреть:
      - Покуда мама моя, вечная память ей, полы в мужской гимназии мыла, был у меня способ возле двери зала, где уроки пения шли, стоять и слушать. Учитель пения сжалился, обучил меня нотной грамоте. Домой звал.
      Пластинки хорошие ставил и книги о музыке читать давал.
      Певцом я быть не хотел. И голоса особого не было.
      Всю жизнь хотел дирижером быть...
      А с чем я дела не хотел иметь - это с цифрами. Четыре правила арифметики хорошо знал. Все, что знал, я знал хорошо. Но не выносил никакой арифметики.
      Кем же я пошел работать за неимением специальности и гимназического образования? Счетоводом, представьте себе...
      Почему именно счетоводом? Понятный вопрос. Это я вам и заодно еще раз себе объясню.
      Было это в шестнадцатом, на второй год империалистической. Зашаталось тогда все окончательно. В здешнем крае - назывался он тогда Туркестан уже реквизировали для доблестной царской армии семьдесят тысяч лошадей, больше двенадцати тысяч верблюдов. Нет верблюда, нет лошади - со двора тащат последнего помощника - ишака.
      Мало того, еще начали взимать для армии добровольный денежный взнос. Как же иначе? Изволь говорить "добровольный".
      Думаете, эти рубли на армию шли? Черта с два! Участковые пристава на них хоромами обзаводились, дорогие ковры, шелка, восточную посуду скупали. Было в этом крае что скупать. В одном Самарканде - семьсот двадцать пять мастерских. Вещи такой красоты выставлены - глаза разбегались. Не ищите, не найдете теперь ничего подобного, разве что в музеях.
      В шестнадцатом разбушевался здесь народ как никогда. Причин, как видите, хватало. Последней каплей была мобилизация на тыловое военное строительство - слово в слово передаю - "всего мужского инородческого населения империи в возрасте от девятнадцати до сорока трех лет включительно".
      Тут пошло восстание за восстанием, стычка за стычкой. Везде запахло кровью. В одном месте поднимались против царя. В другом - против поборов. В третьем - против баев. Муллы изо всех своих сытых сил натравливали мусульман на православных, звали растерзать всех русских до единого.
      Можете представить, до чего дошло, если из действующей армии экстренно отозвали в Туркестан командующего Северным фронтом, знаменитого генерала Куропаткина.
      Ничего не скажешь, времени он тут не терял. Сразу сколотил карательные отряды. Начали они хватать восставших сотнями, грабить и поджигать кишлак за кишлаком.
      Инородческое мужское население гнали и гнали мимо окон моих туда, в европейскую часть империи, на военное строительство.
      Смотрел я... Земля от неправды шаталась. Где неправые дела - там нет устойчивости, неустойчивой делается и сама земля. Связано одно с другим, еще как связано!
      Февральская революция устойчивости Туркестану не прибавила. Генерал Куропаткин в свою сторону гнет.
      Совет рабочих и солдатских депутатов - в противоположную. Но бессилен он жизнь изменить из-за двоевластия, из-за страшного неурожая семнадцатого года, когда население с мест срывается, бежит от голода за Кара-Дарью, а голодных детей и жен продает баям - и в голод у них есть бараны на жирный плов.
      Вижу все это. Ум мой со страхом борется, ищет в жизни зацепку устойчивую. По ночам куски хлеба снятся, и музыку дивную слышу, и дирижирую... Утром хожу, работу ищу надежную, чтобы нам с мамой с голоду не умереть.
      И тут я за цифры хватаюсь. Цифры - в них есть надежность, есть ясность. Беспорядка они не выносят.
      Даже во вранье, в подделках у них свой порядок. Три - всегда три. Семерка - всегда семерка. Приход есть приход, расход есть расход. А в жизни - сумей разбери в суматохе кровавой, где, в чем для нас приход, где и в чем расход?
      Вот почему я тогда в счетоводы пошел. Цифрами прикрылся. Думал, ненадолго... А просидел с ними до пенсии. Не сумел иначе: жена появилась, детишки, теща.
      Это Коржин, вопреки всему, шел полным ходом куда ему надо. Не видал я другого человека, чтоб так соединялось у него и а д о со своим личным хочу.
      Но это я некстати вставил, сбил время.
      Не было Коржина в Самарканде ни в Февральскую, ни в дни ликования, когда дошло до нас, что произошла в Петрограде Октябрьская.
      Только-только успели большевики с местной Красной гвардией почту, телеграф и главные учреждения захватить, только успели организовать Совет солдатских и мусульманских депутатов - развернулась гражданская.
      В самый ее разворот Коржин сюда и катил с остановками. Где много раненых без помощи - там и останавливался. Жадность у него была - до сих пор не пойму - не то на операции, не то на спасение людей. Конечно, одно с другим соединялось.
      Он еще далеко. По дороге застрял в каком-то городе, а слух уже доходит такой:
      Захватили при нем город казаки-белогвардейцы.
      Главный командир с подручным сунулись в больницу.
      Сей момент выдавай им раненых красных.
      "Сей момент - не могу, - отвечает Коржин. - Беззащитных подлецы выдают".
      "Ты что, в уме? За такие разговоры в два счета прикончим".
      "В два счета нельзя, ваше казацкое высокородие. Без руки останетесь. Она у вас в слишком грязной повязке.
      По открытому пальчику видно: гангрена начинается. Сейчас попросим сюда сестру с перевязочным материалом, йодом и шприцем".
      Казацко-белогвардейское высокородие от боли рукой дергает, но командует:
      "Перевязку отставить! Сперва выдашь красную сволочь - или расстреляем. Ну, живей! Где тут лежит узбек Ходжаев? Где красный гад Поздняков и прочие?"

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18