3
Нине жилось трудно. Ее приняли на Студию кинохроники и поручили головоломную работу - писать титры для фронтовых киносборников. Титры должны были четко объяснять, где заснят боевой эпизод, каков результат боя, кто боем командовал и кто в нем отличился. Пленки на надписи давали ничтожно мало, и все это надо было вместить в пять, максимум восемь слов. Киносборники показывали будущим фронтовикам, показывали в госпиталях и на экранах Ташкента. Хотелось сделать титры выразительными, окрашенными хотя бы одним точно найденным прилагательным. Какие там прилагательные!
Имена существительные не влезали, необходимый глагол не вмещался. И на то, чтобы вместить, приходилось тратить часы.
В конце концов эта головоломная работа научила краткости, но было так трудно и, казалось, так безвыходно - хоть умри.
Кроме жаркой, изматывающей работы на студии были хозяйственные дела, и этот базар, и стирка без мыла. Были родители, которые заметно слабели. Константин Семенович не меньше, чем от недоедания, слабел оттого, что он, специалист по строительному лесу, впервые в жизни оказался без работы. Агнесса Львовна слабела от тревоги за Левушку. За Саню - тоже. Основным занятием родителей было слушать сводки.
О, эти сводки, о, голос Левитана! Как распахивались в Ташкенте добрые окна, как выставлялись на подоконники репродукторы - для эвакуированных "безрепродукторных"!
Осенью сорок второго семья Нины увеличилась: приехал Левушка, раздутый от голода, хотя из Ленинграда его самолетом доставили в Москву и там две недели укрепляли в стационаре. Он явился, еле передвигая свою непомерную голодную толщину, со своей виноватой за промахи человечества улыбкой. Он был уверен, что едет к сытой семье. Но, увидев бегущую к воротам Нину, остановился. И она, разглядев его, остановилась. И обнялись они не сразу, с комом в глотке. И не оторвали лица от лица, пока не высохли слезы.
Мама и отец произвели на Левушку не менее сильное впечатление. Редька без масла, тонкий ломтик хлеба на каждого, вместо сахара по нескольку кишмишин к чаю - тоже были впечатляющей неожиданностью.
- А какие мне пайки Саня подкинул! ..
- Сам?
- Однажды - сам. Я был слегка закутан в одеяла.
Он поднял коптилку, сдвинул одеяло с головы, посмотрел на меня. Я посмотрел на него. В нем появилась такая целебная сила, что я сразу окреп и, видите, не загнулся!
Конечно, не без помощи двух толстых кусков хлеба с маслом, четырех кусков сахару и банки бычков в томате.
Он вынул из кармана это подкрепление, открыл банку консервов, расколол твой ломберный стол, папа, растопил "буржуйку", выкурил папиросу и исчез, как мимолетное видение.
- Когда это было?
Мама моргнула сыну, и он успел не ответить Нине, что это было полгода тому назад.
От Сани давно нет писем. Варвара Васильевна встречает Нину все более тревожными, все более ждущими вестей глазами. Нина боится слова "вести". Для нее это слово страшное. Это - не долгожданные письма. Это когда жены стоят в военкомате, в очереди во всю длину коридора и во всю длину двора за получением по аттестату фронтового жалования мужа. Обычно его выдают две женщины, сидящие за большим столом, покрытым красным, как на собрании. Выдают, не взглянув в лицо, не без грубоватого поторапливающего окрика. И вдруг одной из подошедших ласково говорят: "Вы садитесь, посидите... тут для вас..." - и почему-то всегда из другой комнаты приносят эту весть, этот листок-похоронную.
А вместе с похоронной - бутылочку с нашатырным спиртом для приведения в чувство.
Вскрик. Или стон. Или вопль, что-то разрывающий внутри. Запах нашатыря. И весть током проходит по всей очереди в коридоре и по всей во дворе.
Общий плач - громкий и немой. Общее отпевание неизвестного мужа незнакомой женщины.
И свое, одинокое:
"Может, и мне?.."
От Сани все не было писем. Нина входила в военкомат на дрожащих ногах. Простояла во дворе - месяцы.
В коридоре - годы. И вечность - от двери комнаты до стола.
Ей не предложили сесть. Женщина крикнула ей: - Куда смотрите? Перед носом перо, расписывайтесь.
Нина ответила на грубость ликующим "спасибо!" и помчалась, полетела к Варваре Васильевне...
Догонять Нину трудно, у нее длинные легкие ноги.
Да и нет особой надобности. Можно дойти до Института неотложной помощи не спеша, повернуть к жилому участку, пройти мимо огородов, кустов и деревьев и войти на террасу маленького дома, где сидят Варвара Васильевна, Алексей Платонович, Агнесса Львовна, Константин Семенович, Нина и виновник такого пышного сбора - Левушка.
Видчимо, он уже рассказал о мимолетном Санином заезде, потому что Варвара Васильевна задает вопрос:
- А на ногах были сапоги или валенки?
- Не разглядел, - отвечает Левушка, - но у него есть и то и другое. Не так давно передал от него привет и посылочку младший командир по фамилии Балан, ростом с Петра Великого. Я спросил: "Ну как, ничего у вас старший лейтенант?" Балан обиделся: "Ничего?! Да на него наши ребята богу молятся. Потому что у него в голове на двух генералов хватит. Например, смену немецкого командования он предсказал сразу после взятия Ростова. Потом золотой же он парень. И не было такого боя, чтобы я или кто-нибудь из наших его не страховал".
- Варенька, это очень существенно! Правда, Константин Семенович?
- Да, - подтвердил солдат первой империалистической. - Был у нас один командир, его любили, уважали и всегда страховали.
- Но как, Константин Семенович?
- Следили за ним, в бою старались прикрыть.
Все понимали, что идет иная война, с несравнимой, стократно усиленной техникой уничтожения, но все-таки от этого стало легче.
И хозяин, обведя гостей веселым взглядом, загромыхал:
- Мужчины, обратите внимание, как наши женщины посматривают на одного из нас. Как на ужа-асно больного. А он здоров, дорогая Агнесса Львовна, и скоро превратится в льва. Больной организм, когт;а его не кормят, робко, покорно тощает... слабеет... и тишайше покидает этот приветливый мир. Здоровый, могучий организм - негодует, протестует. От возмущения раздувается, как тритон.
"Ну и заливает!" - подумала сидящая рядом с хозяином Нина и шепнула ему:
- Уже охотничье ружье купили?
Он прошипел:
- Тшш! - и продолжал: - В студенческие годы бывали длительные периоды, когда я не мог накормить свой организм. Он тоже от возмущения раздувался. Причем до таких размеров, что попутный ветер поднимал его, переносил по воздуху через Неву и вдувал в университет. Об этом не писали в петербургских газетах только потому, что я вставал раньше газетных репортеров и появлялся в университете первым, когда сторож еще дремал. А вам, Левушка, не помогал добираться до завода ветер?
- К сожалению, нет. Ветер дул в обратную сторону.
- Видите, ему удавалось перебороть даже силу ветра. Агнесса Львовна, если Левушка скоро станет слишком тоненьким, не огорчайтесь, это тоже совершенно нормальный процесс.
- Но пожалуйста, убедите его, Алексей Платонович, что хотя бы несколько дней надо отдохнуть. - Она говорила неторопливо, сдержанно, без слезы в голосе. - Он хочет завтра идти на завод и приступить к работе.
А там - кругом ртуть.
- Откуда ты знаешь, мама?
- Знаю. В твоем цехе было полно ртути. Не зря до войны вам ежедневно давали молоко. Алексей Платонович, он направлен сюда с заданием правительства сделать какой-то новый прибор. Пусть секретный-рассекретный - я знаю, что вакуумный, потому что он вакуумщик.
А там, где вак"м, - всегда эга отрава. Можно себе представить: блокада, голод, обстрелы и вдобавок еще ртуть!
- Будущий Лев, если вам сразу преде гонт быть в тесном контакте со ртутью...
- Далеко не сразу, - сказал будущий Лев с улыбкой, виноватой за такую неуемную материнскую страховку.
Но как странно застыла на его лице улыбка и взгляд приковался к помидорам. Они двигались к нему - Варвара Васильевна несла на подносе крупные помидоры со своей грядки, и нарезанный репчатый лук, и свежий хлеб, пахнущий хлебом.
- Я сделала бы помидорный салат, но не хватит тарелок. Придется, как первобытным.
- Мне часто снился сон: держу у рта помидор, вот такой большой, как этот. Уже собираюсь вонзить в него зубы и - помидор исчезает, сон кончается.
- Вонзайте, Левушка! - Варвара Васильевна пододвинула ему тот, большой...
Левушка не набросился на помидор, не вонзил зубы.
Он взял его бережно, надкусил осторожно и ел сосредоточенно, очень медленно, словно в ритме какой-то светлой, божественной музыки.
Ему старались не мешать взглядами. Все были заняты обсуждением последних обнадеживающих сводок.
А он - ел.
Взглянув на него, нельзя было не подумать: как поразному насыщаются люди. И как голод разъясняет, что есть каждый злак и каждый плод земли.
Бывает же, что насущное, сегодняшнее вдруг отступает перед чем-то давним-давним, глубоко личным, глубоко интимным. Так случилось в конце этого вечера у Коржиных.
Левушка привез приготовленный Ниной перед ее отъездом из Ленинграда пакет для Алексея Платоновича и Варвары Васильевны. С этим пакетом вес багажа Нины превышал дозволенные шестнадцать килограммов. И вот только сейчас, более чем через год, когда Алексей Платонович повел родителей Нины и Левушку снять последние помидоры с грядки, Нина развернула этот пакет и положила на стол четыре серебряные вилки и четыре серебряные ложки. Они были массивные, старинной выделки. Их получила в приданое Варенька Уварова полной дюжиной и незадолго до войны разделила на три равные части: себе, дочери и сыну.
Нина рассудила: так как ее вторая мама из Минска ничего не успела взять, пусть ей на память останется хоть это.
Варвара Васильевна была растрогана, но возвращенное Ниной снова разделила пополам:
- Это нам, а это вам.
Еще больше ее растрогало, когда Нина положила на стол кожаный блокнот, в котором лежали фотографии, и тоже предложила поделить.
Две самые старые из них были общие, семейные. На одной все вышли четко. На другой, кроме куда менее четких молодых Варвары Васильевны, Алексея Платоновича и маленькой Ани, стоял рослый, красивый человек.
Он стоял ближе к аппарату, в самом фокусе, как живой.
- Какую из них вам оста... - Нина не договорила, осеклась.
Варвара Васильевна не услышала ее слов, не заметила осечки. Фотографию она не выпускала из рук. А в глазах была какая-то жадная тоска.
Кто этот человек? Что сказал о нем Саня, когда впервые показывал фотографии?.. - пыталась вспомнить Нина и не могла. Значит, не сказал ничего такого, что могло запомниться.
Пока Нина пыталась вспомнить, Варвара Васильевна вернулась из плена своего и спокойно попросила:
- Подарите мне эту. Она напоминает мне о многом.
Например, о том, как выслали бунтующих студентов на Кавказ и зарабатывали они в Тифлисе на обратный проезд в Петербург - чем бы вы думали? .. Чистили дамам туфельки. Чистильщиком был студент Коржин, назвавший себя каким-то ученым восточным мастером КоржунБонжуром-Али или что-то в этом роде. А его однокурсник, тот, что стоит с нами, звонил в какой-то колокольчик и зазывал дам.
Она снова смотрела на фотографию:
- Конечно же, работал Алексей Коржин, латинские комплименты ножкам придумывал Коржин. А его однокурсник только зазывал и красиво протягивал руку за деньгами. Это на редкость точно характеризует и того и другого. Последнюю фразу она сказала с настойчивостью, словно пыталась напомнить об этом себе или не дать себе этого забыть.
Нина не могла знать о том, что неотрывный от старой фотографии взгляд, где четким получился всего один человек, однокурсник Коржина, - это не только тоска по молодости. Это жадная тоска неосуществленной любви.
И сразу приходит на ум вскользь брошенное Алексеем Платоновичем после шутливого описания взглядов Ксаночки на Серегу: "Варенька, даже ты на меня так не смотрела".
Так что же, он догадывается? Он несчастен? Его единственная любовь с первого и, он знает, до последнего взгляда - любовь неразделенная?
Нет, он не сомневается: за него его Варенька отдаст жизнь. За того - не отдаст.
Вы скажете: а все-таки, все-таки! ..
Да, было время, приходило это щемящее "все-таки".
Но уже давно его в помине нет...
И ох как некстати он входит на террасу за добавочной корзинкой для помидоров, когда Варвара Васильевна еще смотрит на лежащую перед ней фотографию. Он тоже подходит, чтобы взглянуть, и замечает, что больное до сих пор болит. А он-то, чудак человек, был уверен, что излечилось лет двадцать пять тому назад. Нет, никакие тысячи больных, внимательно разглядываемых, не могли помешать ему разглядеть такую боль рядом.
Значит, она все же ослабевала, сходила на нет. Тогда почему в годы неизмеримых страданий, не отпускающей тревоги за Саню, после болезни, когда его жену считали покойной женой, - почему вновь появилось в ней прежнее? Не потому ли, что она сама вновь появилась с того света беспомощной, как новорожденная, и жадно начала вбирать жизнь? Она и на вид помолодела. Быть может, и это чувство ее обновилось? ..
Примерно так мог думать Алексей Платонович, возвращаясь с корзинкой на огород.
А что думала Варвара Васильевна? Об этом можно говорить не примерно, это известно точно.
Обделенная со всех сторон: непроявленный, заглохший певческий дар, неудачная дочь и неутоленное, подавляемое чувство и, как оказывается, непотазленное.
Господи, доколе же?
Так естественно было бы винить себя в том, что выбрала не того, к кому влекло. Естественно было бы, что она простить себе этого не может. Ох, какой случай, для многих невозможный, многими не виданный и некоторым вряд ли понятный.
Варвара Васильевна не только не винит себя. Она всю жизнь благодарна себе и гордится собою за этот выбор, за то, что смолоду сумела распознать: кто - кто?
А главное, за то, что не дала женскому возвыситься над человеческим. Да, она из тех женщин, что не дают женскому властвовать: оно может властвовать только у животных.
Она любит Алексея Платоновича удивительной любовью. Считает, и не скрывает, что ей выпало редчайшее счастье быть его женой и другом Даже просто кормить его, оберегать его - уже счастье. Но попробуй обереги!
Да, у Варвары Васильевны так. В юности ее потянуло к красивому, под стать себе, студенту, влюбленному в нее, даже любящему по-своему... Но как-то мелко, не вызывая ни уважения, ни доверия. Ну можно ли было думать, что будет тянуть к нему так долго? Разумеется, это никогда, ни на шаг не придвинуло ее к нему. Он об этом не знал, не знает и не узнает. Она стыдилась своего чувства, считала его безобразным изъяном, признаком человеческой неполноценности. Но наконец все прошло, перестало ее мучить. Этот человек перестал для нее существовать. Она не вспоминала о нем давным-давно.
И вот в самое неподходящее время, когда идет война, когда, кажется, и места для такого быть не может, врывается в память это физическое чувство и стонет, и подвывает, и пытается заглушить высокие чувства души.
Минуты обнаженной, острой тоски...
Как ни странно, Варвара Васильевна не стыдится, не ужасается такому воскрешению. Она удивлена и, скорее, рада. Потому что уже считала себя ветхой, старой, полуживой. А оказывается, она еще живая и вся прожитая жизнь в ней уцелела. Но это чувство уже с иным знаком, уже не всерьез и ненадолго. У нее давно есть такое близкое, гордое счастье... его ничем не перешибить.
На террасу вносят помидоры - полторы корзинки - и выкладывают на стол, как дар небесный.
- Не меньше двенадцати килограммов! - говорит Левушка, безошибочно, как все блокадники, определяя вес любой еды.
- Делите, Нина. Нет, никаких пополам. Вас четверо, нас двое.
- Но, Алексей Платонович, - возражает Агнесса Львовна. - у вас дочь, у нее семья.
- У моей дочери прекрасный сад. Она могла бы догадаться поделиться с нами, но не догадывается, бедняжка.
- Ну, не совсем так. Помнишь, Аня как-то принесла...
- Простите, профессор!
У нижней ступеньки на террасу - мужчина в белом халате. Алексей Платонович спускается к нему, и они отходят в сторону.
- Ох, знаю я это "простите", - говорит Варвара Васильевна - и как в воду глядит.
Алексей Платонович обратно не поднимается, он быстро говорит:
- Я должен покинуть вас, к сожалению. Не взыщите, приходите к нам.
- Ты надолго?
- Не знаю. Там, кажется, натворили дел. Не жди меня, ложись. Левушка, вы приходите непременно...
дней через пять. До свидания, общий поклон! - Движение руки, как у испанского гранда, и - след простыл.
- Такое часто бывает?
- Такое - очень редко, Агнесса Львовна. Сегодня ему все-таки дали посидеть с нами. За ним приходят и вечером, и ночью. Часто из госпиталей приезжают. Хотя он должен только консультировать там в определенные дни.
- Так нельзя, - говорит Константин Семенович. - Это уже чересчур.
- Но что делать? Когда я сказала, что так нельзя, он ответил: "Нет, иначе нельзя". Недавно для него достали гюрзу, нужную ему для опытов. Он столько лет о ней мечтал - и, представьте, отказался. До такой степени он перегружен. Вы посмотрели бы, какое страдальческое у него было лицо. Как нежно он гладил эту ядовитую змею и утешал ее: "Ничего, голубушка, если будем живы, мы после войны непременно встретимся!"
Мало было у Алексея Платоновича дел - так нет, Нина еще добавила.
Он не раз с огорчением говорил о неправильном наложении гипсовых повязок при огнестрельных переломах, о множестве калек, которые могли калеками не быть. О множестве окаменело-неподвижных суставов, которые могли быть нормально подвижными.
Разве можно пропустить это мимо ушей? Ведь каждый день на фронтах раненые, каждый день там, в госпиталях, накладываются тысячи повязок - и сотни не так, как надо! Какое же право имеет человек не попробовать это изменить, если у него есть хоть малейшая возможность?
Нина написала заявку на фильм о необходимости правильного лечения огнестрельных переломов, кратко изложила содержание будущего сценария и отнесла свою заявку на студию научных фильмов.
За эту тему, что называется, ухватились. Буквально тут же, как в сказке, заключили с Ниной договор. Сказали, что в ближайшие дни выяснят лучшую кандидатуру научного консультанта сценария и фильма, который надо снять как можно скорей.
Автору будущего сценария было известно, что обычно консультантом приглашают видного специалиста в данной области.
И она, как подарку судьбы, обрадовалась сообщению, что рекомендован в консультанты не специалист-ортопед, а занимающийся общей разносторонней хирургией профессор Коржин.
К этому сообщению начальник сценарного отдела добавил:
- Но меня предупредили, что он очень занят и может не согласиться. Нина Константиновна, вы носите ту же фамилию, - быть может, вы родственница и вам удастся уговорить?
Ей не пришлось уговаривать. Он консультировал с горячим желанием. На все понадобилось три встречи. Но каждая отбирала у него часа полтора, а то и два. Зато как все было ясно и видно! Он вытягивал свою руку или просил Нину вытянуть свою.
- Если с переломом локтевого сустава ее так загипсовать на месяц, после снятия гипса рука останется неподвижной палкой. Если остро согнуть локоть и загипсовать, как часто это делают, - он не разогнется, пальцы омертвеют, ибо зажаты были сосуды и нарушено кровообращение. Но если не вытянуть палкой и не слишком согнуть локоть, а вот так, наиболее удобно, ненапряженно, - вы ощущаете разницу?
- Еще бы!
- Это правильная иммобилизация.
Уже было понятно: именно в таком положении надо накладывать гипсовую повязку. Но Алексей Платонович еще рисовал своим двухцветным красным и синим карандашом правильное положение каждого сустава, который в фильме будет показан, и неправильное положение рисовал.
У Нины долго хранились листочки с ясными рисунками Коржина. Но потом их украл какой-то ее родственник, молодой ортопед. Признался, что украл, а вернуть так и не вернул.
Сценарий приняли без поправок. Ни своим глазам, ни ушам Нина не могла поверить - без единой поправки!
Она получила свой гонорар, а научный консультант получил свой. По этому приятному случаю даже выпили по рюмочке вина на террасе Коржиных и закусили колбасой и сыром из получаемого уже профессорского литерного пайка.
Но... намеченный к незамедлительной постановке фильм, всего-то в двух частях, так долго пребывал в так называемом подготовительном периоде, что не успели его снять до конца войны. И живет еще много калек из тех, что могли калеками не быть.
Глава четвертая
1
От Сани не было писем почти четыре месяца. И вот первый, давно посланный, смятый треугольничек - бумажка в косую линейку:
"...Теперь мой адрес часто меняется. Но от Ленинграда я вблизи. Все время в прекрасных местах, на свежем воздухе, жив и здоров. Немцев удалось потеснить".
И снова долгие перерывы - и вдруг счастливые недели ежедневных писем. За войну накопились сотни треугольничков, конвертов и открыток.
Вот некоторые строки из них, где, как говорит Мина, нет ничего личного:
"...Если долго не получаете моих писем - не беспокойтесь. Не всегда есть возможность аккуратно писать.
Живу благополучно. Здоров. Самая непосильная тяжесть - сознание гитлеровски зверств, но эту тяжесть несете и вы".
"...Мы пробивались с боем из окружения. Мой друг, тот, что вручал тебе документы на выезд в Ташкент, пал смертью храбрых. С одним взводом он так потеснил немцев, что они свой обоз бросили. Теперь живем как у Христа за пазухой. Агнесса Львовна пишет: война - как страшный сон. Не надо обижать сны".
"...Живу романтично: один в маленьком дзотике, как в отдельной квартире со всеми удобствами. Есть у меня то, о чем ты всегда мечтала, - телефон у кровати. "Окна"
выходят на восток, юг и запад, солнце - мой постоянный гость. Пол застлан сосновыми ветками. Сосновый запах усиливается от смолы, капающей с потолка, отчего, кстати сказать, я стал совсем липким".
"...Ты пишешь, что послала мне сухофрукты. Спасибо... Но до меня они дойти не могут. Посылать их надо Левушке. По сравнению с ним я чрезмерно сыт".
"...Сразу получил от тебя и от мамы много-много писем! Нахожусь в таком месте, что подолгу не могу отправлять и получать. Гитлеровцы перешли к обороне.
Они начинают догадываться, что обещанное им к зиме расселение во дворцах Ленинграда не состоится и встречать Новый год придется в землянках. Вчера выпал снег и сейчас идет. Фрицы взялись за сооружение печек и посылают нам куда меньше гостинцев".
После большого перерыва:
"...Твои опасения напрасны. Гитлеровцы во всех случаях лезут туда, где полегче. А я всегда оказываюсь в самом трудном для них месте.
Теперь насчет моего ранения: никак нет, ранен я не был, что даже как-то неприлично. Но однажды, когда я был на передовых позициях, меня обжег осколок от мины. Дело в том, что мина, разрываясь, развивает высокую температуру, и один из осколков прожег мне брюки, две пары теплого белья, кожу на ноге и кончики пальцев руки (пальцы пострадали по неопытности: я сразу схватился за осколок). Разве можно пустяковый ожог считать ранением? А в госпитале я оказался не из-за ранения. Я попросту объелся голландским шоколадом, который фрицы растеряли, драпая от нас. Наши врачи с перепугу от канонады поставили мне диагноз: дизентерия. И отправили в госпиталь, где, как ни старались, этой болезни у меня не нашли. Но, видимо, они еще не вышли из перепуга и хотели меня эвакуировать. Я возмутился и сбежал в свою часть, к своим славным бойцам. А там - сразу поправился, опустошив две банки мясных консервов и запив чем следовало.
Прости за болтливое письмо - это от радости, что получил твое".
"...Лес за окном позеленел. Ветер сбил снег. Помнишь, ты провожала меня, - тогда я ехал поездом, затем машиной сквозь этот лес. Теперь я снова в этом лесу.
Я совершенно здоров, сыт и в тепле. О том, что начался крах Гитлера, ты знаешь из газет. Его солдат и офицеров уничтожает наша армия, а генералов - он сам, подтверждая этим всему миру, что он сумасшедший, чтобы никто этого не забыл. Исход войны предрешен. Постарайся, мой Л.. жить веселее".
"...Сегодня по-настоящему весенний день. Прилетели скворцы.
Рад, что у папы кроме любимой работы появился любимый огород.
Наш участок фронта - самый спокойный. Живу в безопасности, иногда даже играю в шахматы. Фашистские самолеты появляются редко и на большой высоте, иначе их сразу сбивают. Наша встреча не за горами (если не считать Урала). Весеннее наступление немцев обернулось отступлением. Они будут делать попытки задержаться "у берегов отчизны далыюй".
Ты все спрашиваешь, как я живу, а я хочу знать, как ты живешь?"
"...Давно не писал. А сейчас я дальше от передовой.
У нас началась осень: холодные ночи, туманы, дожди.
Живу в палатке, совсем как на лагерном сборе до войны. Война сейчас горит на Кавказе, у нас же - покрыта пеплом. Отсюда вывод: мы с тобой почти на одинаковом расстоянии от боев".
"...Ты пишешь, что последние сводки не радуют. Радостного не много, но есть: цель южного наступления - Баку - немцами так и не достигнута. Как ты знаешь, они застряли в предгорьях Кавказа. На фронте я вдруг оказался на одном из самых спокойных мест, т. е. в партере, почти в качестве зрителя. Недаром говорят: театр военных действий. Но мы ниже партера, мы зарылись в землю как кроты. На сцене происходят события, артисты, забыв всякое чувство меры, заигрались. Причем играют мало, а антрактов нет и выйти в буфет нельзя. Но сейчас я с удовольствием наблюдаю, как они начинают показывать пятки. Действие неуклонно идет к развязке.
Готовлюсь сорваться в очередь за пальто".
"...В этом месяце в прошлом году, вскоре после прибытия на Ленинградский фронт, я ночью взошел на холм и увидел реку огня с запада до самого Ленинграда: это горели наши деревни, дачные поселки и дворцы. Сейчас местонахождение фашистов можно определить "по зареву от их горящих складов и техники. Немцы выдыхаются, а мы крепнем".
"...Радуют известия о наступлении на Сталинградском фронте и события в Африке и Италии. Скорей бы весна и форсированный Ла-Манш. Время мое проходит очень быстро, не жизнь, а кинокартина с приключениями.
Ты спрашиваешь, как добраться до меня? Очень просто: прийти на вокзал, когда после войны я приеду за тобой в Ташкент. А пока - ко мне не добраться при всем желании почти никому. Если долго не будет писем, не волнуйся. Путь их труден и сложен. Но как я жду твоих..."
"...Получил от тебя поздравительное письмо как раз, когда поднял "бокал". Выпил за нашу встречу. Хочу верить, как и ты, что Новый, сорок третий, будет годом конца войны, кончины гитлеризма.
Я по-прежнему нахожусь в совершенно мирных и культурных условиях. Положение наше стабилизировалось. Поэтому так долго и неаккуратно идут письма.
Зима установилась теплая. Больше 15° мороза не было.
Победы на других фронтах радостны. Спасибо Левушке за подробный их анализ и прогноз на будущее, со!ласно шахматной теории. От себя добавлю: похоже все-таки, что Гитлер не сдастся заблаговременно, а будет играть, пока не получит мат. Поздравляю Левушку с выпуском прибора".
"...На днях был ерундовый двадцатиминутный обстрел, и в нем погиб один мой знакомый инженер. Он был со мной почти с начала войны, вышел невредимым из самых жестоких боев - и вот исчез после небольшого обстрела. Именно "исчез". Был крупный, остроумный, добродушный, многие к нему тянулись - и нет его, и ничего не изменилось. Сердце ожесточается".
"...Из маминого письма понимаю, что папа работает совсем уж не щадя себя. Это очень огорчает. Понимаю, что в Ташкенте жить нелегко, а тебе особенно. Но победы последних месяцев вселяют радость и надежду, что терпеть осталось недолго.
Я все на том же месте. Не беспокойся: раньше в боях мне приходилось менять место и должность каждый час.
Теперь я выполняю только свои обязанности".
"...Вчера вечером я имел счастье на полном ходу, сидя в кабине грузовика, налететь на подводу. Она, т. е. подвода, как известно, передвигается без огней, а наши фары светили всего на два метра вперед. Подвода везла спички. Ее перевернуло и отбросило. Я подошел к возчику, так как он очень охал и ахал. На мои участливые вопросы он ответил вопросом: "Целы ли спички?" - и сразу начал собирать коробки. Лошадка не охала. Она упала и, подумав, встала. В общем, возчик и лошадка благополучно уехали. А машина оказалась слабее - разбился радиатор. Пришлось оставить шофера у покалеченной машины и продолжать путь пешком.
Эти маленькие приключения разнообразят жизнь, она у меня удивительно механична. Ощущаю себя выключенной из чувств и мыслей крупицей военной машины.
Дошел до того, что, видя трупы, смотрю на них, как на деревья, камни, ландшафт".
"...У нас установилась чудесная погода: легкий морозец, легкий снежок. Походить бы с тобой, как - помнишь? - в славное институтское время. Но мы еще походим. В воздухе реет победа. Наступающий 44-й ее принесет. Начинается долгожданное оживление. Я буду вне опасности, но очень-очень занят. Если некоторое время не смогу писать - не вздумай волноваться. Все будет хорошо".
"...Знаешь, самое страшное за эти годы - не фронговое. Я заброшен в Ленинград на сутки. Иду по улице Восстания после обстрела дальнобойными. В фасаде дома дыра в полтора этажа. Снарядом вырвало живот и грудь кариатиды, но античная голова гордо держится.
А из закрытой парадной по ступенькам ручейком стекает кровь".
Он добавил:
"Одно из двух: или больше не будет войны, или ничего не будет - дырки не останется на том месте, где вертится волчком Земля".
После этого - перерыв до двадцать третьего января сорок четвертого года.
"...Ты уже знаешь из газет о том, что совершилось.
Немцы вместо победы скапутились на нашем участке фронта. Я реже был участником, чем зрителем. Правда, зрелище было далеко не безопасное, как в цирке, если укротитель зверей сказал бы: "Л сейчас я их убью" - и убрал бы решетку. Но в нашем случае звери не успели даже шевельнуться. И все это под музыку гробовой дроби оркестра войны. В самый "интересный" момент я решил обменяться мнениями с военным другом с более отдаленного КП. Он отвечал мне кратко, удивленным голосом, а сам, после многих моих вопросов, задал только один вопрос: