А чаще всего в набожных, с виду робких и степенных бородачах внезапно просыпался бунтарский дух; затосковавшие до сердечной хвори кержаки средь бела дня били охрану на делянках и срывались в безумный побег – с малыми, в два – три года, сроками. Поймать их в тайге было очень трудно, и если кого настигали – забивали прикладами и ногами, после чего зарывали под мох или в снег, если зимой. Зато каждый такой побег отмечался предупредительными расстрелами строили заключенных в одну шеренгу, выводили каждого десятого или вовсе прямо в строю, и хорошо, если в голову или сердце, а то в живот…
Мастер досиживал последние месяцы, когда таким же образом глухой осенней ночью расстреляли Мартемьяна Ртищева, а другого напарника не дали. И начался ад кромешный: в одиночку и полнормы не сделать, значит, и полпайки не получить, а это как снежный ком: меньше ешь, еще слабее на работе. Человек переводился в разряд доходяг и сгорал в две-три недели.
Он еще держался, царапался из последних сил, но не ведал судьбы: однажды при выводе в лесосеку к нему пристроился кержак и сообщил, что будет ему напарником. Этого угрюмого человека с сумасшедшими черными глазами в лагере побаивались сами кержаки, называя его почему-то заложным; его сторонились даже уголовники, поговаривая, будто за ним числятся страшные злодеяния на свободе, а сидит он так, для отвода глаз. Мастеру было все равно, лишь бы не сорваться в пропасть, над которой завис. Они благополучно и быстро спилили и раскряжевали первое дерево, а когда стали валить второе, могучий заложный кержак внезапно схватил своего легковесного напарника и как тряпку швырнул под комель падающей сосны.
Спасло его то, что мох на земле был короткий и мокрый; Мастер буквально выскользнул из-под дерева, и лишь сбитой хвоей осыпало. И немедля он ринулся в лес, где чуть не столкнулся с охранниками, закричал, мол, помогите, но его сбили с ног, стали катать пинками по земле и забили бы, но все происходило на болоте – лишь втоптали в торфяную кашу и бросили. А через час вытащили, чтобы сволочь в общую яму, но, обнаружив, что он живой, сволокли в штрафной барак.
Здесь он понял, что это смерть. Мерзкая, глупая и обидная, потому что до свободы рукой подать. Понял и увидел непоправимую судьбу свою и оставшуюся жизнь, короткую и сухую, как винтовочный выстрел.
И все-таки не ведал рока: среди ночи в барак в сопровождении охранника вошел вольный каменщик с лентой на шее.
– Встань, брат, и иди за мной, – сказал просто, как Христос, собирающий учеников.
Мастер встал и пошел.
* * *
Все основные распоряжения Желтякову были сделаны давно, еще полгода назад, когда академик отошел от третьего по счету инсульта. Его преемник все это время руководил ложей, исполняя обязанности Генерального секретаря, и оставалась последняя, завершающая и очень важная деталь: передача документов, уполномочивающих определенных членов ложи на право совершать операции со счетами в банках, а самого профессора – на право подписи. И еще, можно сказать, торжественное вручение ему символа братства розенкрейцеров – тяжелого нагрудного знака в виде золотого креста с крупными, рдеющими красным сапфирами, обрамленного лепестками роз из рубина и цепью из звеньев в форме пентаграмм. Эту драгоценную реликвию Мастер получил в пятьдесят седьмом году вместе со степенью гроссмейстера из рук своего предшественника и учителя. По легенде, передаваемой братством, она принадлежала самому графу Сен-Жермену и была привезена лично им еще в середине восемнадцатого века в качестве знака согласия и разрешения Великого Востока Франции основать ложу в Петербурге. (В то время никакая самодеятельность не допускалась.) Так или иначе, но символ розенкрейцеров действительно представлял большую художественную и ювелирную ценность, стоил огромных денег и, давно утратив ритуальное назначение, рассматривался вольными каменщиками скорее не как святыня, а как золотой запас на черный день – вместе с другими драгоценностями и тайными счетами во внутренних и зарубежных банках.
Владея знаком более сорока лет, Мастер никогда не надевал его, даже по самым торжественным случаям, ибо к концу двадцатого века масонство почти полностью освободилось от замысловатой наивной мистики и ритуальности. Братья делали конкретное дело, ложа больше напоминала ученый совет, где решались важные научные и геополитические проблемы, или совет директоров некрупного, но очень действенного и мощного предприятия. Милые исторические глупости вроде ломания над неофитом шпаг или укладывания его в гроб при посвящении выглядели бы как театр абсурда.
Встреча ученика и учителя была деловой и короткой. Правда, бледный и взволнованный важностью момента Желтяков потянулся было к руке Мастера, но наткнулся на массивный сейфовый ключ. И помимо воли, зная, от чего этот ключ, потянул его на себя, однако академик не выпустил ключа из ладони.
– Вы заставили меня ждать…
– Простите, брат, я заставил вас жить, – поправил профессор. – Почти целый час.
– Да-да… Вы правы, благодарю. Но я не жил, а страдал. – Мастер вспомнил аспирантку и выпустил ключ. – Заприте дверь и откройте первый сейф.
Желтякову можно было ничего не подсказывать; он давно знал, как следует поступать в таком случае, и делал все с размеренной четкостью. Нашел защелку и осторожно отвел в сторону дубовый книжный шкаф, укрепленный на незаметных шарнирах, после чего отогнул край обоев на стыке и вставил ключ в скважину. Дверь засыпного сейфа открылась с легким гулом, будто чугунное колесо прокатилось по рельсу и стукнуло на стыке. Профессор увидел толстую пластмассовую папку на полке, однако спохватился и решил соблюсти не ритуал, а правила приличия – выжидательно обернулся к Мастеру.
– Возьмите ее, – бесцветным голосом разрешил тот. – Будьте осторожны, не выключайте… самоликвидацию.
Исполняющий обязанности Генерального секретаря представлял, зачем идет к ложу умирающего, и взял с собой вместительный кейс, куда теперь вложил заминированную папку, а потом и ключ от сейфа, но крышку не закрыл – ждал дальнейших распоряжений, искоса поглядывая на китайскую картину с иероглифами, висящую в изголовье.
В руке академика оказался второй ключ, меньше первого, с причудливыми и длинными бородками.
Желтяков снял картину, слегка расшатал и вынул дюбель из стены, им же выковырял деревянную пробку и всунул ключ.
– Четыре оборота против часовой… – подсказал Мастер, не видя, что там делает профессор. – И пол-оборота назад…
– Да, я помню…
Небольшая дверца сейфа за долгие годы была заклеена пятью слоями обоев, и потому дело застопорилось – просто так открыть оказалось невозможно.
– Возьмите в ящике с гола… – с трудом выговорил академик. – Для бумаги…
Желтяков послушно достал нож и с треском разрезал обои по наметившемуся квадрату – освобожденная массивная дверца открылась сама. Овальный футляр из черного дерева занимал почти все пространство сейфа; несмотря на то, что более сорока лет пролежал чуть ли не замурованным, он все же покрылся довольно толстым слоем пыли.
Желтяков бережно вытянул футляр, и когда взял на руки, сказал непроизвольно:
– Тяжелый…
– Это тяжелый крест, – согласился Мастер.
– Я снимаю его с ваших плеч, брат.
– Благодарю…
– Да, на черной лестнице ждет мой специалист, – деловито проговорил Желтяков. – Вы позволите… снять гипсовую маску?
– Прямо… сейчас?
– Разумеется, нет… Потом…
– Вот и спросите потом… У покойного.
– Мой долг перед братьями… И традиция.
– Поступайте, как считаете… Я уже не властен… Скажите Лидии Игнатьевне, она распорядится…
Профессор уложил футляр в кейс и не удержался: стоя спиной к умирающему, приподнял деревянную крышку.
– У вас… будет время… – напомнил о себе академик. – У меня его… слишком мало…
– Извините, – опомнился Желтяков, торопливо закрывая кейс на кодовые замки.
– И прошу вас… Отключите грелку… И снимите ее с моих ног… Сделайте и эту милость.
Профессор исполнил просьбу, аккуратно смотал шнур, свернул сапог и зачем-то сунул его под стол.
– Ступайте, – поторопил Мастер. – И несите крест.
– Прощайте, брат. – Не выпуская кейса, Желтяков приложил руку к сердцу и кивнул головой, однако торжественность момента была нарушена тяжелой ношей в руке – хрупкую фигуру профессора перекосило, и пиджак сполз с плеча на сторону, увлекая за собой рубашку и галстук.
Таким он и удалился в дверь, которая вела из кабинета на черную лестницу.
Академик же. на короткое время оставшись в одиночестве, вытянул ноги, распрямил спину, словно и в самом деле снял с себя тяжесть, и, закрыв глаза, вновь ощутил холод, бегущий по телу от конечностей. Но теперь он оставался спокойным: все прочие, кто был приглашен к прощанию, уже ничего бы не добавили к сознанию исполненного долга. И никто из них не заставит его растрачивать последние душевные чувства. Среди ожидавших не было ни одного кровного родственника: так уж получилось, что его четверо детей умерли один за другим, не дожив до пенсионного возраста, а двое с горем пополам появившихся на свет внуков ушли вслед за родителями в результате непредсказуемых несчастных случаев. Старший уехал с подружкой на Черное море и там утонул, а младший разбился на мотоцикле. Вот уже три года академик был один на свете и сейчас утешался тем, что смертью своей не принесет горя и страдания – коли нет кровной родни, не будет и кровной скорби…
И потому оставался небольшой промежуток времени, возможно, считанные минуты, когда он мог бы почувствовать себя поистине свободным от всяческих обязательств и войти в состояние, которое испытывает, пожалуй, лишь младенец, и то до тех пор пока не отрезали пуповину: потом уже появится первый долг и серьезное занятие – сосать материнскую грудь. Сейчас он не академик и не заключенный, не лауреат и не гроссмейстер, не отец, муж, брат или дед. И даже состояние измученного болезнью тела не волновало, и холод конечностей, пробиравшийся к сердцу, был естественным и не имел значения.
Он был никто…
А значит, свершилось то, к чему он стремился всю жизнь, – абсолютная свобода духа, равная божественной.
Мастер прислушался к себе и, кажется, вместе со смертным параличом рук и ног ощутил облегчение в той своей сущности, за которой скрывалось ничем не защищенное, голое, как тельце новорожденного, «Я». Или ментальное тело, как это называлось в пору увлечения будущего академика мистикой и эзотерикой. Оно еще находилось в нем, как во вместилище, однако, изгоняемое предродовыми схватками холода, отрывалось от плоти и сосредоточивалось где-то в области гортани, чтобы потом выйти одним толчком, как выдох.
Пожалуй, и дождался бы этого мгновения, однако незримая сила извне вдруг закрыла уста, отрезала путь, словно упавшее на пути дерево. Академик приподнял веки и увидел перед лицом руки, держащие зеркало, а потом, сквозь муть запотевшего стекла, – свой облик, серую, безжизненную маску.
– Рано… – низко, будто сейфовая дверь, скрипнул он. – Увидите… без зеркала.
Лидия Игнатьевна облегченно вздохнула и опустилась в кресло, а стоящий в изголовье врач тотчас же оказался перед глазами и, испуганный, что-то пристально рассматривал, одновременно водя фонендоскопом по груди. И причиной его непрофессионального страха было не то, что он глядел на больного, на умирающего высокопоставленного пациента или просто на труп; вероятно, он видел перед собой некую субстанцию, называемую одним словом – никто.
– Уйдите. – Академик шевельнул рукой, намереваясь отмахнуться, и, на удивление, рука повиновалась.
Врач стер пот со лба и вроде бы даже облегченно улыбнулся, словно поставил наконец верный диагноз и сейчас поднимет больного на ноги.
– Предсмертное облегчение, – произнес на латыни, а остальное по-русски: – Да, несомненно… Радужка глаз, зрачок…
– Ступайте отсюда, – жестко сказала ему Лидия Игнатьевна. – Я позову…
Только сейчас Мастер заметил у дверей своего научного преемника Копысова. Полгода назад, когда здоровье ухудшилось и приезжать на работу стало трудно даже раз в неделю, он не раздумывая вручил профессору руководство Центром исследований древнерусской истории и культуры, более известным как ЦИДИК. Правда, назначил покалишь исполняющим обязанности, но всем было ясно, что Копысов после смерти мэтра займет место директора. Академик был спокоен за свое детище, созданное еще в послевоенные годы и теперь превратившееся в полузакрытый и авторитетный научно-исследовательский институт, все наказы и распоряжения были даны Копысову заранее, и потому его не вносили в список допущенных к постели умирающего.
– Простите, но у профессора важное сообщение, – доложила и одновременно повинилась Лидия Игнатьевна. – Я не могла не впустить…
А Мастер вдруг заподозрил измену: должно быть, ей хотелось поработать еще, теперь под началом нового шефа, хотя вечная хранительница академика получала хорошую пенсию, чуть ли не официально считалась биографом и уже писала книгу воспоминаний. Однако это земное и теперь бессмысленное чувство лишь коснулось сознания и отлетело прочь. Ему уже не хотелось возвращаться назад, выслушивать какие-то срочные сообщения, делать заключения и решать вопросы уходящей жизни, ибо все это мешало начавшемуся высвобождению духа, отвлекало от самого важного.
Представительный, седовласый Копысов приблизился к постели на прямых ногах, коснулся руки мэтра.
– Ради бога извините… Я бы не посмел в такой час… Но дело не терпит отлагательств.
Мастер никогда не позволял себе сказать другому человеку «ты», не допускал грубой или даже простонародной речи, и эти привычки стали его сутью. Но тут он словно потерял контроль над собой и выпустил на волю то, что подспудно таилось в нем всю жизнь.
– Ну что тебе?.. Какого рожна… Профессор не обратил на это внимания.
– Поступила информация… Министерство подготовило своего человека, есть приказ о назначении. Но пока держат… И сразу же после вашей… Это катастрофа.
– Дай мне… умереть, – попросил Мастер.
– Но ЦИДИК окажется в руках проходимцев и националистов! Они посмели пренебречь вашим мнением!
Когда-то он сам учил Копысова настойчивости, воспитывал упорство и смелость в любом деле идти до конца. Тот был хорошим последователем, и отвязаться от него не было никакой возможности.
– От меня-то что…?
– Приказ! Задним числом! О назначении!..
– Назначает министерство…
– Они не посмеют отменить! Или признать недействительным. В обществе уже готовятся!.. Прощание с телом, траур…
– Проект приказа есть, – подхватилась Лидия Игнатьевна, чтобы остановить профессора, потерявшего чувство меры. – Вам только подписать и поставить дату своей рукой.
На подставке перед ним оказался печатный текст на бланке ЦИДИКа и в пальцах – авторучка. Академик расписался – получилось совсем не плохо – и тотчас решил одним взмахом покончить с земными делами.
– Пригласите… кто ждет, – попросил он секретаршу. – Сразу всех…
– Но ваши близкие надеются на приватную… встречу, – слабо воспротивилась Лидия Игнатьевна, подбирая уместные слова. – Меня предупредили…
– В таком случае… Прогоните всех. Я умираю… Не мучайте меня…
– Хорошо. – Она метнулась к двери.
– На одну минуту… – выдохнул вслед академик.
Несмелая, скорбная толпа из девяти человек влилась в кабинет и, будто на сцене, перед награждением, выстроилась полукругом возле смертного одра в молчаливой неподвижности. Разве что сморщенная горбатенькая старушка, спрятавшись за спины, тихонько плакала в черный носовой платок. Это были действительно близкие, среди них не оказалось ни одного официального лица или чиновника; по воле умирающего Лидия Игнатьевна известила совсем неожиданных, а то и вовсе не знакомых ей разновозрастных людей.
Мастер чуть развернул голову и сонным, малоподвижным взглядом окинул присутствующих: земная память еще тлела фитильком угасшей свечи.
…бас из Большого театра Арсений Булыга, в дружбе с которым были прожиты трудные послевоенные годы, сам уже старый, вот и плечи опустились, и грудь впала – какой уж там Иван Грозный!..
…друг младшего внука: они тогда вместе ехали на мотоцикле – и царапины не получил, хотя пролетел по воздуху шестнадцать метров и укатился под откос. Однако после катастрофы потерял дар речи и вот уже три года молчит, пишет удивительные по мироощущению стихи, но показывает только дедушке-академику…
…бывший оперуполномоченный МГБ, прятавший доносы стукачей и тем не раз спасавший Мастера от арестов…
…сотрудница отдела редких книг и рукописей из Ленинки, позволявшая выносить за пределы библиотеки любой раритет: и тогда-то была в возрасте, а и сейчас еще крепенькая, с живыми печальными глазами. «Вы – гений! – говорила она, когда будущий академик издал всего несколько первых работ. – Поверьте мне, у вас большое будущее»…
…известный филолог и критик Сарновский, еще молодым человеком помогавший создавать ЦИДИК, но в расцвете славы ставший невозвращенцем. Приехал в Россию несколько лет назад и оказался никому не нужным. Теперь заместитель директора ЦИДИКА…
…и университетская однокашница Валя Сорокина еще жива, стоит за спинами и плачет. Приютила, когда Мастер вернулся из лагерей, пораженный в правах, с запретом преподавать в вузах, целый год поила и кормила, чуть не развелась с мужем из-за него…
…аспирант Евгений Миронер, любимый и последний ученик, светлая, умная голова – только бы не ушел в бизнес или не уехал из страны…
…преподаватель философии Кораблев – постоянный оппонент и возмутитель нравов в ЦИДИКе, та самая щука, чтоб карась не дремал…
…и последней, у ног, от скромности и природной застенчивости, пристроилась Ангелина, вдова старшего сына, все последние годы ухаживавшая за старым и немощным свекром. Как только Лидия Игнатьевна появилась в доме
– ведь ушла, чтоб не мешать, не мозолить глаза большим людям…
– Подойдите ко мне, – попросил академик, подавая Ангелине руку.
Она не могла пройти между людьми и кроватью – чтобы не заслонять, – обошла кругом, приблизилась к изголовью.
– Я здесь, папа…
Он сам взял ее сухонькую ручку, но подержал и выпустил.
– Прощайте… Не забывайте меня.
Ангелина не заплакала – не хотела мешать своими слезами, только поклонилась и пошла в двери. Остальные же все еще стояли и смотрели, как Мастер начинает подрагивать, а костистые, синеющие пальцы его и вовсе выбивают неслышную дробь. Наконец умирающий махнул рукой.
– Ступайте… Мир вам…
После прощания с близкими он попросил сиделку выйти. Та все поняла, поцеловала в лоб и ушла, скрывая слезы. А он унял вдруг пробежавшую легкую дрожь в конечностях, однако не избавился от разливающегося по телу смертного озноба. Теперь холод бежал не от рук и ног, а зарождался под гортанью – там, где собрался, сосредоточился его дух. Перестав этому сопротивляться, он несколько минут прислушивался к плеску ледяных волн, пока не обнаружил, что их такт сопрягается с биением сердца, и от каждого толчка остывшая кровь сильнее студит тело, изношенное, проржавевшее, как консервная банка.
Потом он потерял счет времени, а вернее, считал его другим образом – насколько становился неподвижным и бесчувственным. Но от всего этого разум высветлялся настолько, что, казалось, в голове, где-то в теменной части, уже горит иссиня-белая лампа. И с усилением ее накала, с ритмом холодеющего сердца наваливался необъяснимый, безотчетный страх.
– Почему? – будто бы спросил Мастер, ощущая, как дух его, уже взбугрившийся у основания горла, внезапно утратил свою пузырчатую шипучую легкость, содрогнулся и начал каменеть, словно раскаленная лава в жерле вулкана, так и не выплеснувшаяся наружу.
* * *
Он очнулся от удушья, попытался разжать зубы, открыть рот, чтобы вздохнуть, и ощутил, как лицо – глаза, губы, нос, нижняя челюсть – все закаменело, покрытое чем-то сырым и тяжелым. Первой мыслью было: его опять мучают охранники, втоптали в землю, забили сапогами голову в болотную грязь и бросили умирать. И это осознание насилия заставило Мастера сопротивляться; он не в силах был поднять голову, но дотянулся рукой и стал отковыривать, сгребать вязкую, сохнущую массу. Наугад, скрюченными пальцами он зацепил твердую кромку возле уха и одним движением сорвал с лица облепляющую тяжесть, как коросту.
Перед глазами возникло чужое расплывчатое лицо, и тотчас раздался панический картавый голос:
– Он жив! Доктор! Вы сказали: он уже мертв, – а он еще жив! Он сорвал гипсовую маску!
Мастер сморгнул белесую пелену – рядом с незнакомцем появилась Лидия Игнатьевна.
– Господи…
– Пить, – попросил он. – Воды… Перепуганная сиделка сдернула с его головы бинт, которым была подвязана челюсть, приложила к губам край стакана, но руки ее тряслись, вода разливалась.
Тогда он приподнялся, высвободил вторую руку, сам сделал несколько глотков, после чего растер лицо, перепачканное гипсом, и мокрую грудь.
– Горит, – пожаловался. – Больно…
В изголовье оказался еще и врач, таращил глаза, мотал головой.
– Не может быть… Консилиум установил смерть…
– А я предупреждал! – прокартавил незнакомец. – Я же вам говорил, следует дождаться трупного окоченения!
Быстрее всех справилась со страхом и паникой Лидия Игнатьевна, схватила полотенце, стала вытирать лицо академика.
– Уйдите отсюда! Все уйдите отсюда! Оставьте нас. Только сейчас он обнаружил, что на улице свет – должно быть, раннее утро, ибо солнце доставало окна кабинета уже в седьмом часу. И это обстоятельство неприятно его поразило.
– Не хочу, – проговорил Мастер. – Зачем… рассвет? Неужели я…
– Да, уже утро, – уставшим и оттого почти спокойным голосом отозвалась Лидия Игнатьевна. – Как вы мучились, господи… И вроде бы все кончилось, пришел специалист снимать маску…
– Все болит, – признался он. – Почему я не умер?
– Вы умерли… В шесть утра был последний консилиум…
– Почему я… снова жив?
– Это знает лишь Всевышний…
– Мне больно…
– Сейчас позову доктора, поставит обезболивающее…
– Я запрещаю.
– Но у вас опять будут… страшные судороги… На это нельзя смотреть.
– Вы обязаны… исполнять мою волю.
Сиделка протерла влажным бинтом его лицо, заменила подушку, испачканную гипсом, поправила одеяло.
– Здесь вам будет тяжело, нет специальной аппаратуры. – Она, как всегда, подбирала слова. – В Москве открыли первый хоспис… Там есть все, чтобы облегчить… Если человек долго умирает. Я буду с вами, хоть месяц, хоть два…
– Прикажете мне… так долго мучиться?
– Врачи говорят, бывают и такие случаи. А в хосписе… специальное оборудование, медики. Я сейчас позвоню, и придет машина.
– Нет… Не смейте…
Лидия Игнатьевна вдруг опустилась в кресло и с женским участливым отчаянием воскликнула:
– Но еще одну ночь я не выдержу!
Это ее состояние тоже было знакомо: за сорок лет ее верной службы она несколько раз неожиданно бунтовала и делала попытки уйти, уехать, но всякий раз возвращалась, ибо жизнь ее становилась бессмысленной…
Умирающий дотянулся и тронул ее сжатый кулачок.
– Да-да, понимаю… простите… И оставьте меня одного…
– Я не могу…
– Это последнее утро… Обещаю вам… Хочется… рядом самого близкого человека…
У академика повлажнели глаза, но слез так и не накопилось – между век выступило нечто вроде белесого от гипса пота. Лидия Игнатьевна заметила это, будто очнулась.
– Ой, да что я говорю, боже мой! Конечно же, выдержу! Это слабость… Я буду с вами, буду! И ни в какой хоспис!..
– Ступайте… Отдохните и возвращайтесь.
– Нет, я на шаг не отойду!
– Прошу вас… Хочу побыть один.
– Как же я брошу?..
– Пожалуйста… И если умру, не снимайте маску. С оглядкой, качаясь и запинаясь, она удалилась, но оставила дверь приоткрытой. Мастер наконец-то успокоился, опустил веки и стал ждать блаженного состояния полной свободы. Однако не прошло и получаса, как вновь ощутил подрагивание рук и, зная, что за этим последует, напрягся, стиснул зубы, но не смог сдержать пульсирующей ледяной крови. Вскипевшая под гортанью огненная лава потекла навстречу холодным потокам, ища выход, стучала в ноги, в голову, взламывала горло, а не пробившись, растеклась по телу, испепеляя плоть…
В молодости ему казалось, будто он знает о смерти почти все. Орден рыцарей Святого Грааля, как и все полусамодеятельные ложи того времени, традиционно и основательно занимался оккультизмом, искренне полагая, что знание сверхъестественного – того, что составляет вечную загадку бытия, – это путь к самосовершенствованию, достижению особых личностных качеств. Разумеется, понятие смерти как неотъемлемой составляющей жизни привлекало особое внимание, и желание проникнуть в ее таинство было настолько велико, что Мастер когда-то лично проводил опыты с мертвыми телами и несколько раз специально присутствовал при кончине людей. Эти исследования* привели к тому, что он утратил последние, косвенные остатки веры, заложенные нормальной христианской семьей, – веры в Бога как в доброе начало всего сущего. То, что люди называли Всевышним и чему посылали молитвы, было всего лишь их мечтой, а миром изначально правило Зло, крылатое, многоликое, блестящее изощренным умом.
Вскоре он попал в Сиблаг, где получил прямое тому подтверждение.
Но спустя несколько лет, когда лагерная жизнь стала напоминать дурной сон, как-то незаметно отошел от прежних убеждений, и вообще все наладилось, встало на свои места – в конце концов, не мог же он говорить своим детям, кто правит миром!
И все-таки аналитический склад ума, разум исследователя не давал покоя, и вот теперь предстояло установить истину, ибо через всю жизнь он пронес веру в то, что смерть – это и есть момент откровения.
А оно, это откровение, казалось невыносимым. В муках он дожил до вечера воскресенья, окончательно измотал сиделку, которая уже не жаловалась, а с терпеливым, тупым упрямством продолжала исполнять свой страстный труд. И порою, видимо, уходила куда-то, поскольку однажды академик пришел в себя оттого, что чьи-то сильные руки встряхивали его искореженную судорогами плоть. И голос был:
– Встань! Встань! Подними голову и открой глаза! Он повиновался и увидел перед собой Палеологова. Только вроде бы другого, без комсомольского огня в глазах, – с челкой на левую сторону и белыми, рекламными зубами.
– Надеюсь, ты помнишь меня? Или успел забыть?
– Почему вы… так разговариваете? Я никому не позволяю…
– Потому что ты – труп! Пока еще живой труп! И давай отставим в сторону пороки, которые называются интеллигентностью… На смертном одре не до красивостей, скоро перед Богом предстанешь. А он с тебя спросит не как я. Спросит за все. Ты готов держать ответ?
– Уйдите… Я вас не знаю…
– Знаешь! – Палеологов бросил его на постель и оглянулся. – Мало времени. Поэтому нужно отвечать быстро. У тебя на рецензии была диссертация, докторская. А в приложении к ней – фактические материалы, карты, схемы… Фотокопии! Пачка фотокопий! Вспомнил?
– Через мои руки прошло очень много…
– Много! Ты по личному указанию Сталина создал ЦИДИК, который оказался нужным всем властям и режимам. Непотопляемый ЦИДИК, чтобы контролировать все научные работы по истории и филологии. Но больше всего он был нужен тебе! Ты рецензировал труды ученых и передирал свежие мысли! Все твои статьи и книги
– сплошная компиляция! Ты, как насекомое, сидел на чужом теле и пил кровь! Что, неприятно слышать правду? А ты послушай, тебе никто ее не скажет. Но правда за правду: фамилия ученого, чей труд чуть в гроб тебя не уложил?.. Тебе придется поднапрячь память. Ну? Диссертация, из которой ты ничего не смог высосать? Потому что подавился бы! Вспомни, отчего у тебя случился первый инсульт!
– Не хочу, – проговорил академик и махнул рукой на Палеологова, как на наваждение. – Бред, галлюцинации… Вы продукт моего разума…
– Я твой судья! И нужно отвечать как под присягой!
– Судья?.. А почему бы и нет? Кто его видел… Образ обманчив… Говоришь, как Судья…
– Наконец-то начинаешь соображать!
– Скажите… Чья диссертация?
– Это ты мне скажешь – чья! Кто первым стал рассматривать Соляную Тропу как тайное государственное образование старообрядчества? Кто увидел существование параллельного мира в России?.. Тебе не каждый день, и не каждый год присылали такие материалы! Должен запомнить! Иначе бы тебя не хватил кондрашка!
– Я не стану отвечать… – Даже в предсмертном состоянии, после мучительных судорог, он ощутил позыв воспротивиться насилию. – Это бессмысленно…
– Слушай, ты, совесть нации! – зарычал незваный посетитель. – Тебе придется отвечать. Иначе общественности станет известно, как ты выжил в лагере.
Академик привстал на локтях, оторвал голову от подушки.
– Кто вы?.. Кто?.. Не может быть!
– Я тот, кому надо говорить правду! Настал час истины!
– Неужели мне нигде не будет…
– Покоя не будет! – неумолимо и жестко оборвал Палеологов. – Ни здесь, ни на том свете! И ты это отлично знаешь. Так и будешь корчиться! И смерти тебе не будет!
Мастера передернуло от последней фразы, и на какой-то миг почудилось, что все это происходит в его собственном сознании – вершится некий суд! Однако Палеологов тотчас же приземлил его, зло смахнул челку со лба и резко сменил тон.
– Ладно, попробуем договориться так. Автор диссертации – твой враг, верно? Он покусился на то, что ты тщательно скрывал, что контролировал всю жизнь, дабы утвердить определенное воззрение на русскую историю. Какой смысл защищать своего противника? Тем более перед кончиной, в момент откровения?
– Не понимаю вас…
– Ты понимаешь! Да только не хочешь в этом признаться. Я прочитал все твои работы, даже самые первые. И везде ты так или иначе подчеркивал одну и ту же мысль – России всего одна тысяча лет. Дохристианской русской истории не существовало, дикая, неосознанная жизнь, без времени и пространства, без веры, мировоззрений и какой-либо централизации. Ты прикасался ко всему, что так или иначе могло пролить свет на истину, выносил свое авторитетное заключение, как черную метку. Только поэтому ты написал монографию по древнерусской истории, мазал дегтем апокрифическую литературу, Влесову книгу и все исследования по ней. Я понимаю, ты вершил свой суд не по собственной воле. Не впрямую, так исподволь проповедовал то, что тебе поручали.