- Ты жив?!
Меня очень смутило его лестное предположение, что я могу позвонить по телефону с того света.
Несколько дней у нас уже спокойно и тихо, как полагается в глубоком тылу".
Из письма от 30 января:
"...Я был свидетелем салюта в честь полного освобождения Ленинграда от блокады. Подумай только: я смотрел с крыши ленинградского дома. Фейерверки цветных ракет летели с огромной высоты на невский лед, разноцветно его освещали. Казалось, само небо усыпает наш лед цветами. Было светло, как днем. Залпы батарей доходили перекатами. Итак, война превратилась в праздник Победы".
Последующие письма были поисками способа наискорейшей встречи. Выяснилось, что приехать в Ташкент Сане не удастся, ему легче выхлопотать вызов Нине.
Она вернулась в Ленинград третьего сентября сорок четвертого года.
Саня ее даже не встретил. Встретило его письмо, несколько ромашек и еда на столе, и плитка сбереженного ненашего шоколада.
К тому времени Александр Коржин был отозван из армии на свою студию для экстренной съемки в Кронштадте военно-учебного фильма. Вот строки из оставленного на столе письма:
"...Эти чертовы съемки, по-моему, запоздалые! Ты тащила с вокзала вещи одна. Вошла одна в пустую квартиру с выбитыми стеклами. Но ты вошла. И послезавтра я войду, что уже сверхневероятно после столь долгого пребывания в слоеном пироге с немцами спереди и сзади.
Нам невероятно повезло. И вот - не мог встретить, не вижу тебя, говорю с тобой на бумаге..."
Многоопытные люди из тех, кто думать умеет, говорят, что в переходе от жизни к смерти бывает маленькая пауза, маленькая задержка-гочечка для осознания своего конца. Конечно, если заблаговременно не потеряно сознание. Эта пауза-точечка бывает то просветленной, то озлобленной; то примиренной, покорной, то в ней собран протест сжатой, взрывчатой последней силы.
Такая точечка бывает и в переходе от смерти к жизни.
Вернее, от долгого ощущения неминуемой смерти - к ощущению и осознанию, что ты выжил и будешь жить.
У младшего Коржина осознание этого перехода затянулось и молчаливо разрослось.
Внешне оно проявлялось в том, что умытый на ночь Саня подходил к шкафу, доставал бутылку водки с надетым поверх пробки большим тонким стаканом, наполнял этот стакан до краев и выпивал, ничем не закусывая, и только после этого ложился спать.
Нина молчала, но, должно быть, смотрела на мужа так, что он с трудом, нарушая какое-то заветное, мужское молчание, объяснял ей небольшими порциями:
"Это пройдет. Это как дурная привычка к люминалу".
"Когда мы долго стояли в Старом Петергофе, начинался день - нас было пятьсот пятьдесят. Кончался день - нас было тридцать три. Ночью подходили катера с подкреплением. Утром нас было пятьсот. К вечеру - двадцать семь. Или... семь. Чтобы заснуть, мы пили водку".
"Понимаешь, если тебя забрызгивал мозг твоих друзей, - трудно примириться с тем, что ты почему-то жив".
2
У Коржина-старшего не раз бывали переходы от настигающей смерти к жизни. Были - начиная с гражданской войны, когда дважды вели его из госпиталя на расстрел. Были, если помните, такие переходы и позже. Ну, например, при встрече "догхтора Хирурика" с ферганскими бандитами.
И, конечно, всякий раз не могло не быть паузы-точечки для осознания перехода из ощущаемого уже холодка и тьмы того света - на этот светлый свет. Но у А. П. Коржина точечки - кругленькой, изолированной от действия и поступка - не получалось. Она тотчас обретала движение, вытягивалась и втягивалась в его дело, в русло его дня или часа.
А сейчас, в осенний день сорок четвертого года, когда сидит он в мягком вагоне везущего его в Минск поезда, с вызовом-приглашением правительства "...своими знаниями, опытом, талантом содействовать восстановлению медицинского образования и лечебного дела в Белоруссии", у А. П. Коржина есть дорожное время для этой паузы, для осознания перехода от смерти к жизни - своего, всей страны... А Варенькиного? Разве не чудо, что она сидит в мягком купе, у окна, всего-навсего через столик от него?
За окном уже плывет белорусская земля под косым дождем.
- Боже мой, ничего не уцелело! Опять ямы, опять проволока колючая, опять пепелища. Ты мог представить такое?
- Нет. Такой степени зверства - не мог.
- И дождь, как завеса, чтобы мы не увидели, что там, вдали...
Варвара Васильевна не отрывается от окна. Алексей Платонович отрывается. Перед ним на столике две тетради. Одна - с начатой в дороге и почти законченной статьей "Ритм и пластика операций", где доказывается, что ритм и пластика движений хирурга не безразличны оперируемому органу, ритму кровообращения и психике больного. Во второй тетради - предлагаемый Алексеем Платоновичем план восстановления работы клиник и больниц. Но, увидев из окна, во что превращена Белоруссия, он обзывает себя болваном и зачеркивает большую часть своего плана.
А за окном все проплывают незаросшие ямы-воронки, длинные рвы, дзоты и доты, подбитые танки, масса искореженного железа, заборы из многослойной колючей проволоки и пепелища - одно за другим, одно за другим.
И остовы печей, и на месте вокзалов - дощатые, наспех сколоченные сараи.
Живыми проплывают только лиственные леса: то мягко и бледно желтеющие, то ярко-желтые и багряные.
Хвойный лес, лишенный гибкости лиственного, приближается к дороге страдальцем, с ветками, перебитыми, как крылья, или однобоко срезанными у самых стволов, как бритвой.
Поезд подошел к Минску в полночь.
Коржина встречали Грабушок и операционная сестра Дарья Захаровна. Она сразу обрадовала поразительной вестью:
- Из считанных уцелевших домов - уцелела наша, Первая хирургическая клиника.
И Грабушок обрадовал:
- В этой клинике ждет своего директора и профессора отремонтированная, обставленная квартира. И, зная вашу любовь к часам, я раздобыл... Уже стоят в квартире высокие часы с большим маятником и бьют красивым боем.
Бобренок еще не вернулся, Неординарный не вернулся, они двигаются вместе с армией к победе. А Грабушок - уже победил.
И он оказался лучшим помощником во время оборудования клиники заново в голых и пустых стенах. Он был столь старательным, деловым и преданным, что снова заслужил доброе отношение Алексея Платоновича.
"...Так обворовать мою прекрасную клинику, так все вывинтить, вырвать, спалить и сломать! Нет, здесь прошли не люди. Прошли палеонтологические чудовища:
ихтиозавры, бронтозавры, огнедышащие драконы..."
"...Живем среди неописуемых развалин. Ни одно землетрясение, ни одно наводнение не могло разрушить город так, как эти юберменны. А сколько загублено и убито лучшей студенческой молодежи! Все это подорвало мое здоровье. А оно необходимо мне как никогда. Единственное, что может восстановить его мгновенно, - это ваш приезд. Поэтому, мои дети, приезжайте!"
"...Хотя в клинике пока оборудование сельской больнички, тяжелых больных лечим великое множество. Хотя вместо Минска сплошные руины, уже стекаются минчане, ютятся в уцелевших где-то подвалах, начинают разгребать камни и строить город заново.
Вчера меня возили по окрестным деревням, советовались, где строить первую больницу. Это бывшие деревни, сожженные дотла вместе с населением. Я видел пепел и пепел, обгорелые человеческие кости... И как много детских! Еще сейчас в глотке запах горькой гари.
Нет, мои дорогие, вы непременно должны приехать поскорей".
Частично, кусочками процитированные два письма Алексея Платоновича были написаны в ноябре сорок четвертого. Санина работа над военно-учебным фильмом закончилась в середине апреля сорок пятого года. А девятнадцатого апреля Саня и Нина приехали в Минск без предупреждения.
Их поезд прибыл в предвечерний час. Отблески солнца еще пронизывали светлые сумерки. Саня и Нина шли по проезжей, расчищенной части бывшей Пушкинской улицы бывшего Минска к бывшему Клингородку. То есть к широким воротам дома 54, за которыми был до войны городок клиник.
Они шли и видели по обе стороны улицы руины, уже превращенные в горы камней. Почти на каждой горе копошились понурые, пришибленные пленные фрицы.
Они сортировали и носили камни разрушенных ими домов...
- Саня, по-твоему, все они хотели убивать?
- Можно так задурить голову пропагандой, так оболванить людей, что они превращаются в убежденных убийц и истязателей.
- А сейчас их жалко?
- Издали - нет. Вблизи у некоторых - проснувшиеся лица.
Из-за двери послышалось певучее от волнения:
- Санин стук!
И, распахнув дверь, Варвара Васильевна обняла сына, забыв обо всем и всех. Не веря глазам, она ощупывала его шею, плечи, руки, проверяя, действительно ли он в такой полной целости и сохранности.
Алексей Платонович деликатно коснулся губами щеки Нины, держал ее за руку, но весь тоже был обращен к Сане. У Нины было время заметить, что у Коржипастаршего часто-часто бьется над воротничком не видная раньше, слишком выпуклая сонная артерия.
Отец терпеливо ждал. А когда Саня подошел к нему и, как всегда бывало после разлуки, обхватил и поднял - он ответил не совсем тем же: не поднял, как прежде, сына, но толкнуть одним пальцем в плечо забавно и сильно, так что сын пошатнулся, не забыл и сумел.
Квартира профессора Коржина оказалась одной комнатой метров тридцати. В ней было удобно и уютно расставлено все необходимое. Шкафы отделяли спальный угол. А украшали жизнь Алексея Платоновича часы.
Они стояли в простенке между окнами, рядом с письменным столом, и напоминали старинную деревянную резную башню. От старости они за день отставали на четыре минуты. Но ничего, Алексей Платонович с утра переводил стрелку на эти четыре минуты вперед.
Посидеть в тот вечер с детьми ему не дали. В тамбур, отделяющий квартиру от лечебной части клиники, вбежала дежурная, как он назвал, хирургесса, вызвала его и сообщила о прибытии новой больной - в ужасающем состоянии, "и с такими базедовыми глазами, что они уже совсем вылезли из орбит".
Алексей Платонович вернулся в комнату, предупредил, что должен осмотреть больную. И вдруг достал из письменного стола стеклышко и что-то вроде иглы с пружинкой и сказал Нине:
- Дайте-ка безымянный пальчик.
Он вытянул из пальца несколько капель крови, распределил их на стеклышке, объяснил:
- Поинтересуемся вашим застарелым аппендицитом, - и унес стеклышко с собой, чтобы передать в лабораторию.
У Нины два приступа было давно, в студенческие годы. Она и думать о них забыла. И пожалуйста, прошлой зимой - третий.
- Почему вы так туманно и поздно о новом приступе сообщили? - спросила Варвара Васильевна.
- Потому что как только на "скорой" привезли в больницу оперировать, сказал Саня, - приступ кончился.
- Не "как только", - поправила Нина. - Нас привезли. Саню выставили вон, сказали - нечего ему здесь сидеть и волноваться: вырезать аппендикс пустяковое дело. Потом долго записывали разные сведения. Потом долго и больно мяла мне живот молоденькая красотка, накрашенная уж чересчур густо... Я спросила ее, кто будет оперировать. И когда услышала, что она, испугалась: еще стряхнется с ресниц комочек туши в живот!
И попросила отпустить домой. Она закричала, что нельзя, что у меня, возможно, перитонит начинается. Тогда я сказала: "Хочу, чтобы меня оперировал Коржин". Она посмотрела на меня, как на последнюю дуру: "Во-первых, профессор Коржин работает не в Ленинграде. Он живет и работает в Минске. Во-вторых, он не оперирует аппендициты, а делает сложнейшие операции. Вам ясно, что с вами он возиться не будет?" Пришлось ответить: "Будет". И пришлось добавить: "Он отец моего мужа". Ух, как она заволновалась и как быстро дала команду одеть меня и отвезти домой в карете "скорой помощи". Вот тут-то у меня приступ кончился, и с тех пор ни разу не болело.
- Вид у вас, детка моя, неважный. Мы все в Ташкенте не производили впечатления цветуще здоровых, но сейчас вы совсем прозрачная.
Нина не могла объяснить Варваре Васильевне, что способствовало этой прозрачности. Какое адское было у нее время, пока Саня каждую ночь перед сном выпивал большой тонкий стакан водки и ничем не закусывал.
И самым страшным ей казалось то, что он ничуть не пьянел. Значит, одного стакана ему мало, он начнет добавлять - и сопьется.
А он прекратил - в тот день, когда у нее был острый, ох какой мучительный этот третий приступ и ее возили в больницу и обратно. Поэтому она считала этот приступ просто на редкость счастливым.
А если учесть, что две бутылки водки стояли в шкафу и Саня выдерживал их присутствие целых три недели, до дня своего рождения, а когда пришли гости, в том числе родители Нины. Левушка и пишущий человек (но Левушка уже без лучшего друга Ильи, а пишущий уже без мужа, без своего дирижера), Саня пил водку со всеми и как все - из рюмки. Вот тогда-то он немножко опьянел.
А Нина вот тогда-то окончательно поняла, что все будет хорошо.
И она правильно окончательно поняла, потому что все и было хорошо.
3
На четвертый день пребывания младших Коржиных в Минске старший Коржин после завтрака сказал:
- Сегодня освободилась койка. Ее должна занять Нина. На днях, моя девочка, вы избавитесь от безобразника аппендикса. Он портит вам кровь.
Сказал, кивнул Сане и маме, взял Нину под ручку - как она стояла, в домашнем халатике, - и увел так мягко и быстро, что никто ни ахнуть, ни охнуть не успел.
А Нина только успела обернуться и посмотреть на Саню каким-то сомнамбулическим взглядом.
В коридоре клиники Алексей Платонович передал Нину в руки пожилой сестры:
- Позвольте вам представить, Алена Сидоровна. Вот моя дочка с аппендицитом. Сделайте все, что положено, к завтрему.
Оставил Нину на попечение этой сестры и потопал по коридору дальше. А отворив в конце коридора дверь, загромыхал:
- Ник-Ник, радость вы моя! Приехал!
Наконец-то Бобренок был демобилизован по ходатайству правительства, теперь, в апреле сорок пятого, он армии менее нужен, чем искалеченной Белоруссии.
Ходатайство было послано по просьбе Коржина и - на двоих.
Но второй, Неординарный, вернется в Минск после праздника Победы, в потоке некадровых военных, возвращаемых на свою гражданскую работу. Он вернется в худшем виде, чем Бобренок: с осколком снаряда в неудобном и опасном для извлечения месте. Но Коржин с Бобренком найдут способ к этому осколку подобраться и извлекут его вполне благополучно.
А сегодня - что говорить! Спасибо, что один уже здесь, на своих ногах, с неповрежденными руками истинного хирурга, с той же спокойной повадкой и вдумчивой головой. На ней появилось много седых волос, не сразу заметных среди его светлых, как пшеница.
Сегодня радостный день у Коржина, у Дарьи Захаровны и у тех, кому приходилось работать с Николаем Николаевичем Бобренком.
Сегодня радостный день и у Грабушка. У него потому, что приехал один, а второго, ненавистного ему Неординарного, слава тебе господи, нет! Но Грабушок глядит, как с места в карьер включает в работу его бывшего сокурсника Николая их общий учитель. С каким полным удовольствием ведет его смотреть старуху, которой под восемьдесят, с которой возни - ой-ой-ой! А возиться уже, ей-богу, не стоит.
Посмотрели старуху. Выходят из палаты. Идут по коридору. Учитель говорит:
- Была она у меня месяца за три до войны, уже с солидным зобом. Оперироваться не пожелала. Я предупредил: придете через два года - не буду оперировать.
"И не надо. Може, порассусется". И вот, пережив войну, одна из Каролищевич доплелась до клиники и просит:
"Поможьте! Поубивав Гитлер моих сынов, моих внучков, а мне шею раздув, дыхнуть не можно".
- Попытаетесь? - спросил Бобренок.
- Попыта-емся, - ответил учитель.
А лицо аж светится. И вводит он своего ненаглядного в директорский кабинетик, где вместо приличной кушетки пока что стоит застланная железная койка, и говорит:
- Ложитесь и спите сколько влезет. Но... не дольше, чем до завтрашнего утра.
Завтрашнее утро медленно приближалось, приблизилось, стало сегодняшним утром.
Нина лежала в палате на четверых. Три женщины еще спали, она не спала и ночью. Ей не давала заснуть неожиданная мысль: хирурги почти никогда не оперируют своих родных - Алексей Платонович сам оперировал Саню. И все-таки теперь, когда столько растрачено сил, когда не то здоровье, оперируя свою, он может заволноваться и...
Дальше "и..." Нина не доходила. Но до этой угрожающей буковки все повторялось снова и снова. Даже начало отчетливо представляться - хотя анатомии она отчетливо не знала, - как скальпель Алексея Платоновича начинает дрожать в его руке и нечаянно разрезает большой кровеносный сосуд или ствол нерва. Не просто какой-то там один нервик, а ствол, из которого ветками расходятся нервы. И пошел у нее перед глазами мелькать то сосуд, то ствол - по очереди.
Свой летальный исход бедная Нина видела уже с полной ясностью. Видела лицо Сани - такое трагическое, что его невозможно описать. Видела лица Алексея Платоновича и Варвары Васильевны - тоже достаточно трагические.
Волна жалости к ним и себе окутала Нину, такая теплая волна, как ватное одеяло. И Нина не заметила, что засыпает в самое неподходящее время утром.
Когда она проснулась, в палате уже встали, позавтракали, а возле нее стояла сестра Алена Сидоровна.
- С добрым утром!
- С добрым? ..
- Конечно. С болезнью расстанетесь. Ай-ай-ай, да вы волнуетесь! Ну уж, совсем не с чего. Давайте-ка, проглотите порошок.
- Зачем?
- Чтобы меньше волновались. Ну вот. Скоро за вами приду. Подремлите пока. Алексей Платонович сделает за три минуты - оглянуться не успеете.
На заядлую курильщицу Нину успокаивающий порошок мало подействовал. Она лежала и смотрела в широкое окно. Ей видно было много неба в мелких облаках.
Она старалась думать только о небе. О том, где это небо кончается и начинается небо других планет. А совсем далеко - небо звезд. И оттуда таким маленьким кажется шарик Земля. А на шарике меньше мельчайшей песчинки - она, Нина, лежащая на койке перед операцией.
Лежит песчинка и волнуется...
Но вот показалось за окном солнце, как будто скатилось с крыши, под которой лежит Нина. Но наползает на солнце облачко, делает его тусклым, бессильным и совсем закрывает.
Как странно, думает Нина, что любое ничтожное облако может умалить, заслонить, может сделать невидимым даже Солнце.
Кажется, более чем достаточно грустных мыслей было у нее перед операцией. Так нет, мало этого: откуда ни возьмись - вороны! Целая стая жадных ворон. Полное впечатление, что все они летят именно к Нининому окну. Разве это не означает, что то, самое трагическое, что в голову ей уже приходило, - произойдет?
Когда не оставалось в этом уже ни малейшего сомнения, за ней пришла Алена Сидоровна и повела в операционную.
Обычно и начинающие, и опытные хирурги, а иногда и с ученой степенью приходили смотреть на операции Коржика. Обычно, когда ему самому случалось делать операцию аппендицита, ничем особым не осложненного, он делал ее за три - три с половиной минуты.
Сегодня стены операционной подпирали и те, кому любопытно было посмотреть на редкое явление: Коржин будет оперировать свою, понимаете, сам - свою дочь!
А когда Коржин сказал: не исключено, что на этот раз может понадобиться наркоз, один доктор медицинских наук предложил свои услуги - постоять во всеоружии, с маской наготове, на всякий пожарный случай.
Этот доктор и стоял теперь во всеоружии у головы Нины. Бобренок был ассистентом. А Коржин, сделав сам обезболивающие уколы, принял из рук Дарьи Захаровны скальпель.
Нина была отгорожена от своего операционного поля маленькой ширмой, прикрепленной к краям стола. Глаза и лоб были закрыты полотенцем.
Она почувствовала только первый анестезирующий, то есть обезболивающий укол. Потом - ничего... Ничего такого. Потом полоснули как по далекому... одеревенелому.
И сразу голос Коржина:
- Скрылся. Нет его на месте!
Какое-то движение ниже сердца. Какой-то черный ужас. Все, все, что внутри, - вдавливается в горло. Нину душит...
Она силится, она прорывает удушье, чтобы сказать:
- Это - конец.
Смеются. Конец - под смех.
Короткий смех, и тишина напряженного внимания.
Голос Коржина:
- Мерзавец, выбрал подвздошное плато! Прикрепился.
Тишина. Тончайшая борьба со спайками, очагами воспаления. А Нине кажется: все замерло. Кажется, ничем не помочь. Вороны-вороны, вот и смерть.
- Хорошая моя, легче стало?
Странно, ей легче и легче. Ощущение конца отдаляется.
- Да, - отвечает она.
Тишина... но не такая давящая. Руки шепотом-шепотом что-то делают.
- Ник-Ник, вы спросите, в каком вагончике она приехала в Минск.
Нина - с разрезом, с перемещенным на салфетку кишечником - гордо и оскорбленно заявляет:
- Мне больше пяти лет.
- О-о, прошу прощения, побеседуйте с ней о Вольтере, о Сократе. Ну-с, добро пожаловать на место?
- Добро, - отвечает Николай Николаевич.
До чего хочется посмотреть, что пожалует на место, что они там делают...
Это можно увидеть. Когда Нину укладывали на стол, она заметила над ним лампу с круглым плоским диском и увидела в нем свое отражение.
Собравшись с духом, она говорит тому, кто стоит у головы:
- Давит на глаза.
- Сейчас, сейчас мы приподнимем полотенце.
- А снять нельзя?
- Можно и снять.
На диске, как в зеркале: четыре руки в перчатках затягивают, завязывают швы.
- Значит, уже все?!
Коржин веселым голосом:
- Позвольте, откуда она знает?
Нина, с новорожденной бодростью:
- От лампы, ваша светлость.
- Ах, женщины! Без зеркала они даже здесь не могут.
Общий смех. Кто-то сообщает:
- Алексей Платонович, делали четырнадцать минут.
Убирают ширму, к столу подкатывают каталку.
- Можно посмотреть, кто меня так мучил?
Мучитель оказался розоватым, противным, похожим
на перекрученного дождевого червяка. Нину он очень разочаровал и удивил:
- Такая мелюзга?
Так как мучитель почти вдвое превосходил нормальные размеры аппендикса, Алексей Платонович обиделся:
- Принесите ей почку старика. Быть может, она больше устроит, покажется более достойным мучителем.
Опять смеются, и, никакой почки не показав, Нину увозят. Коржина окружают, спрашивают, испытывает ли он дополнительные... ну как бы это сказать... чувства или волнение, оперируя своих родных.
- Возможно, что да. Некогда было заметить.
- Значит, возможно, что все-таки - да?
- Это третья операция, Алексею Платоновичу предстоят еще две, вставляет Николай Николаевич, делая при этом вежливо-отстраняющее движение, разумеется в воздухе, никого не касаясь.
- Да-да, ну как не понять! Освобождаем от своего присутствия, больше не мешаем, исчезаем!
Когда помылись, Николай Николаевич говорит:
- Вам полежать надо. Я предупредил: со следующим - не торопиться.
- Пожалуй, правильно. Но никаких "полежать". Посидим.
Очень неохотное:
- Посидим. Давно я такой работы не видел. Соскучился. - И - взгляд на шею Алексея Платоновича: - Не глотнуть ли нам таблетку...
- Нам! Какой Бобрище! Это - пока не аневризма.
Ничего страшного. А знаете, всегда досадна тяжелая минута, когда мы на салфетку и полость заполняет воздух. Придумали бы инженеры фильтр от удара воздухом. Как бедняжка сказала: конец.
- Да. Выразительно сказала. Смех был ни к чему.
- Кто смеялся?
- Почти все.
- Свинтусы какие! Я это хождение в операционную прекращу.
- Правильно сделаете. Вам и разъяснять кое-что приходится. Пора тратить силы расчетливее, Алексей Платонович.
Учитель поверх очков посмотрел на своего ученика, на свою дорогую глыбищу, от которой даже война ни кусочка не отколола, и сказал:
- Ну, вот и отдохнул. Чувствую приток свежести.
Операции закончены. Алексей Платонович идет по коридору. А навстречу бежит ординатор из новых в состоянии "вне себя":
- Ваша... как только переложили с каталки в постель, буквально через пять минут - закурила! Хочу отобрать папиросу - не дает, жадно затягивается. Простите, но пришлось накричать.
- Ай-яй! Я ей запрещу категорически. Но, золотце мое, всегда стоит подумать, что сейчас более во вред:
после страха и неприятностей операции - не утолить еще и жажду затянуться? Или утолить эту жажду? В этом случае я бы дал спокойно выкурить папиросу. Но где моя девочка?
- Положили в отдельную.
- Кто так превосходно распорядился?
- Грабушок, и другие тоже считают...
- Значит, восьмидесятилетнюю, после тяжелейшей операции, - в общую, а аппендиксовую принцессу - в отдельную? Прошу поменять местами!
Ординатор растерялся:
- В день операции... нельзя же снова перевозить старуху?
- Нельзя. Но завтра, после перевязки, сразу ее сюда. Будьте добры, передайте это Грабушку и... другим.
Ординатор помчался передавать, а профессор усталым шагом направился к Нине, пока что в отдельную палату.
Эта жалкая угодливость, думал он, это подхалимство перед вышестоящими и вышесидящими. Ник-Ник, Дарья Захаровна, Неординарный так не распорядятся.
Но другие - увы! А когда такую пакость отвергаешь, в их глазах это неблагодарность или сумасшествие.
Он застал Нину листающей журнал опасливым, осторожным движением.
- Вам больно двинуть локтем?
- А можно?
Можно, моя хорошая. Вот делать пируэты - нельзя.
Он сел на табуретку, рядышком:
- Расскажите, как живется нашей Нине.
- Хорошо живется. Но стоит кашлянуть - ух, какая боль. И что-то разрывается. Могут от кашля разорваться швы?
- Швы не разорвутся. Но нет средства сразу избавить вас от кашля, курильщица вы несчастная, нет средства даже отложить кашель на завтра. Кстати, откуда у вас папиросы?
- Откуда? .. Ну-у...
- Сейчас я вашему "Ну-у" за такую передачу покажу. В угол поставлю.
- Надолго?
- До вашего полного выздоровления.
- Ой, смеяться тоже больно.
- Ничего, это прекрасная, полезная боль.
- Сегодня пустите ко мне?
- Попозже. Сейчас вам дадут кодеин, и постарайтесь поспать в тишине отдельной палаты. Завтра сюда перевезут тяжелую больную, а вас - в общую, если вы не возражаете.
- А если возражаю?
- Все равно перевезут.
Нина нечаянно рассмеялась и поойкала от боли, совсем не прекрасной.
- Ну не обидно? Смех - и то проходит через живот!
- Согласен, это очень обидно. Зато потом, сделав внутри освежающий круг, приятный смех взлетает в небо и легким ветерком носится по Вселенной.
Пообедав и поспав минут сорок, он сказал Сане:
- Примерь мой халат.
Для чего примерять - легко было догадаться. Саня снял с вешалки белый халат и надел.
- Немного он тебе коротковат, но сверху впору. Значит, ты раздался в плечах.
"Не я раздался, - подумал Саня, - от тебя половина осталась. И прыгает этот сгусток на шее. Мама боится на него смотреть и все поглядывает".
- Теперь, сынок, отойди подальше: хочу увидеть такого медика с ног до головы. Нет, еще подальше, во-от туда, в угол.
- А почему не сюда, к стене?
- Угол всегда дальше, чем стены.
Видя, что это неспроста и отец как маленький ждет какого-то удовольствия, Саня стал в угол. Стал и сказал себе: "Надо чаще приезжать".
Алексей Платонович глядел на сына и ликовал:
- Вот и замечательно. Засвидетельствуй Нине, что ее муж был поставлен в угол.
- За что? - спросил Саня из угла и повторил себе, что надо видеться чаще.
- За что? Она сама тебе расскажет.
- Папа, когда будет операция?
- Это она тоже сама расскажет. Сейчас выпьем чаю, нальем ей в термос и пойдем: ты - к молодушке, я - к старушке. Устроила она мне своим дремучим "рассусется"!
Через три дня Алексей Платонович привел Нину домой. Да, на ее собственных ногах. После многих операций он поднимал больных на второй или третий день.
Это казалось чем-то несусветным. Это вызывало шумное несогласие. Тут уж, знаете, Коржин загнул через всякую меру!
А теперь, в семидесятые годы, так делают повсеместно. Так делают и те, кто несогласно шумел в сорок пятом году. Они помнить не помнят о своем несогласии устном и письменном - в виде резкой критики в некоторых медицинских печатных органах. Но это не столь уж важно. Важно то, что вошла в жизнь полезная, ускоряющая выздоровление мера, называемая тридцать лет назад "загнул через всякую меру!".
Швы Алексей Платонович снял, как обычно их снимают, на седьмой день. А на десятый младшие Коржины уехали в Ленинград.
Когда они прощались, и когда сидели в вагоне, и уже в Ленинграде Саня твердил себе: "Надо приезжать чаще, во что бы то ни стало".
Глава пятая
1
Неординарный поправлялся после благополучного удаления осколка. Так как клиника была битком набита больными и с койками было туго, поправлялся он в кабинете директора.
В этот день он лежал себе, поправлялся и слушал, как директор, А. П. Коржин, говорит по телефону:
- Нет, голубчик, такого врача нам не надо. Но за увеличение штата на одну единицу - спасибо.
Неординарный насторожился, поднял голову, даже присел на кушетке. Да, это уже была приличная кушетка вместо неприличной для директорского кабинета железной койки, потому что это уже был не сорок пятый, а сорок шестой год - и жизнь менялась.
Значит, Неординарный насторожился, но довольно долго ничего не мог понять, ибо А. П. Коржин слушал, что говорят ему. Он слушал, и на его если считать с того дня, как он ставил в угол Саню, - поздоровевшем лице накапливалась пугающая взрывчатая сила. А так как утолщенная артерия на шее не стала менее заметной и обретала форму голубиного яйца, наблюдательный Неординарный увидел, что она начала пульсировать чаще.