Комната была завешана детскими рубашонками и трусиками. Пахло стиркой и чистотой.
Вера Дмитриевна встала, подсыпала в утюг горячих углей, деловито ощупала белье, сняла его с веревок. Затем дотронулась мокрым пальцем до металлического утюга, напоминавшего переднюю часть игрушечного корабля. Утюг зашипел, и она принялась гладить.
- Ты отдохнула? - спросил Олег.
- Чуть-чуть вздремнула. И хватит! - Она обратилась ко мне: - Чем сильней устаю, тем больше полнею. Главврач говорит: нарушен обмен. А что сейчас не нарушено?
Она говорила об этом бойко и весело. Должно быть, столько видела каждый день страданий, что ее личный обмен веществ и все домашние дела не казались столь уж серьезными.
- Я бы сам погладил, - сказал Олег.
- А мне что прикажешь, сидеть без дела? - Она взглянула на будильник так, будто он зазвонил. - До дежурства еще есть время. Отец вот запаздывает...
Выгладив все с фантастической быстротой, она отправилась за дощатый забор, то есть к своим дочерям.
- Отвыкли, - сказала Вера Дмитриевна. - Дети любят тех, кто с ними возится. Скорей бы кончалась война!
Она не заигрывала с ними, а по-деловому проверяла, все ли в порядке. Сестры молча терпели, будто явилась ответственная комиссия.
Дверь распахнулась, и вошел папа Кузя.
Он не поздоровался ни с женой, ни с нами. Стянул ушанку с высоких и жестких волос.
- Как раз сегодня мама и Николай Евдокимович испытывают новое приспособление. Очень забавное... - поспешил сообщить я. Потому что он просил меня вовремя об этом сказать.
- Знаю, - ответил лапа Кузя. И резким движением левого плеча сбросил шинель. - Платформы пришли.
- Мы пути расчищали, - сказал Олег.
- Молодцы, - машинально похвалил он.
- А что случилось? - спросила Вера Дмитриевна.
- Что случилось?!
Он стукнул правой рукой по столу. Все притихли. И даже сестры не посмели заплакать.
- Что, Кузьма? - повторила она.
- Трос не выдержал. Лопнул... И там, на платформе, инженера Елизарова...
- Ударило? - шепотом спросил я.
- Но со страшной силой. Со страшной!
- А что с ним сейчас? С Николаем Евдокимовичем?..
- Был жив.
- А... мама?
- Она стояла внизу.
Кузьма Петрович подошел и положил свою руку на мою.
- Стояла внизу. Ты веришь мне?
- Да.
- Ас Елизаровым плохо...
Он отошел.
- И куда же его отправили? - четко произнося слова, спросила Вера Дмитриевна.
- Советовались... Решили к вам в госпиталь. Поскольку недалеко... Я был за это.
- Ну, я пойду, - сказала Вера Дмитриевна.
И ужас, перехвативший горло, немного отпустил меня.
- Мне пора, - сказала она.
13
После операции Николая Евдокимовича положили не в общую палату, а в комнату старшей медсестры. Так устроила Вера Дмитриевна.
- Он смертельно ранен, - сказала она. - Но и смертельно раненные иногда выживают. Случаются чудеса.
Нас с мамой пустили к нему.
Запах госпиталя проникал и туда: запах крови, открытых ран, гноя, лекарств.
Вера Дмитриевна забегала каждые пятнадцать минут. В белом халате мать Олега казалась еще более полной, но двигалась почти беззвучно. Она действовала: проверяла пульс, поправляла подушку, делала уколы. И появлялась надежда... Хотя говорила она только правду. Говорила так тихо, что даже стены не слышали.
- Все отбито внутри... Все отбито, - одними губами сообщила она.
Когда Подкидыш очнулся, он попросил, чтоб ему вернули очки. Наверно, думал, что сквозь толстые стекла не будет видно, как он страдает.
- Боль должна быть невыносимая, - опять одними губами проговорила Вера Дмитриевна. И сделала Николаю Евдокимовичу еще какой-то укол.
- Теперь станет легче.
Он заснул. Внутри у него что-то скрежетало, переворачивалось. Странно... но это нас успокаивало: мы вроде бы с ним общались, прислушивались к нему.
Двигаться по комнате мы не имели права. Я сидел на белой табуретке, а мама стояла.
Один раз Николай Евдокимович, вновь очнувшись, подозвал нас и прошептал:
- Мне очень... вас жалко...
- Ты... наш дорогой! - ответила мама.
Никогда прежде она не называла его на "ты". Услышав в этом отчаяние, Подкидыш захотел улыбнуться.
- "Учитесь... властвовать собой", - тихо посоветовал он. Или, верней сказать, попросил.
К вечеру в палату вошел милиционер в накинутом на форму халате. Я не мог определить его чина.
Он подсел к постели, раскрыл тетрадку и сказал:
- Мне разрешили... на пять минут. Дело требует! - Это напоминало сцену из кинофильма. - Так что несколько слов... Николай Евдокимович весь как-то напрягся.
- Запишите, - с твердостью, которой трудно было ожидать, сказал он. Тросы проверял я. Лично я...
- Но ведь руководительница работ... - осторожно вставил милиционер.
- Нет, - перебил Николай Евдокимович. - За это отвечал я. И доложил ей, что все в полном порядке.
Последние слова он прошептал торопливо, боясь не успеть. Он израсходовал все свои силы. Но потом снова напрягся:
- Если не возражаете... Я хочу подписать.
- Это еще не все, - с грубоватой неумелостью поправляя подушку, сказал следователь.
- Это все. Вы запишите, пожалуйста... Побыстрее. - Следователь поспешно задвигал чернильным карандашом, кончик которого то и дело неловко совал в рот.
- Я подпишу это место, - настойчиво попросил Подкидыш.
- Когда мы кончим весь протокол...
- Нет, дайте сейчас. Это место... Помогите, пожалуйста.
Следователь послюнил карандаш, наклонился к Подкидышу.
И тот подписал.
Мне показалось, что ему полегчало.
Вера Дмитриевна вошла, опытным взглядом оценила обстановку и потребовала, чтобы милиционер вышел.
Лицо Подкидыша в роговых очках затерялось на подушке.
- Устал, - сказала мама Олега. - Вы все выяснили?
- Надо бы...
- Да нельзя! - перебила она милиционера. И проверила у Подкидыша пульс.
Следователь махнул рукой и вышел в коридор. Мы с мамой, хоть он и не звал, тоже вышли.
- Я вам нужна? - спросила мама.
- Да чего тут!..
- Надо было перестраховаться, - сказала она. - Перепроверить!
- Он же докладывал вам, что все в порядке.
- Не помню... По-моему, не докладывал.
- Показания подписаны собственноручно. Так что... такое дело.
- Это я... его...
- Это война, - сказал милиционер. И захромал прочь от нас вдоль коридора: тоже, наверно, был ранен.
- Зачем ты так говоришь?! - набросился я на маму.
- Прости, - сказала она. - Я не должна была... ради тебя. А вообще, следовало... проверить. Техника безопасности! Сколько раз я говорила: техника безопасности! А мне и тут отвечали: война. Тросы с ней не считаются.
Пока мы были в коридоре, Николай Евдокимович умер.
Его старики были в Москве, на Ваганьковском кладбище. Он мечтал лежать рядом с ними.
Как-то однажды он рассказал мне, что и Есенин лежит там же, неподалеку.
- Это был великий философ! - утверждал Николай Евдокимович. - "Лицом к лицу - лица не увидать. Большое видится на расстоянье..." Если взять одни только эти строки! Или... "Ведь каждый в мире странник - пройдет, зайдет и вновь оставит дом..."
Подкидыш оставил наш дом навсегда.
"На Ваганьковском кладбище... Других пунктов в моем завещании не будет", - говорил он.
Кто в мире мог выполнить его просьбу?
- Солдат хоронят там, где они погибают, - сказал на следующий день Кузьма Петрович. - Он ведь и умер в госпитале... Среди солдат.
А старики ждали его на Ваганьковском кладбище.
* * *
Я приближался к маме... И тем более перед встречей с ней мне захотелось взглянуть на госпиталь, где умер Подкидыш.
Я вспомнил, что там, в комнате старшей медсестры, он раз или два с неимоверным напряжением приподнимался на локтях. Вероятно, хотел сказать что-то маме. Но я не догадался выйти из комнаты. К тому же Вера Дмитриевна то и дело пыталась его спасти. А позже приковылял следователь...
Я попросил таксиста завернуть к бывшему военному госпиталю.
Он первый раз обернулся и взглянул на меня с интересом и даже сочувствием.
- Вы в госпитале лежали?
- Да нет... Я был тогда еще школьником.
- А-а, - разочарованно протянул он. И опять повернулся спиной.
"Этот парень, должно быть, еще не родился в ту пору, когда сюда привозили раненых", - подумал я.
Прежде госпиталь был в трех километрах от города. А теперь это здание наверняка находилось где-нибудь в центре. Да и что в нем сейчас? Школа, больница?.. Или какое-нибудь учреждение?
"Вряд ли найдем", - подумал я. И изменил маршрут.
14
После смерти Подкидыша мама без конца перечитывала письмо "командира воинской части", которое выстукал на машинке Олег. Боялась новой потери, не зная, что она к нам... уже пришла.
А в гибели Николая Евдокимовича продолжала винить себя:
- Что мне стоило перепроверить? Что стоило?
Иногда она кончала словами, которых никто от нее раньше не слышал:
- Я устала. Очень устала.
Мне казалось, что устала она прежде всего от мыслей: об отце, о Подкидыше. А стремясь избавиться от усталости, нагружала на себя все больше и больше дел.
Наш барак к тому времени окружили красные коробки будущих цехов. На стройке одного из них мама пропадала с рассвета и до ночи. Ей уже не приходилось встречать эшелоны, сгружать оборудование, рассортировывать... Но забот прибавлялось. Укладывалась она, когда радио уже молчало, а вставала, как только черный круг на стене оживал. Так было изо дня в день, изо дня в день...
- Твоя мама уехала? - спросил меня как-то Олег. Он никогда не заставал ее дома.
- Она на стройке.
- И отец там. Но не всегда же...
- А мама всегда.
Город заполнялся похожими, как двойники, корпусами, перебрался через реку, занял позиции на том берегу.
Нам с мамой дали восьмиметровую комнату в настоящем кирпичном доме.
Мы собрали все свои вещи, сложили их в бездонный сундук, обвитый железными лентами.
- Как я могла заставить Подкидыша тащить его? - продолжала терзать себя мама. - У него было столько болезней!
- Ты знала о них?
- Конечно... Ценим, когда теряем. И жалеем, когда теряем. Говорят, лучше поздно, чем никогда. Порой эта поговорка звучит бессмысленно. Поздно - значит, все... Поезд ушел. И всегда-то мы наваливаемся на безотказность человеческую, на деликатность. Эксплуатируем их беспощадно...
- Ты о чем?
- Все о том же.
Я никогда до той поры не догадывался, что душевные перегрузки подтачивают здоровье гораздо сильнее, чем физические. В физических мама искала спасение. И нагружала себя и нагружала...
Я редко встречался с нашими соседями по бараку: они затемно уходили и возвращались во тьме. Но когда мы стали прощаться, вдруг выяснилось, что я знал не только их надвинутые на глаза мохнатые шапки, не только их валенки и полушубки, - я угадывал, сам того не подозревая, их лица. И помнил глаза... Оказалось, что мы с ними в этом бараке сроднились.
Позже я понял: война не давала людям возможности и просто-напросто времени для проявления всех своих "разнокалиберных" качеств. На передовую позицию жизни выкатывались орудия главного калибра. Ими, настигавшими врага даже из дальнего тыла, были каждодневная, будничная отвага и готовность жертвовать и терпеть. Люди становились чем-то похожи друг на друга. Но это не было однообразием и безликостью, а было величием.
Так думал и говорил я гораздо позже, когда война уже кончилась: "Большое видится на расстоянье". Быть может, сравнения мои звучали слишком высокопарно. Но ведь и геройство людей, живших с нами рядом, в бараке, тоже было высоким.
Тот сосед, что жил за "озером с лебедями" и угрюмо обещал маме каторжную работу, оказался водителем пятитонки. Он приехал на ней, погрузил сундук и отвез его в наши восьмиметровые хоромы, казавшиеся мне необъятными.
Прощаясь, все просили "не забывать". И мы обещали. Хотя тогда я не представлял себе, что этот барак, похожий на деревянный туннель, останется в моей памяти навсегда.
Заходить в гости никто не приглашал, потому что ни у кого не было времени принимать и наведываться.
Весна, лето, осень шли, как и положено, друг за другом.
- А что теперь не нарушено? - спросила как-то, переходя от своего обмена веществ к общим проблемам. Вера Дмитриевна.
В природе порядок не нарушался. Но отношение к временам года стало иным. Я всегда обожал зиму с коньками и лыжами на Гоголевском бульваре. Теперь же я боялся мороза, как беспощадного недруга. Но ничего в природе изменить было нельзя - и холода опять наступили.
Каждый день начинался со сводки Информбюро. Если сводка была плохой, все знали, что надо утроить усилия. А если хорошей, то тем более надо утроить...
Мама утраивала свои усилия бесконечно. К тому же она не расставалась с письмом "командира воинской части" и не могла забыть металлический трос, который бы не убил Подкидыша, если бы все вовремя "перепроверили". В конце концов она заболела... Простудилась, потому что очередной цех начали возводить в январе сорок третьего, на морозе.
Я сразу ощутил, что наша восьмиметровая комната уж не так велика. В ней поселилось третье существо - болезнь с кашлем, лекарствами. Стало тесно... И очень страшно. Я вглядывался в мамино лицо, а она улыбалась. Улыбка у нее была по-прежнему, "как у Любови Орловой".
- Обыкновенной простуды испугался? Чудак! - говорила она.
Я попросил зайти к нам Веру Дмитриевну, поскольку Олег объяснил мне, что старшая сестра госпиталя опытнее любого профессора: практика очень большая.
Она заполнила нашу комнату собой... и уверенностью, успокоением.
- Воспаление легких. Организм истощен, конечно... Слабо сопротивляется. Но это не смертельное ранение. И даже не тяжелое. Уж поверь мне! Мы, женщины, очень живучи. Поставим банки, горчичники - и все как рукой снимет. Не сомневайся!
* * *
Таксист мрачно, уже выходя из терпения, притормозил возле нашего трехэтажного дома.
Дом казался мне раньше высоким, как и "горы" на Гоголевском бульваре. "Да, представления о масштабах с годами меняются", - вновь согласился я с Николаем Евдокимовичем. Мамин адрес тоже давно изменился...
- Сколько мы еще будем останавливаться? - наконец выразил вслух свое недовольство таксист. - У меня план!
- Почти приехали. Это последняя остановка, - ответил я.
До мамы оставалось всего два квартала.
Я сказал, куда надо ехать.
15
А в самом начале сорок четвертого года у Олега в доме появилась вдруг девушка с почты. Она жила, оказывается, в соседнем подъезде и разыскала меня.
- Ты уже давно не приходишь. А вам вот... письмо.
Она протянула треугольник без марки. Пальцы ее стали совсем прозрачными и еще больше распухли на сгибах.
Я взял треугольник в руки. Уронил его... Поднял. Опустился на стул.
- Что с тобой? - как тогда, около двух лет назад, услышал я голос девушки.
Это было письмо от отца.
Рядом стояла пишущая машинка, на которой Олег выстукал сообщение "командира воинской части". И вот теперь... Это было невероятно.
"Дорогая Катенька! Дорогой Дима! - писал отец. - Родные мои, бесконечно любимые люди! Представляю, что вы из-за меня пережили, что передумали за эти два с лишним года.
Расскажу сейчас только о главном. Тороплюсь, чтобы письмо ушло с первым же самолетом: к годам вашего ожидания не могу добавить ни одной лишней минуты!
В октябре сорок первого меня ранило. Двигаться я не мог и попал в плен. Про лагерь писать не буду. Это страшно, но уже позади! Мне с двумя солдатами удалось наконец бежать.
Добрались до партизан... А вчера (только вчера!) воссоединились с нашей армией. Я еще немного хромаю, и меня определили пока на службу в прифронтовой госпиталь.
Дорогие, я чувствую, что победа близка. А это значит, что мы соберемся, как раньше, у нас, в Гагаринском переулке. И расскажем друг другу обо всем, что нам пришлось вынести. Это будет уже сброшенная с плеч ноша - и поэтому она не покажется нам непосильной.
О подробностях в следующем письме. Тороплюсь... Но все же скажу еще вот что. Какие бы я ни испытывал муки, всегда было у меня утешение: вы в безопасности, за вас я могу быть спокоен! Хочу узнать о каждом прожитом вами дне. Буквально о каждом!
Передайте привет Николаю Евдокимовичу. Как он живет и работает? Оберегает ли вас? Если оберегает, я буду благодарен ему до конца своих дней.
Как замечательно, что вы, Катенька, там, в глубоком тылу.
Дорогая моя, скоро мы победим, чтобы никогда больше не расставаться..."
* * *
"Екатерина Андреевна Тихомиров а, - прочитал я на гранитной плите, 1904-1943".
Я приехал к маме, у которой не был около десяти лет. Так уж случилось. Сперва приезжал часто, а потом... все дела, все дела.
У меня в руках был букет, купленный на привокзальном базаре.
"Организм истощен. Слабо сопротивляется..."
Прости меня, мама.