...Мог ли и он? Как ни кажется это несовместимым с его целенаправленным характером - мог. Здесь имело значение и одно его сугубо личное свойство: его щепетильное отношение к женщинам, в том числе и таким, какие ни в ком из холостой студенческой братии не вызывали щепетильности, да и не могли вызвать.
...Согласен, вероятно, тут имела значение и его честность. И, добавлю, его чрезмерная вежливость. Спросите, кто ее в нем воспитал? Отвечу: он сам, с детства изнемогая от прикрытой для посторонних глаз семейной грубости. Не случайно же совсем мальчишкой он ушел из дома своего отца, кажется таможенного чиновника, и своей многодетной матушки. Ушел после того, как они продали какому-то самодуру-купцу коллекцию жуков и бабочек, собранную и оформленную Алешей для музея.
Сотрудник этого белорусского музея, из политических ссыльных, его и приютил. Дал ему возможность зарабатывать в музее на пропитание и окончить гимназию.
Знаю, что в студенческие годы, когда этот ссыльный был уже стар и болен, Алексей регулярно посылал ему деньги, подрабатывая для этого где угодно.
А вот судьбой родителей, старших братьев и сестер - младших у него не было - он больше не интересовался.
Отрезал, забыл их навсегда. Некоторым кажется, что это безжалостно и слишком круто. Но таков характер. Заметьте, я его не сужу. Стараюсь быть предельно объективным, чтобы дать вам широкий простор для размышлений и выводов... Не выпить ли нам еще по чашечке кофе?
Он налил. Выпил свой кофе. Прошелся по комнате, остановился у окна и снова посмотрел на Неву.
За Невой, справа, виднелось здание Двенадцати коллегий Петербургского, Петроградского, Ленинградского университета.
Там шла сейчас июньская экзаменационная сессия.
Можно было разглядеть у входа студенток в широких, коротких, цветастых юбках и студентов в ярко-клетчатых рубашках с закатанными рукавами.
Профессор быстро и как-то резко отвернулся - вероятно, чтобы не двоилось, не путалось время - и, садясь в свое кресло, спросил:
- На чем мы остановились? - Он не дал времени ответить, ответил сам: На маленьком экскурсе в детство Алексея Коржина. Этот экскурс поможет вам, как сказали бы психоаналитики, понять истоки некоторых загадочных поступков человека, избранного вами в герои книги, по-видимому не слишком апологетичной. Апологетика мешает выявлению подлинной сущности любого человека, как и любого общественного явления, не правда ли?
Этот вопрос снят был быстрым переходом:
- Вы курите? Тогда попробуйте сигарету из этой пластикатовой пачки с английским львом.
Мы закурили.
- Что, недурен табачок? И почти безвреден благодаря двум фильтрам в сигарете, один из коих угольный.
В данном случае можно сказать: курите на здоровье.
А теперь - пойдем дальше. Мы уже близки к сердцевине события.
Итак, ничего не изменилось ни в мироздании, ни в мироустройстве - оно оставалось таким же несправедливым. Ничего не изменилось в жизни петербургского студенчества. Решительно ничего, кроме того, что в нашей столовой появилась новая кассирша.
Чертовски ясно помню: мы стояли рядом с Алексеем, когда она впервые вошла и села за кассу. Мы стояли рядом и в первой длинной очереди к ней. Вопреки правилу Алексея пропускать друзей вперед, он нетерпеливо опередил меня и первым обратился к новой кассирше. Он сказал ей: "Пожалуйста... суп!" - и преобразился. Он снова показал свои ровные зубы, с легкостью щелкающие грецкие орехи. Хандра исчезла, словно в один миг нашлись ответы на все "проклятые вопросы", хотя он услышал в ответ всего два ничем не окрыляющих слова:
"Какой суп?"
Он уселся на завидное место, как раз напротив кассы, опустил ложку в тарелку и голосом, зазвучавшим как набат, спросил своих сотоварищей:
"Не кажется ли вам, что нельзя согласиться с изречением Сократа, на первый взгляд столь мудрым?.."
Простите, не помню, какое изречение было приведено, но отлично помню, что удвоенное количество студентов, сидевших за нашим столом, горячо встало на сторону Сократа и начало в пух и прах разбивать точку зрения Алексея. Отдаю ему должное: он защищал свое мнение с неслыханным остроумием. Впрочем, и мы не отставали. Откуда что бралось! Тусклые становились блестящими, застенчивые - дерзкими. Это был один из самых разительных примеров могучего взлета умов во имя женщины!
Тут красиво седеющий рассказчик так легко поднялся с кресла, что это тоже было похоже на взлет.
Он продолжал говорить, плавно пересекая просторный кабинет по диагонали, из угла в угол.
- Наш спор о Сократе превратился в общефилософский многодневный диспут. Он на минуту затихал, как только кто-либо из нас подходил к кассе. Никто ведь не оплачивал всего обеда сразу. Если обед состоял из супа и чая, был повод подойти к кассе дважды. Если имелось две копейки на булочку трижды. Если, не думая о завтрашнем дне, дозволялось себе, во имя дивных зеленых глаз, съесть котлеты - была возможность подойти к кассе четырежды. И всякий раз каждый шаг подходящего к кассе, каждое его слово и взгляд у кассы молчаливо контролировались глазами, ушами и, конечно же, сердцами сидящих за столом. Разумеется, напор глубокомыслия иссякал, иногда обрываясь на полуслове, как только кассирша закрывала кассу и, не взглянув в нашу сторону, покидала столовую. Тогда у каждого из нас тотчас находилось неотложное дело. Начиналась неимоверная спешка. Через минуту мы все оказывались на набережной, прощались друг с другом и... следовали в одном направлении, на почтительном расстоянии, - вам, конечно, понятно, за кем.
Однажды во время такого шествия я нашел на тротуаре дамский носовой платок. По тому, как резко он был надушен, все сразу же определили, что это платок не ее. Я тоже был в этом уверен. И все-таки это был повод, опередив остальных, подойти, поклониться, спросить, не она ли его обронила, и завязать разговор.
"Нет, благодарю вас, это не мой", - услышал я в ответ и не успел начать заготовленного: "Мы, в некотором роде, знакомы" - так быстро она свернула за угол. А до меня долго доносились безжалостные соболезнования шагающих сзади сотрапезников.
Но за этим казусом последовала удача. Вечером я встретил знакомую курсистку Бестужевских курсов и пошел ее проводить. Она снимала на дальней, глухой линии Васильевского комнату в первом этаже с окнами на набережную. Первый этаж и окна на набережную - прошу вас хорошо запомнить. Это нам пригодится, эти данные окажутся роковыми. Не улыбайтесь, не подбирайте сюжет, все равно не угадаете.
Итак, я провожаю курсистку, милую, образованную, экзальтированную Нину, готовую посвятить свою жизнь разумному-доброму-вечному. Мы дружески болтаем.
Среди прочего она сообщает, что теперь живет в комнате не одна, а вместе с подругой, тоже бестужевкой, Варенькой Уваровой, самой неимущей из всех курсисток.
Она должна зарабатывать не только на себя, но и поддерживать мать и двух братьев, которых оставила в Полтаве, где отец, прокутив все до гроша, год назад пустил себе пулю в лоб. И Варенька, кончая гимназию, весь этот страшный год занималась репетиторством, чтобы семья не голодала, и все-таки умудрилась кончить с золотой медалью.
"Вы увидите, это редкостная девушка, - уверяла меня Нина. - Природа наградила ее и красотой, и божественным голосом - вы послушали бы, каким драматическим сопрано! - и, вдобавок, абсолютным слухом".
Она рассказала, что, когда в Полтаве, на выпускном вечере, Варенька пела соло, в зале присутствовал композитор Лысенко. Он подошел к Вареньке и с места в карьер предложил ей петь главную партию в его опере "Наталка-Полтавка". Варенькину маму это предложение оскорбило до слез. Она ответила композитору, что в роду Уваровых никогда певичек не было и быть не может.
А Варенька ответила, что была бы счастлива петь в его опере, но уже давно решила поступить на Бестужевские женские курсы, послала просьбу и получила благоприятный ответ, что может считать себя принятой.
Варенькина мама была в полном ужасе от такого решения. Она надеялась, что ее дочь выйдет замуж за очень богатого человека, предлагавшего ей руку и сердце, и спасет семью от позора нищеты. Она извела Вареньку истериками. Но, увидев, что решение дочери непоколебимо, написала в Петербург своей сестре и ее сановному мужу, у которых на званых обедах бывал даже министр двора. И вот Варенька в Петербурге, в доме своей тетушки. Тетушка возит ее по магазинам, портнихам, модисткам, наряжает как куклу, запрещает ей надевать "эту отвратительную черную юбку с белой блузкой а-ля Софи Перовская", запрещает говорить по-русски, особенно на званых обедах, напоминает, что на них бывает овдовевший князь М. и молодой, неженатый граф Д. Варенька должна помнить, что эти обеды у них по четвергам, что в эти дни она должна быть дома с утра, чтобы обсудить туалет, быть причесанной куафером, а не являться к столу с примитивно подколотыми косами, как у судомойки Феклы. И если к этому добавить, что в обязанности Вареньки входило ежедневное чтение вслух тетушке то французских, то английских романов и времени для посещения курсов почти не было, - можно понять, почему она не осталась в доме тетушки и перед очередным званым обедом вошла к ней в своей старенькой черной юбке с блузкой "а-ля Софи Перовская", вошла, чтобы сказать: "Спасибо и до свидания!"
Я слушал Нину в томительном предчувствии, хотя никаких данных для этого не было, кроме черной юбки, белой блузки и подколотых кос. Но так одевались, так подбирали косы многие бестужевки.
Я проводил Нину до подъезда и поспешил принять приглашение зайти на часок, познакомиться с подругой.
"Она скоро придет. Она дает урок неподалеку. Буквально все курсистки искали для Вареньки заработок, у нее теперь много уроков".
"А другого, постоянного заработка у вашей подруги нет?" - задал я наводящий вопрос.
"К счастью, есть! Ее удалось устроить кассиршей в столовую, недалеко ст университета, знаете, где вывеска: "Обеды для студентов". Она получает там бесплатный рацион и приличное жалованье, которое целиком отсылает в Полтаву. Все было бы прекрасно, если бы ей так не мешали безобразно громкие споры каких-то ну просто тронувшихся умом студентов. Когда я спросила: о чем они спорят, может быть, о том, что волнует и нас? Варенька призналась, что она так боится что-нибудь в кассе напутать из-за этого шума, так боится что-нибудь неверно сосчитать, что не разбирает ни единого слова, не видит ни единого лица, - она ждет, что не сегодня-завтра ей скажут: "Госпожа Уварова! К сожалению, вы не справляетесь. Вы свободны".
Со всей отчетливостью помню, как после минутного шока я возликовал. Во-первых, потому, что не услышала госпожа Уварова... Варенька моего "мы, в некотором роде, знакомы" и не знает, что я один из тех тронувшихся умом спорщиков. Во-вторых, потому, что спор затеял не я. Помните, его затеял Алексей. О чем завтра же я ему с удовольствием напомню. В-третьих, что самое главное, - завтра же, благодаря мне, шум в столовой будет прекращен.
"Что с вами? Чему вы вдруг обрадовались?" - внося чай и стаканы, спросила меня Нина.
По счастью, на ответ не осталось времени: почти сразу за нею вошла Варенька Уварова. Да... вошла наша кассирша. Она мне показалась еще прекраснее. Усталость не сняла с ее лица печати неподвластности.
Протягивая руку, она впервые посмотрела на меня видящим взглядом. И не сочтите нескромностью - я до сих пор уверен, что увиденное не было для нее неприятным. Но времени для беседы оказалось ничтожно мало.
Она торопилась на поздний урок - готовить какого-то великосветского лоботряса к экзамену, Я проводил ее до дома этого лоботряса. Я шел рядом, чувствуя неправдоподобность своей удачи. Я заговорил о Собинове, уже покорившем Петербург своим Ленским и Лоэнгрином. Варенька посетовала на то, как ей не повезло: на курсах разыгрывались билеты на "Лоэнгрина"
и она вытянула пустышку.
В университете тоже разыгрывались билеты на Собинова, я тоже был его поклонником. Но мне повезло - я вытащил билет на "Лоэнгрина". Надеюсь, не надо объясность, с какой радостью я предложил свой билет Вареньке Уваровой.
Она колебалась... Но музыка была тем единственным, чему она была подвластна. Мне удалось преподнести, осчастливить ее своим билетом.
Голос профессора осекся, захлебнулся на слишком высокой ноте, комично не идущей к его маститому облику. Он тотчас снял эту осечку шутливо поданным каламбуром:
- Да, осчастливил госпожу Уварову билетом на галерку... Но сия галерка стала для меня галерой каторжника. Впрочем, это вас не интересует. Вам уже давно кажется, что в этой истории я уделяю себе слишком много времени и места. Не так ли? ..
Но вот наступает следующий день. Наступает время обеда. За нашим столом воцаряется тишина - все говорят шепотом. Я уже доложил долгообедающим студентам о том, что моя знакомая курсистка рассказала о своей подруге, и о том, что подруга рассказала ей о нас.
Но я не рассказал, что они живут вместе, что я имел честь говорить с нею, идти рядом... Я сокрыл это во избежание угрозы настойчивых "познакомь!". И, конечно же, я не забыл напомнить, кто всему зачинщик, кто первый и главный виновник шума.
Здесь стоит отметить, как нелепо движет нами иногда наше мужское честолюбие. Я не удержался, не смог не хвастнуть хоть каким-то своим преимуществом. И сказал, что мне удалось подарить нашей кассирше билет на "Лоэнгрина", якобы передав его через знакомую курсистку.
Но стареем мы, стареет наше мужское честолюбие.
И, постарев, не может простить молодому этой глупой ошибки. Она была роковой. Именно из-за нее удалось так стремительно выйти на авансцену Алексею Коржину.
Профессор откидывает голову на спинку кресла и смотрит куда-то в угол:
- Отчетливо вижу лицо студента Коржина. Он глядит на меня в упор и ехидным шепотом спрашивает:
"Надеюсь, ты осчастливил билетом не на галерку?"
Я веселым шепотом отвечаю:
"На галерку, дружище! Не стыдись за меня, подарок принят с восторгом".
Что же сразу после этого затевает наш друг? Что он делает, пока я довольствуюсь тем, что незаметно, глазами здороваюсь с Варенькой в столовой, ловлю ее сдержанный ответ, а вечером, под предлогом, что мне в ту же сторону, иногда провожаю на поздний урок? Что делает человек, до такой степени лишенный музыкального слуха, что наша братия, заводя песню, умоляет его не подтягивать, ибо, перекрывая всех звучностью голоса, тянет он всегда не туда, куда тянут все? Что же он делает? ..
Профессор с минуту интригующе молчит. Затем говорит, отчеканивая каждый слог:
- Этот человек, ни разу доселе не посетивший оперного театра, при полном аншлаге проникает в Мариинку, сидит рядом с Варенькой Уваровой и слушает Собинова в "Лоэнгрине"...
...Как ему удалось? Минуточку терпения. Мне пришлось это выяснять куда дольше. Собственно, с этого и начинается вторая, скоропалительная, трагическая часть нашей истории. Сделаем передышку.
Не вставая, он открыл дверцу бара в книжном стеллаже, достал бутылку французского вина (вчера прислано друзьями из Парижа) и какие-то затейливые стаканы.
Мы молча, медленно пили легкое вино. Допив второй стакан, профессор вооружился улыбкой. Ее можно бы сравнить с мефистофельской, если у Мефистофеля во время раската "сатана там правит бал" улыбка могла быть такой корректной.
Раскаты у профессора были неслышные, он начал свою вторую, скоропалительную часть, улыбаясь этой корректной улыбкой и подчеркнуто спокойным, корректным тоном:
- Недружеская, а более точно, предательская затея Коржина родилась в ту секунду, когда он узнал от меня, что Варенька Уварова будет слушать Собинова на галерке, на моем месте. Эта затея могла прийти в голову только благодаря особому свойству его памяти. В нужный момент память как на блюде подносила ему самые неприметные детали, казалось бы, ему неинтересные, не замеченные им.
Я потратил много часов, пытаясь понять логику и механику его действий. Конечно же он мгновенно вспомнил, как после лотереи мы встретились с ним в университетском коридоре, как ко мне подошел студент из сытно обедающих дома, знаменитый тем, что трижды, как теперь говорят, заваливал экзамен. Студент, радостно помахивая билетом на "Лоэнгрина", спросил, какое мне досталось место. Я ответил, что, если не ошибаюсь, двадцать седьмое.
"Отлично! У меня - двадцать шестое".
Память любезно напомнила Коржину об этом разговоре. Не теряя времени, он разыскал студента, попросил уступить ему билет, за что - как я уже постфактум узнал - обязался помочь найти верный способ усвоения знаний.
Таким образом, студент на четвертый раз сдал экзамен, а наш друг в первый раз очутился в Мариинском театре, причем задолго до начала. Он всегда, на все приходил задолго до начала, чтобы все начала начинались при нем.
Как только появилась, села рядом с ним Варенька Уварова - это я знаю от самого Коржина, - он ей сказал:
"Позвольте мне извиниться перед вами за многодневный шумный спор в столовой. Виноват в этом я".
Да, приблизительно так он начал. А кончил вежливым укором в виде сентенции о том, что нельзя молчать, когда безболезненно, одним своим словом можно изменить положение к лучшему, как могло быть в данном, частном случае.
Не знаю, прогуливались ли они вместе в антрактах, о чем говорили и говорили ли вообще. А после спектакля он спросил, далеко ли она живет. Она назвала линию и не назвала номера дома. До сих пор не могу понять, откуда взялась у него эта дерзкая ретивость, - он пошел за нею, правда предупредив, что, если ей это неприятно, пусть не обращает на него внимания. Но, мол, нельзя допустить, чтобы в такой поздний час она возвращалась одна в глухой конец Васильевского острова. Не знаю, прошел ли он весь длинный путь до ее дома сзади, но знаю: ему стало известно, что она живет в первом этаже.
Вероятно, он пытался подняться с нею по лестнице, довести до двери квартиры, и ему было сказано:
"Благодарю, мне не надо подниматься, я живу вот здесь".
На следующий день, когда я провожал ее на поздний урок, я еще не знал, что Коржин был в театре. Она ни словом не обмолвилась о своем соседе. А через неделю начались летние каникулы. Она уехала в Полтаву. Я - в Орел, к родителям. И Коржин уехал в Белоруссию, к своему престарелому спасителю.
Мы съехались осенью. Варенька Уварова снова сидела за кассой, снова сдержанно здоровалась со мной. Но во взгляде ее уже мелькало нечто, говорящее о том, что я ей не совсем безразличен. Позднего урока у нее больше не было. Я приходил как бы в гости к подругам, но мне ни разу не удалось остаться с нею вдвоем.
Уверен, что Коржин видел ее только в столовой. Он подходил к кассе не более раза в день и, не растягивая обеда, уходил. Его можно было исключить из списка долгообедающих соперников. Но я уже знал от незадачливого студента, каким образом его билет оказался у Коржина, и не мог простить себе своей ненаходчивости...
Да, не отрицаю, так же, как не мог простить ему его находчивости. Наши отношения незаметно, неуловимо изменились, стали отдаленнее. Хотя внешне все шло как прежде, дружелюбно.
Осень в тот год была ненастной, с холодными, резкими ветрами. Неоднократно Нева грозила выйти из берегов.
И в конце октября - вышла.
К ночи были залиты набережные, прилежащие улицы. Большая часть Васильевского острова превратилась в северную Венецию, какой при Петре, если не ошибаюсь, по плану Леблона ей и предполагалось быть.
Утром вода спала, схлынула с мостовых. Можно было добраться до университета. Войдя в вестибюль, я увидел толпу студентов, окруживших ночного сторожа. Тот рассказывал о настигнутых водой прохожих, которых пришлось приютить в университете, о разной домашней утвари, плывшей по набережной, и о какой-то одинокой лодке на Неве, беспощадно гонимой ветром, - то казалось, что в ней никого нет, то видны были взмахи весел, наверно, это был запоздалый рыбак, уже теряющий силы и, конечно, обреченный уйти под воду.
Затем были лекции. Все шло как обычно. И в столовой все было как всегда: за кассой сидела Варенька. Но, взглянув на нее, я заметил темные круги под глазами и прямо-таки болезненную бледность. Я поспешил узнать, не сильно ли залило их комнату.
"Не более, чем до половины окон. До потолка еще оставалось место", ответила она.
"Не могу ли я быть полезен? Я был бы счастлив чтонибудь для вас сделать!"
"Благодарю. Все уже позади".
Коржина я в тот день на лекциях не видел. Его не было и в столовой. Он вошел перед самым закрытием, в непросохшей тужурке, весело кивнул нам... И тут случилось что-то уму непостижимое. Госпожа Уварова покинула свое место за кассой, подошла к нему, сказала:
"Как мы вам благодарны!" - и обеими руками пожала его руку. Будь у нее третья рука - пожала бы тремя.
Они вышли из столовой вместе...
...Вы спрашиваете, что затем? .. Затем, то есть через год, они сушили пеленки у вышеупомянутого дымохода на вышеупомянутом чердаке. И эта каторжная ее жизнь продолжалась более полугода, пока он не получил диплом и, забрав жену с ребенком, не уехал преподавателем в Среднюю Азию.
Диву даешься, чем иногда можно покорить такую незаурядную женщину. Романтическим фокусом, который выглядит подвигом, риском для жизни при отсутствии риска. Этаким Евгением, спешащим спасти свою Парашу. Уверяю вас - в отличие от героя "Медного всадника", Коржин все учел: и надежность лодки, и наличие брезента, под которым временами укрывался, отчего сторожу и казалось, что лодка пуста, и направление ветра, гнавшего лодку в нужную сторону, и то, что он умелый, выносливый пловец.
Такова интересующая вас история женитьбы Коржина. В заключение скажу: не знаю, как для него, но для нее этот брак оказался не слишком счастливым. Более того, полным горечи. Она была женщиной, вызывающей поклонение, самой чарующей из всех, каких я встречал на своем веку. Я увидел ее спустя десять... потом спустя еще двенадцать лет - случайно, в Ленинградской филармонии, с сыном, - и, боже, в кого она превратилась!..
...Времена? Разумеется, времена были пережиты не легкие: война четырнадцатого, революция, гражданская война - все учитываю, но добавьте к тому безжалостную непоседливость супруга, бесконечные переезды с детьми из города в город...
...Самого Коржина? За день до встречи с Варенькой - да нет, Вареньки уже почти не осталось, с Варварой Васильевной - я столкнулся с ним нос к носу в книжной лавке. Совсем как де Голль с архиепископом.
Правда, нам не надо было ухищрений, чтобы столько лет избегать встречи. Я трудился в Петербурге. Он получал медицинское образование в Московском университете. В четырнадцатом году, оставив в Москве жену с двумя детьми, он отбыл хирургом в действующую армию.
Затем, после легкого ранения - кажется, в ногу, - он начал второе турне с семьей по городам и весям Средней Азии. Там, по крайней мере, тепло и дешевы фрукты.
Благоверной легче одеть и прокормить семью.
Так был закончен рассказ о женитьбе Коржина.
На этом можно бы распрощаться с маститым профессором, не знающим о жизни своего прежнего близкого друга даже того, что успели на предыдущих страницах узнать мы. Например, что причиной его непоседливости, его многочисленных дореволюционных турне по городам и весям был волчий билет, так сказать, продленный сразу же по приезде в Среднюю Азию.
Но может быть и так: профессор об этом знал, да запамятовал. Все же он - друг-недруг. Налицо непрощение. А непрощение - это неравнодушие, интерес к судьбе непрощенного. И хотя интерес этот со знаком минус, невозможно уйти, не спросив друга-недруга о том, о чем не у кого больше спросить, - о Коржине на войне в четырнадцатом году.
Услышав вопрос, профессор рассмеялся и сказал:
- Были у меня сведения. Их привез с фронта очевидец, наш однокурсник, окончивший потом вместе с Коржиным медицинский факультет и назначенный в тот же госпиталь. Но должен предупредить: это сведения несносного апологета Алексея. Впрочем, в его сведениях было и нечто похожее на истину, нечто коржинское. Назовем этот эпизод
Их сиятельства
и нетитулованный Коржин
Видите, я уже включился в литературно-творческий процесс... Так вот, в госпитале, куда прибыл ваш герой, медсестрами - простите, тогда они звались сестрами милосердия - были как на подбор княгини да графини.
Они обучились перевязочному делу, а некоторые - и более тонкому делу операционных сестер. Они покинули свои столичные квартиры-дворцы и, захватив с собой всего по одной горничной и по сундуку с туалетами, прибыли на фронт, чтобы оказывать помощь и сострадать солдатушкам-браво-ребятушкам. Вероятно, вы знаете из литературы, что была тогда в ходу песня:
Солдатушки, бравы ребятушки,
Где же ваши жены?
Наши жены - ружья заряжены,
Вот где наши жены.
В следующем куплете - "Где же ваши сестры? Наши сестры - пики, сабли остры..." и так далее. Среди этих сиятельных сестер милосердия были самоотверженные, героические девушки и дамы. Однако даже на войне некоторые из них не могли изменить укоренившимся привычкам. На взгляд Алексея Коржина, операционные сестры слишком долго пили свой утренний кофий, слишком долго совершали утренний туалет и потому поздно являлись к раненым солдатушкам, и по той же причине к вечеру едва успевали сделать все необходимое.
Посему на третий день по прибытии в госпиталь несиятельный, невзрачного вида хирург Коржин обратился к ним с такими вежливыми словами:
"Высоко и глубоко уважаемые сестры милосердия!
Вы работаете самозабвенно, не щадя своих нежных сил.
Работаете, не зная отдыха, с позднего утра до позднего вечера..." Далее, увы, точно цитировать не могу, не припомню. Но он предложил, чтобы завтра же их сиятельства такая-то и такая-то были на своих местах в операционной, а такие-то в перевязочной - ровно к восьми часам утра.
Милосердные сиятельства были высоко и глубоко возмущены. Послышались гордо-насмешливые реплики, что это похоже на приказание генерала или, пожалуй, даже фельдмаршала. И уж не следует ли им всерьез считать упомянутое "к восьми часам утра" - приказом?
"Это следует считать необходимостью", - ответил нетитулованный Коржин и пожелал сестрам милосердия спокойной ночи.
Наш однокурсник клялся, что назавтра их сиятельства явились ровно к восьми утра - все без исключения.
Ну хорошо, допустим... поверим клятве.
Далее он рассказал, как Коржин с первой минуты вовлек весь персонал в какой-то небывалый, вдохновенный ритм работы и поразил всех своим хирургическим мастерством.
Что ж, в какой-то мере и этому можно поверить.
Далее однокурсник нам поведал, что операции - а их было много закончились к часу дня, то есть почти к тому часу, когда их сиятельства обычно приступали к делу. И тогда та княгиня, что вчера еще уничтожила Коржина высокомерным взглядом, спросила его:
"А теперь, Алексей Платонович, что делать?"
На что Коржин ответил:
"Теперь, если угодно, тан-це-вать!"
И на это никто из сиятельств не обиделся, наоборот, все расцвели улыбками.
Вот такому, согласитесь, трудно поверить. Впрочем, судите сами... Мне кажется, я изложил события, не оттеняя их личной окраской, дабы не мешать полной свободе вашего восприятия.
Теперь мы - имеется в виду тот, кто записывал, и те, кто читает эту запись, - покидаем маститого профессора.
Теперь мы можем разобраться, дана была или не дана нам полная свобода для восприятия фактов, слов, поступков и даже внешности Алексея Платоновича Коржика. Мы знаем, фотография и та редко дает нам точное подобие человека. Снят он чуть снизу - возвеличен, чуть сверху - принижен. Да и стремимся мы к несколько иной подлинности и точности, не фотографической...
Эта книга - совместный с читателями труд, потому что читателю придется многое додумывать самому. И на этой ранней стадии работы хотелось бы вместе решить существенный вопрос: разбирать ли нам каждое воспоминание о Коржине, доискиваться, кто, как, по какой причине его укрупнил или умалил, и, таким образом, вылущить его истинного, живого? Либо дать без комментариев всю разноголосицу воспоминаний, во всех цветах и оттенках, чтобы каждый мог отбросить то, что считает сомнительным, поверить тому, чему верится, и перед каждым возник бы свой Коржин?
И вот появляются перед глазами разные люди.
На лицах одних обозначена готовность помогать автору. Помогать во всем. Помогать, не покладая рук.
А вот и другие - ядовито-недоверчивые. Один из них, молодой, длиннобородый, басит:
- Если предлагаете выбор - давайте вместе потопаем по следам вашего Коржина. Можете не волноваться, сами разберемся, что к чему.
- Хорошо. Позвольте только подсказать: следы-то все же отыскивают, откапывают и открывают пишущие.
Это могут быть поэты и географы, прозаики и генетики, сатирики и физики. Кто бы из них ни открыл след, его должно записать, чтобы он снова не закрылся и не забылся.
Мы пойдем сейчас по давнему, нежданному-негаданному следу - кусочку жизни Коржина, увиденному глазами девочки.
- Где она его увидела? Я имею в виду, где географически?
- На берегу Алмаатинки.
- Минуту, - вмешивается желающий помогать во всем. - Надо уточнить, чья девочка и сколько ей лет.
- Восемь. Ее отец - учитель. Он создал в АлмаАте - тогда еще городе Верном - первый профсоюз работников просвещения.
- Это подходяще. Рекомендуется назвать эпизод "Чистыми глазами ребенка".
Не взглянув в сторону рекомендующего, первый ядовито добавляет:
- После такого умилительного названия пусть девочка прочирикает: "Ах, какой дядя Коржин!" И - порядок.
- Вот вам и вместе, - со вздохом вырывается у пишущего.
Можно ли при такой несовместимости сделать чтонибудь путное совместно? Не похоронить ли свое предложение - для многих, конечно, до смешного наивное - и делать свое дело как знаешь? Но жизнь-то идет во взаимодействии и столкновении разных желаний. Даже в самоизоляции или вынужденном отъединении на нас действует собранная, дисциплинированная сила, что когдато была желанием, и разрозненная воля людей. Притом, что каждый человек - особый человек, у него не может быть совсем изолированного от других, своего жизненного направления, своего обособленного существования.