Зачарованные смертью
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Алексиевич Светлана Александровна / Зачарованные смертью - Чтение
(стр. 1)
Автор:
|
Алексиевич Светлана Александровна |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(321 Кб)
- Скачать в формате fb2
(136 Кб)
- Скачать в формате doc
(140 Кб)
- Скачать в формате txt
(135 Кб)
- Скачать в формате html
(137 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|
Алексиевич Светлана
Зачарованные смертью
Светлана Алексиевич Зачарованные смертью СОДЕРЖАНИЕ Зачарованные смертью От автора или о бессилии слова и о той прежней жизни, которая называлась социализмом. История с обмотками, красными звездочками и четвертым сном Веры Павловны История с мальчиком, который писал стихи через сто лет после четвертого сна Веры Павловны История о том, как невозможно разлюбить марши, Сталина и кубинскую революцию История, рассказанная молодым человеком, который понял, что жизнь больше Феллини, чем Бергман История коммуниста последнего поколения и некоторые размышления об обаянии красного идеала. История человека, который летел, как птица История человеческой жизни, после которой остались две комнаты в бараке, одна грядка и медаль "Победитель социалистического соревнования" История о том, что если вы найдете у себя в подушке кусок галстука и куриные кости, галстук нужно повесить на кресте при дороге, а кости отдать черно собаке История сталинской девочки, при которой боялись рассказывать политические анекдоты, и о том, как в пятнадцать лет она перестала верить в коммунизм в сумасшедшем доме История другой девочки, которая хотела, чтобы ее кто-то любил, ну хотя бы мама История человека, который воевал в сорок первом и не думал, что когда-нибудь услышит: "Зачем ты победил? Мы бы сейчас баварское пиво пили..." История человека, который воевал в девяноста первом там, куда можно купить билет в любой кассе Аэрофлота История о том, что все равно есть еще парни, которым легче застрелить себя, чем стрелять в других История о том, что в смерти есть что-то женское История человека, который не могло быть счастливым История о том, как один человек за всех нас молился История с красным флажком - между взмахом крыла и лопаты... Вместо эпилога От автора, или o бессилии слова и о той прежней жизни, которая называлась социализмом Я пишу это предисловие, когда на столе уже лежит готовая рукопись. Кричит, вопит, плачет... Я различаю голоса... Не хор, как это было раньше, а одинокий человеческий голос... Они все звучат по-разному... У каждого - своя тайна... Я ее боюсь. Да, я боюсь своей книги. Я не хотела бы знать обо всех нас того, что в ней собралось воедино и обнаружилось. Говорят, что точный диагноз - уже половина лечения, но не всегда есть мужество его услышать, обманываться все же легче. Мне теперь часто кажется, гораздо чаще, чем прежде, что среди нас больше тех, кто не хочет знать точный диагноз. И сама смерть порой не так неумолима, как правда. Но я не врач и тем более не судья. Был ли у меня выбор? Я спрашивала себя, не раз в течение двух лет, когда писала книгу, я задавала себе этот вопрос: зачем снова о смерти? Когда человек всю жизнь сидит в тюрьме и говорит только о тюрьме, никто не удивляется: почему он не подберет другой темы для разговора? О чем я? Да все о том же. О своих сомнениях: надо ли было писать эту книгу? Страшную и беззащитную... Что есть наша история? Оглянемся - и попадем в знакомое царство смерти. Торжественный и мрачный пантеон. Кто же мы? - А мы - люди войны. Мы или воевали, или готовились к войне. Мы никогда не жили иначе. У меня не было выбора. Но у Варлама Шаламова вдруг встречаю такую мысль, что лагерный опыт никому не нужен. Лагерный опыт нужен только в лагере. И все же... Если жизнь становится понятной, когда получает завершение, - после смерти, - то, наверное, так и с идеями. Живой миф не поддается анатомированию, он постоянно где-то прорастает. Мертвый миф - застывшая фотография родивших его поколений. Первые, наиболее простые, доступные стадии - отречения и надругательства над мифом социализма - мы прошли. Настало время его пока еще пристрастного (слишком рядом!), но уже исследования. Каждый задает себе этот вопрос, спрашиваем друг у друга: что же с нами было? И разве об этом мечтали все утописты мира? У коммунизма был безумный план - переделать нас. Переделать человеческую природу, изменить "старого" человека, ветхого Адама. "Гомо советикус" - человек, которого вывели в лаборатории марксизма-ленинизма, на одной шестой части суши. Признаемся - это мы. Слово "русский" привычно соединяли со словом "советский". Хотя это не всегда было так как. Но советскими были украинцы и грузины, армяне и таджики, белорусы и туркмены... Что-то нас объединяло, несмотря на разницу культур и религий. В общем-то все мы были опытным полем для коммунистической идеи. Теперь нам известно, что мы принадлежали к особому типу человеческой генерации, единожды возможному, неповторимому. Но этот тип скоро исчезнет, растворится в мировой цивилизации, в которую мы возвращаемся. Одни утверждают, что это трагический и прекрасный человек, другие с холодным отчуждением нарекли его "совком". Как будто к неизвестным незнакомцам, в не к себе приглядываемся. Кто же мы на самом деле в свете истории и в свете не такой уж длинной человеческой жизни, однажды дарованной? Кто?! Дети великой иллюзии или жертвы массового психического заболевания? Там, где еще совсем недавно в металле, в бронзе и бетоне возвышались полувоенные, полурелигиозные памятники большевистским богам, - битый камень, матерщина на вздыбленных постаментах. Иначе не умеем. У ежедневных газет военный запах даже тогда, когда они пишут о мире: ошалевшая толпа у винного отдела растоптала милиционера; безногий фронтовик, кавалер орденов Славы, расстрелял из обреза мирно обедавших в частном кафе; старая большевичка вскрыла вены: рухнул мир ее нерушимых представлений; бывший воин-"афганец" пытался сжечь себя на площади - протест против надвигающейся другой жизни, с другой социальной иерархией и другой системой ценностей... Одни выходят на улицы с красными знаменами, другие кричат им в спину проклятия... Красный цвет обречен быть кровавым... Симптомы социальной истерии, или, на языке медиков, "проникающий невроз". Музыка распада... И я услышала их, именно их, разочаровавшихся и бессильных приспособиться. Что у них было? Лишь вера в светлое будущее, а сейчас и ее нет. Они все способны отдать, они уже привыкли к тому, что у них все время что-то забирают. Но вот же трепетная загадка: последний кусок хлеба отдадут, жизнь отдадут - а веру им верни! Они снова готовы вернуться в иллюзию, но в реальность возвращаться не хотят. Соблазн утопии... Черная непостижимая магия великих обманов... Как бы нам защититься от нее? Кто знает, каких чудовищ способен еще породить человеческий разум, гонимый мечтой о земном рае? Мы мало думали о социализме, мы в нем просто жили. И меня он интересует, обыкновенный социализм, внутренний, домашний. Какой он был на улице и дома, в театре и на площади, в школе и на фронте, в родильном доме и на кладбище. В крике и в шепоте. В искреннем доносе и стихах. Я торопилась запечатлеть, казалось бы, знакомые лица: какими они были - поколения революций, репрессий, оттепелей, застоев. "Лицом к лицу лица не увидать" писал поэт. Но в историческом отдалении есть свои опасности: исчезнут подробности, детали, портреты, в которые уже нынче, когда все еще рядом, невозможно поверить, так они невероятны. И кто поручится, то через десять двадцать лет мы не начнем придумывать, ретушировать, забывать прошлое, устыдившись себя сегодняшних. Автопортреты всегда версии, а не фотографии... Почему в этой книге собраны рассказы самоубийц? А не рассказы обыкновенных советских людей с обыкновенной советской биографией? В конце концов, кончают с собой и просто от любви, одиночества. Но все равно во всем присутствует время... Тем более что мы - соборные люди, до сих пор мы никогда не жили каждый со своим одиночеством. Мы жили с идеей, с государством, со временем. Государство было нашей вселенной, космосом, религией. Оно делало нас соучастниками всего, что с ним было - и страшного, и великого. Теперь нам надо самим добывать смысл своей жизни. И мы учимся одиночеству, порой вот такой немыслимой ценой... "Самоубийство, как явление индивидуальное, - писал в эссе "О самоубийстве", изданном в 1931 году в Париже, Н. Бердяев, - существовало во все времена, но иногда оно становилось явлением социальным". Добавим политическим. Это и был предмет моего исследования - люди идеи, выросшие в этом воздухе, в этой культуре, и не перенесшие ее крушения. На глазах тех, кто его обустраивал и заселял, исчезает гигантский социалистический материк. Остаются мертвые, застывшие кратеры, бестелесная зола охладевших страстей и предрассудков. Все это вместилось в одну человеческую жизнь. И тот. укрываемый дымкой путь, не просто пятьдесят семьдесят лет, а чья-то молодость и "усыпанный товарищами берег". Они остались там: кто на гражданской в 22-м, кто в ГУЛАГе - в 37 -м, кто под Смоленском - в 41-м. Идеям не бывает больно. Жаль людей. Но мы слишком сплелись, соединились со своими мифами. Так слитно, что не отодрать. Если мифы чего-нибудь боятся, то только не времени. Время действует на них, как вода на цемент, оно придает им даже некий исторический аромат, самые страшные из них делает и привлекательными. Мифы боятся одного - живых человеческих голосов. Свидетельств. Даже самых робких... Если сейчас не хватает мужества их выслушать, то хотя бы соберем в запасники. Чтобы не исчезло, не выпало из истории наше звено... Потому что мы, люди из социализма, похожи и не похожи на всех остальных. У нас свой язык, свои представления о добре и зле, о грехах и мучениках. Мы похожи и не похожи на людей вообще, точно так же, как человек, выпущенный из тюрьмы, но просидевший там много лет, похож и не похож на остальных в толпе. В тюрьме у него имелась кровать, всегда был обед, пускай перловая каша с килькой, но обед был, и детали, которые он точил. или доски и столярный инструмент. Он знал, что в пложенный срок ему выдадут новую фуфайку, новую шапку, новую рубашку и новые трусы. Принесут зубную щетку, ложку... Все до самых интимных мелочей, до абсурда было продумано, отлажено без его участия. А на свободе надо думать и отвечать за все самому. Неуютно. Растерянно. Это состояние Э. Фромм определил как "бегство от свободы". Мне кажется, что я знаю этого человека, он мне хорошо знаком, я вместе с ним живу, бок о бок. В тех же домах, очередях, на концертах. Он - это я. Мы вместе. Мы все - свидетели. Свидетели и участники, палачи и жертвы в одном лице - на обломках того, что еще недавно слыло гигантской социалистической империей, называлось социализмом, социалистическим выбором. И это еще была просто жизнь, которой мы жили. Это еще было и нашим временем. И будем искренни. Попытаемся. Хотя это и дается нам труднее всего. Мы хотим сейчас казаться или лучше, чем мы есть, или хуже, чем мы есть на самом деле. Мы боимся быть самими собой. Или не умеем. Нам почему-то страшно, то стыдно, то неловко. Каждый кричит о своем, и никто не слышит друг друга. Даже прошлое мы не признаем неприкосновенной, неизменной реальностью. Посягаем и на него. то нам кажется, что нас обмануло будущее, то нам кажется, что нас обмануло прошлое. Потеряли и никак себя не найдем, наивно шарим в потемках истории. И надо признать, хотя страшно, зачеркивается верование нескольких поколений, что долго, слишком долго нами владела идея, которую иначе, как танатологией, наукой о смерти, не назовешь. Нас учили умирать. Мы хорошо научились умирать. Гораздо лучше, чем жить. И разучились отличать войну от мира, быт от бытия, жизнь от смерти. Боль от крика. Свободу от рабства. Это слова, а слова нынче бессильны. Пусть говорят судьбы... Я безнадежно влюблена в реальность. Но это самое страшное - собраться с духом и броситься в пропасть бесконечного страдания другого человека. Я не успеваю набрасывать портреты. Слишком быстро ни меняются, слишком подвижны и неустойчивы черты нашей новой истории. Я делаю простые снимки. Моментальные снимки. И всегда помню, что в одной фотографии отражается всего лишь одна сотая секунды. тороплюсь. Но все-таки надеюсь, что это не только фотографии и документ, но и образ моего времени, каким я его вижу. Вы не задумывались, почему так волнуют бесхитростные семейные альбомы? Они невинно просты и бессмертны. Наверное, впаду в грех, но все-таки осмелюсь: искусство мне напоминает, свидетельствует о Боге, а семейные альбомы рассказывают о маленькой бесконечной человеческой жизни... Взглянуть бы сейчас на обычную. фотографию обычной девочки, например, Древней Греции или Рима... Вот она - с бабушкой... Или - вот она - невеста... О чем и какими словами признавались ей в любви? О чем болтала с подружками? Воскресло бы время. Живое время, когда простое становится великим. И чем больше слушаю и записываю, тем больше убеждаюсь, что искусство о многом в человеке и не подозревает. Не все говорят слова, не все могут краски, не все дано звукам, не все спрятано в молитвах... Зачем-то каждому из нас дана своя жизнь. И свой путь. Уходит время... Время великих обманов... Послушаем его свидетелей. Честных свидетелей. Пристрастных. Они убивали себя, чтобы жили призраки... Дьяволу надо показывать зеркало. Чтобы он не думал, что невидим... Вот и ответ на вопрос: зачем эта книга. Все дело в призраках. Если мы не убьем их, они убьют нас... История с обмотками, красными звездочками и четвертым сном Веры Павловны Василия Петрович Н. - член коммунистической партии с 1920 года, 87 лет "Я подумал: хороший день для смерти. Чисто. Снег. Кто-то начнет все сначала. Жизнь - театр, у кажого - своя роль. Мой театр исчез. Люди, которые были когда-то моими друзьями, с которыми у меня была она память, одно время, уже обратились в воспоминания, в туман. я не могу их отличить от сна. От ночного бреда. Одно время заканчивается, начинается другое. Мне далеко за восемьдесят. Я ужасно старый. Впасть бы в старческий маразм - вот гдде спасение. Становишься свободным, как ребенок, нет памяти ни о чем... Нет, вижу все отчетливо, как на рассвете... Эти ужасные боли в суставах... Но они помогают, они примиряют со смертью, потому что делают равнодушным. Остается одно желание: скорее бы все кончилось, особенно после бессонницы, после мучительной и хладнокровной пытки бессонницей... Я пытался уйти... Сам... Ремень на шею... Завязываешь, как галстук... Правда, я уже давно не носил галстук. Он мне они к чему дома, на кухне. Среди людей я бываю редко, а теперь и совсем не хочется, я никого не знаю ни в своем доме, ни на своей улице. Последний знакомый старик из соседнего подъезда умер лет пять назад. Я потерял столько близких, что у меня там их больше, чем здесь Смотрю на улицу, на жизнь из окна, наблюдаю. У меня третий этаж, даже лица могу разглядеть, прически. Что я заметил: женщины снова стали носить длинные волосы и кожаные куртки. Женщин с длинными волосами я встречал только в детстве и в кино. Моя первая и моя вторая жена носили короткие стрижки, тогда все носили короткие стрижки. Их уже давно нет. Где они? Да, к старости я стал ненадежным атеистом. Я хотел... Тогда мне не дали уйти... Открыл глаза и понял, что опять живу, моя грудная клетка поднималась, как испорченный насос, но я дышал. Возле меня стояли врачи. Что они могут сказать человеку, когда возвращают его оттуда? Будто они знают, откуда они его возвращают. Они могут поставить капельницу, нащупать пульс. И ты слышишь, как в тебя вливается жизнь, в то время как ты хочешь умереть. Но я живой только среди мертвых... Среди живых у меня странное ощущение, будто я уже не с ними, а смотрю на них и на себя откуда-то из другого измерения... Удивительно, что вы меня о чем-то спрашиваете, словно я живой, а не мумия. Как будто одними и теми же словами пользуемся, а смысл из них извлекаем разный. Как через стенку, из одной в другую камеру переговариваемся... Вот как мне вам объяснить, что я всю жизнь любил партию?! Да, партию, самое дорогое для меня. Это была моя страсть, моя любовь. С такой страстью я смог полюбить только мысль о смерти. Одиноко умирать от болезни, от ужасной боли в суставах, от бессонницы, когда разговариваешь с собой. Или с мертвыми. Они отличные собеседники, потому что всегда молчат, только слушают. Среди живых у меня почти не осталось знакомых. Мысль о смерти опять присоединила меня к чему-то высшему, как раньше к партии. Я семьдесят лет в партии. Зачем? Кому это сегодня интересно? Я хочу удержать мысль, очень важно, чтобы вы поняли. Для этого мне надо идти прямо, не сворачивать и не возвращаться. Идти прямо к той точке... Когда я накинул на себя ремень... Сын у меня родился в двадцать седьмом году. Назвали Октябрем. В честь десятой годовщины Великого Октября. Ведь какие идеалы были? Чистейшие идеалы! Светлые. И люди были светлые. Таких людей больше никогда не будет. Я недавно прочитал в одной газете, что мы, мое поколение, выпали из истории, нас как бы не было. Дыра во времени. А мы были! Были! Были! Почему-то вдруг вспомнил. как на свадьбу жена сшила белое платье из марли... Я был ранен и тоже перевязан весь марлей, бинтами. Вокруг - голод, эпидемии, тиф. Возвратный тиф, головной тиф... Идешь по улице - лежит мертвая мать, возле нее сидит маленький ребенок и просит: "Мамка, дай поесть..." Город Орск Оренбургской области... Двадцать первый год... А мы все равно счастливые: живем в великое время, служим революции! Это не выкачать из моего сердца, из моего мозга. Шла гражданская война... Я даже помню, какие обмотки нам выдали, красные звездочки для шапок. Шапок не было, но красные звездочки нам вручили. Что за Красная Армия без красных звездочек? Дали винтовки. И мы себя чувствовали защитниками революции. Помню наших убитых товарищей... На лбу и на груди у каждого вырезаны ызвезды... Две красные звезды... Это же наша вера, это же наша библия! Тридцать лет назад, двадцать лет назад, десять лет назад. Пять лет назад, еще год тому назад... Я бы вам этого не рассказал. Мне кажется, что я этого не помнил... Необъяснимая вещь: я это действительно не помнил... Как лежал белый офицер... Мальчишка... Голый... Живот распорот, а из него погоны торчат... Живот набит погонами... Но я бы вам раньше этого не рассказал... Что-то и с моей памятью произошло... Щелкает там, щелкает... Как в фотоаппарате... Я уже перед уходом... Когда смотришь прощальным взглядом, обмануться уже нельзя... Некогда... Нет! Наша жизнь - это бы полет. Первые годы революции... Мои лучшие годы, мои хорошие, красивые годы. Еще живой Ленин. Ленина я никому не отдам, с Лениным в сердце умру. Все верили в скорую мировую революцию, любимая песня: "И на горе всем буржуям мировой пожар раздуем". Конечно, было много наивного, смешного. Танцы, например, мы считали мещанством, устраивали суды над танцами, наказывали тех комсомольцев, что ходили на вечеринки, вальсировали. Я одно время даже председателем суда был... над танцами... Из-за этого своего марксистского убеждения не научился танцевать, потом очень каялся. Никогда не мог потанцевать с красивой женщиной. О чем мы спорили? О коммунистическом будущем, каким оно будет и как скоро. Через сто лет точно, но нам это казалось далеко, слишком далеко. Хотелось побыстрее. И о любви спорили, особенно о книге Александры Коллонтай "Любовь пчел трудовых". Автор защищала свободную любовь, то есть любовь без любви, без пушкинского "Я помню чудное мгновенье...". Мы тоже отрицали любовь как буржуазный предрассудок, биологический инстинкт, который настоящий революционер должен победить в себе. Любить можно было только революцию. Я помню (через столько лет!), что взгляды делились одни - за свободную любовь, но с "черемухой", то есть с чувством, другие - без всякой "черемухи". Я был за то, чтобы с "черемухой", чтобы целовать. До чего же смешно, черт возьми, сегодня об этом вспоминать... Вот вы говорите, что мы служили утопии. Но мы искренне верили в эту утопию, мы были ею загипнотизированы, как молнией, как северным сиянием... Не могу найти равновеликого сравнения... Жаль, что так стар... Взглядом отсюда, с конца, все не так, как тогда, и слова как будто незнакомые: "Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем: мы свой, мы новый мир построим. Кто был ничем, тот станет всем..." Разрушим! Сейчас вдруг вспоминаю, вижу: из разбитой помещичьей усадьбы кто-то выбросил пианино... Деревенские пацаны пасут кров и играют палками на этом пианино... Горит усадьба... Белый высокий дом... Старики крестятся, а мы смеемся... С церкви желтый купол упал, его стащили веревками, катится... Мы смеемся... "Мы свой, мы новый мир построим..." Полуграмотные, полуголодные. Молодые! Из нас легко получались идеалисты, мечтатели. Мы мечтали среди крови - своей и чужой. Любимые стихи: "То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть", "... дело прочно, когда под ним струится кровь..." Каким-то непостижимым образом кровь и мечта уживались. Человека просто не было - был капиталист, кулак, бедняк, пролетарий, империалист, буржуй. Убитого жалели, если он пролетарий. но как-то мимоходом жалели, на ходу, на марше. Как писал поэт: "... отряд не заметил потери бойца и "Яблочко"-песню допел до конца". Ни капли, ни грамма сострадания, если - кулак, буржуй. Необъяснимая вещь! У Эсхилла или Эврипида недавно нашел: "Люди не могли бы жить, если бы боги не дали им дара забвения". Меня этот дар покинул. Вдруг задаю себе вопрос (а ведь раньше никогда не задавал): почему я не жалел того мальчишку с распоротым животом, набитым золочеными погонами? Ну, беляк, ну, буржуйский сынок... И все такой же, как ты... Мальчишка... Нет, по законам логики, по законам науки нас судить нельзя. Нас можно судить только по законам религии. А я не верующий... Я еще вчера хотел спросить: неужели вам на самом деле интересен этот сумасшедший старик, которому даже хлеб уже не пахнет? Всегда волновал запах свежего хлеба, а теперь и он без запаха. Как вода. Я всех пережил... Я пережил своего сына... Меня мучает бессонница... И щелкает, щелкает в мозгу... Но я должен идти прямо к той точке... Не сворачивать, не возвращаться... Немного раньше, когда я ее выходил на улицу. Год назад... Выбрался, конечно, с палочкой. Когда-то это было так близко, всего два квартала, а тут час тащился. В трамвай залезть побоялся, там люди, много людей, а здесь я один, чуть что - к стенке дома можно прислониться, будто ты задумался, постоять, отдохнуть. Не люблю, когда мне напоминают о моей старости. А я ужасно старый. Я хотел убедиться, что Ленин стоит там, на площади, где он стоял всегда. Увидел его еще издали, сначала - поднятую руку, потом - всю фигуру. Трибуны рядом уже не было, а раньше она стояла сразу за памятником, в праздники сюда приносили цветы, развешивали красные банты. Возле Ленина цветы лежали всегда. Цветов я не нашел, даже засохших. Если бы у меня имелось побольше сил, я принес бы Ленину цветы. Но я не знаю, где сейчас находятся цветочные магазины, мне непременно понадобились бы красные гвоздики. Сегодня так не любят красный цвет, все красное, что я не уверен: выращивают ли красные гвоздики? У меня ничего, кроме Ленина, нет. Если вы отнимете у меня веру в Ленина, что у меня останется? Что останется от моей жизни. от моей юности? Все мое богатство - железная эта кровать, которую я лет сорок тому назад купил, по-моему, сразу после войны, письменный стол и книги. Посмотрите: они так же изношены, как и я. Я не копил вещей, мне ничего подобного в голову не приходило. Сначала воевал за светлое будущее, потом его строил. Кто обзаводится лишними вещами в военной землянке или на строительной площадке? То была совсем другая жизнь. Наша жизнь. Я понимаю, что у меня нет никаких доказательств, кроме воспоминаний. Но они не материальны... Они из области заклинаний... ...Мы все полуголодные, полураздетые. Но субботники у нас - круглый год, и зимой тоже, в три двадцатиградусный мороз. На моей жене осеннее пальтишко. Мы грузим уголь, таскаем тачками, мешками на себе. Она беременная. Незнакомая девушка, которая вместе с нами работала, спрашивает у жены: - У тебя такое пальтишко легкое. А потеплее нет? - Нет. - Знаешь что, а у меня два. Было еще хорошее пальто, и от Красного Креста получила новое. Ты скажи мне свой адрес, я вечером одно принесу. И вечером она принесла нам пальто, не старое, а новое. Она нас не знала, она первый раз нас видела. Достаточно было: мы - члены партии, и на член партии. Мы были как братья и сестры. В нашем доме жила слепая девушка, с детства слепая, и она плакала, если мы не брали ее на субботник. Все умерли... Большевистское поколение лежит под мраморными плитами... И на плитах выбито: член партии большевиков с такого-то года... Пойдите на старое кладбище у нас в Ленинграде (для меня мой город останется городом Ленина, а не царя Петра), в Москве... С какого ты года в партии? Это было очень важно даже после смерти: какой ты веры? Анекдот вдруг вспомнил. Тех лет анекдот... Железнодорожный вокзал. Толпы людей. Человек в кожаной куртке отчаянно ищет кого-то Нашел! Подходит к другому человеку в кожаной куртке: - Товарищ, ты партийный или беспартийный? - Партийный. Шепотом: - Тогда скажи: где здесь сортир? Кажется, я сошел с ума... Что я рассказываю? Я устал... (Долго молчит.) ...Первого большевика я услышал в своей деревне. Молодой студент в солдатской шинели. Он выступал возле церкви, на площади: - Сейчас одни ходят в сапогах, другие - в лаптях, а когда будет советская власть, все будут одинаковые. - А что такое советская власть? - кричат мужики. - А это будет такое прекрасное время, когда ваши жены будут носить шелковые платья и туфельки на каблуках. Не будет богатых и бедных. Все будут одинаковые. Всем будет хорошо. Моя мама наденет шелковое платье... Моя сестра будет ходить в туфельках на каблуках... Разве можно не полюбить эту мечту? За большевиками пошли бедные люди, неимущие. Их было больше. Вам это интересно? Тогда слушайте дальше. Первого красноармейца увидел через год. В восемнадцатом. В нашу деревню приехал продотряд, забирать хлеб у кулаков. Кулаки хлеб не отдавали, прятали и жгли. Я уже был комсомольцем. Мне сказали: Красная Армия голодает, советская власть голодает, Ленин голодает, ты должен помочь. Мне пятнадцать лет. Я уверовал! Ночью мы следили за теми. кто побогаче, сторожили. Ну, и я выследил, что наш сосед, дядька Семен, сжег хлеб в лесу. Утром нашли то место, еще земля теплая... Зерном жареным пахнет... Привели дядьку Семена... Командир говорит: - Под трибунал! Никто не знал этого слова. Объяснили: скорый суд. Продовольственный трибунал - суд за злостное укрывательство хлеба в тяжелое для советской власти время. Приговор один - расстрел. Вечером дядьку Семена привезли на телеге в лес и расстреляли. На том самом месте, где еще хлебом пахло. Мне было страшно. До этого я не видел, как расстреливают людей... Но Красная Армия голодает, Ленин голодает... Я был мальчишка... Отряд уехал, и отец выгнал меня из дома: - Уходи! Чтобы я тебя никогда не видел. Уходи из своей деревни. А тот убьют! И нас всех из-за тебя убьют. Я уходил из деревни мимо кладбища, где лежал дядька Семен... Свою первую жертву, которую я принес во имя революции, я оплакивал детскими слезами. Но моя мама наденет шелковое платье... Моя сестра будет ходить в туфельках на каблуках... Не только они, все будут счастливы... Щелкает... Щелкает... Иногда мне кажется, что мой мозг взрывается. Или там лента порвалась. Вдруг ничего не помню. Или начинаю вспоминать то. что никогда не вспоминал. Не помнил. Тогда кадры крутятся-крутятся, как на старой пленке. Немой кинематограф. Без голоса. Одни человеческие глаза и лица. Чаще всего кони скачут... Так скачут, что вот-вот лопнет сердце... Пока глаза не открою... Когда умерла моя вторая жена, я понял, что у меня никого не осталось, кроме меня самого. Я сам себе друг, я сам себе судья, я сам себе враг. Ну, верил Я! Верил! Уверовал! Мы были фанатиками революции - мое поколение. Мое восхитительное поколение! Только вот бессонница по ночам... Нет, я восхищен своим поколением, восхищен его фанатизмом. Кто может умереть? Только тот. кто готов умереть. И не будь нашего фанатизма, выдержали бы мы? Стоп! Иногда я ловлю себя на мысли, что не разговариваю с самим собой, а все время перед кем-то выступаю, тогда тихо себе шепчу: "А ну-ка, слезь с трибуны!" Наверное, сейчас мне тоже надо слезть с трибуны? Да?! Не требуйте от меня логики. Я любил революцию. Какая красивая идея: все будут братья, все будут равны. Будем вместе работать, все поровну поделим. Вечная идея! Бессмертная! Лучшего ничего в мире не придумано с того времени, как человек вылез из шкуры. То, что сейчас ругают как социализм, никакого отношения к социалистической идее не имеет Но люди к ней не готовы, они еще не совершенны. А мы были идеалистами. Моя бессонница... Заснул под утро... Сон... Ребенок уже большой, тяжелый... Я несу его на руках... И мне хорошо... Смотрю ему в лицо близко-близко, как богоматери смотрят на иконах в глаза своим младенцам: я дядьку Семена несу... Кажется, закричал... Во сне всегда кричишь без звука, как в бою... Перед боем... Сам себя не слышишь... Я еще шашкой воевал, у казака мертвого забрал. А сегодня - космический век, о "звездных войнах" пишут. И вы хотите меня понять? Когда-то Лев Николаевич Толстой задумал написать роман об эпохе Петра I. Но бросил. И объяснил это тем. что души людей того времени ему не понятны. Может быть, моя жизнь получит смысл после смерти? Когда портрет будет завершен?! Вы думаете, что я так сразу - ремень на шею... В петлю... Нет, я пробовал жить. Я уходил в Дом ветеранов партии, как говорится, бежал в свое время. Там и вправду время остановилось, там все живут прошлым, другого ничего ни у кого нет. У меня выросли внуки, а у многих там их нет. Особенно там много женщин. Меня женить хотели... (Смеется.) Если бы в доме снова запахло пирогами, кто-то сидел бы у телевизора и вязал, я мог бы жениться. Но там (это грустно) нет ни одной женщины, которая любила бы печь пироги. Они служили революции, стране, им некогда было рожать детей, варить борщ, печь пироги. Почему мне смешно? Я и сам такой. Мне трудно в старости, я ничего не люблю, ничем не увлекаюсь. Сходил пару раз на рыбалку - бросил. Шахматы с юности любил, потому что Ленин любил играть в шахматы. Мне не с кем играть в шахматы. Может, надо было остаться там, там все играли в шахматы. Я бежал... Хотел умереть дома... Могу я себе позволить за всю жизнь одну-единственную роскошь - умереть дома?!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|