Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наша счастливая треклятая жизнь

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Александра Коротаева / Наша счастливая треклятая жизнь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александра Коротаева
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Александра Коротаева

Наша счастливая треклятая жизнь

© Александра Коротаева, 2013

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2013

© ООО “Издательство АСТ”, 2013

Издательство CORPUS ®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Памяти нашей мамы

Я иду в Ботанический сад. Сорок минут – и я в Ботаническом. Я ни о чем не думаю. Я просто передвигаю ноги. Иду достаточно быстро, чтобы взбодриться и не замерзнуть. На асфальте осенние листья, лужи. Кое-где еще не умершая трава из последних сил цепляется за жизнь. Над головой серые свинцовые тучи, и сыплет мелкий застенчивый дождь. Открываю зонт, иначе промокну. По пути прямо у лап нашей знаменитой телевизионной башни Останкинское кладбище, о котором почти никто не знает. Там лежат родственники – отец моей дочери и его родители.

В цветочном магазине, который всегда открыт и всегда весел, невзирая на довольно печальное соседство, покупаю самые дешевые маленькие розы трех оттенков (всем разные) и прохожу к могилам. Три деревянных креста. Все рядом. Три разных человека, а кресты одинаковые, правда, свекру достался самый лучший. Его делал мой муж, с которым мы уже не живем вместе, но еще не развелись. Убираю упавшие на могилы большие ветки. Ставлю цветы в обрезанные пластмассовые бутылки. Листья будут лежать до весны, я их не трогаю. Смысл? Они прикроют от мороза ландыши, которые расцветут весной. Румяные могильщики будут с радостью рыть жирную землю и вспоминать, какой непробиваемой она была в мороз. Полезет наглая трава, и накануне Пасхи живые проведают мертвых.

Я стою, курю, и нет у меня ни горечи, ни сожаления, ни тоски. Ничего. Я просто стою и курю. Живу. Я чувствую, что я живая среди этого безразличия и пустоты. Гашу сигарету, говорю: “Ну ладно, ребята, вы как хотите, а я пошла. Может, на следующей недельке загляну к вам”. И иду дальше. Я давно заметила за собой такую штуку. Вот ты идешь, и тебе кажется, что ты ни о чем не думаешь. Ничего подобного! Думаешь! Еще как думаешь! Даже больше, чем если бы ты занимался каким-то важным делом. Мысли твои живут отдельно от тебя, помимо тебя, а может, и вне тебя. Ну, я не хочу, например, думать о чем-то, а думаю об этом. Я злюсь на себя, пытаюсь сделать усилие над собой, но продолжаю думать о том, о чем думать не хочу. И наоборот. Мне нужно, мне необходимо подумать о чем-то, додумать эту мысль, но она скачет, не дается, я гоняюсь за ней, она от меня, и так бесконечно. Это у всех так или только у меня?

Перехожу дорогу. Звенит трамвай…


Один близкий человек сказал мне однажды, не для того чтобы обидеть, а так, к слову пришлось: “Неудачница!” Неожиданно больно кольнуло. Я – неудачница! Никогда себя не считала ею, а сейчас задумалась. А может, и правда?

В моей жизни действительно не все складывалось удачно, но из тяжелых ситуаций я всегда выползала. Пусть непросто, со скрипом, с потерями, но, не утратив, как мне кажется, собственного достоинства. Я могла бы сделать свою жизнь легче, но я бессознательно, а иногда и сознательно, уходила – слишком большой была цена той легкости. Я стала бы другой, а другой я себе не нужна. Я делала свой выбор.

Где мерило, по которому можно судить жизнь неудачника или “удачника”? Что должно свершиться в жизни человека, чтобы можно было про него сказать, что он удачно прожил или проживает свою жизнь? Реализация заложенного в нем таланта? Карьера? Дом? Семья? Деньги? Да, наверное, все мои близкие (и я в том числе) – неудачники. У каждого не состоялось то, что, казалось, должно было состояться. То есть мы действительно не дотянулись до той волшебной планки, на которой обозначено: “удачник”.

У моей дочери была в университете подруга. Она умерла от саркомы, не окончив третьего курса. Умерла в самом начале своего жизненного пути, не успев сделать все то, что полагается человеку. Неужели ее маленькая жизнь была неудачно и зря прожита? Нет. Жизнь исчисляется мгновениями! Вспышками – не достижениями. Их придумали люди. Любовью измеряется жизнь.

Я хоронила близких, теряла друзей, меня предавали. Меня любили. У меня было незабываемое детство. У меня есть Катя, дочь. Рядом со мной люди, которые верят в меня. Моя судьба складывается так, как должна была сложиться.

Сегодня у меня выходной. Завтра – работа. Потом опять два выходных. Два, а иногда три раза в неделю я хожу к одной семейной паре. Супругам по восемьдесят восемь лет. Я покупаю продукты, готовлю обед на три дня, кормлю их, убираю кухню и места общего пользования. Занимает это целый день, к концу которого я прилично устаю, но эти люди стали мне почти родными. Мы целуемся при встрече и прощании, они рассказывают мне о себе, а я смеюсь, потому что у него необыкновенное чувство юмора. Прожили они вместе семьдесят лет. Он – генерал-майор военной разведки, она всегда была рядом с ним или ждала его. Они почти ничего не видят, и я ножом помогаю им найти еду в тарелке. Они с трудом передвигают ноги, но каждое утро я вижу его выбритым, а ее – в белой блузе с золотым кулоном Козерога, подаренным ей мужем в этом году на день рождения. Под столом она ищет его руку, он ее крепко жмет, и тогда она улыбается. Иногда она подзывает его к себе, чтобы поцеловать, и целует его – скупо, но с тем чувством, на которое мало кто способен из молодых. Когда нужно, чтобы они закрыли за мной дверь, заглядываю к ним в спальню и вижу, как они спят обнявшись…


Я окончила театральный институт в Москве, играла в нескольких театрах, у меня были хорошие роли, а потом уходила и страдала без работы. Говорят, плохой характер. Может быть… Я могу многое из того, чего не могут другие, но я не могу делать то, что многие делают с легкостью. Мне приятнее приходить к старикам.

Я пришла к вам. Вы рады мне?

Весна. Мне года три. В нашем палисаднике идет стройка. Там, где была веранда, – пустое место, ровный квадрат черной земли, а вместо двери в кухню – новая кирпичная стена. Теперь вход в дом с другой стороны.

Я хожу по двору и рассматриваю доски, шифер, кирпичи, ведра с раствором, впервые появившиеся в моем личном пространстве. Я все трогаю, мне все интересно, все нравится. Нравится стук молотка и звук пилы, нравятся веселые рабочие и окурки, плавающие в ведре с водой, нравятся распускающийся липкий куст сирени у забора и кошка, лежащая на куче опилок. Не нравится мне только закрытая калитка нашего палисадника.

Я подхожу к калитке, становлюсь на цыпочки и пытаюсь вытащить из петли тяжелый крючок, держащий меня в пределах нашего двора. Крюк не дается. Я приношу кирпич, встаю на него – так мне удобнее. Вдруг на мою руку садится пчела. Первая в моей жизни! Настоящая! Она тяжело ползет по руке и останавливается на большом пальце. Мы смотрим друг на друга, не шевелясь. Первой не выдерживаю я и глажу ее по яркой спинке. Она выгибает свое красивое тело, и я чувствую горячий укус.

Смахнув ее на землю, я вижу, как она, свернувшись в кольцо, неподвижно лежит в пыли. Палец мой быстро увеличивается в размере и теряет чувствительность. Обидно до слез. Запор не поддается, пчела сдохла, рука становится ватной. Я изо всех сил подпираю снизу плечом крюк и кубарем вываливаюсь на улицу. Какие-то люди стоят, идут, едут на велосипедах, сидят в колясочках. А я самостоятельно выхожу на улицу! К ним! Вот она я! Я пришла к вам! Вы рады мне?


Сорок лет назад мы жили в Феодосии. С рождения и до двенадцати лет я прожила в этом городе. Хочу я или не хочу, но мысли мои то и дело возвращаются туда, переплетаются с другими, прорастают в них и неплохо себя там чувствуют. Не помню, кто сказал, что воспоминания – рай, из которого нас никто не может изгнать. Это так.

Родилась я

Рассказ моей сестры Нанки, которая старше меня на три года

Я сидела на кухне за столом, ела яйцо всмятку и пила кисель из папиной большой кружки, той, которая сейчас у тебя. Рядом на диване сидела бабушка, папина мама, и говорила, что теперь мне надо хорошо есть, потому что я старшая, а значит, большая. Помню, в тот момент она была очень красивая и вся светилась от радости. Открылась дверь, пахнуло холодом с веранды, и вошли мама с папой. У папы в руках было что-то завернутое в желтое одеяло. Бабушка сразу встала, забрала сверток и стала туда заглядывать. Потом спросила меня, хочу ли я подержать свою сестренку. Я обхватила тебя руками, а бабушка снизу поддерживала. Ты мне так понравилась! Такая хорошенькая! Тихо себе спала. Ты вообще была очень тихая. Не помню, чтобы ты плакала.

Потом тебя положили на большую кровать, и папа не отрываясь долго смотрел на тебя, так и не сняв пальто. У него была кепка и серое пальто в елочку, а внизу свитер крупной вязки, водолазный, помнишь его? А на маме – синее мягкое пальто с большими пуговицами и желтый платочек в клетку, она его потом повязывала, когда ходила в сарай рубить дрова. Помню, что в тот день было очень тихо в доме и все были такие радостные, улыбались и говорили шепотом. Потом в папину кепку положили бумажки и тянули их наугад. Вытащили бумажку, где было написано “Александра”. Бабушка была счастлива, что тебя назвали ее именем, а папа сказал: “Сашулька, значит”. Папа-то хотел мальчика, а мама вообще не хотела больше рожать – боялась (папа ведь пил уже), но он уговорил ее, слово дал, что бросит.

Он тебя безумно любил, с рук не спускал, подолгу смотрел, как ты спишь.

Ясли

Мне года два. Моя рука вытянута во всю длину вверх, когда я держусь за мамину руку. На мне желтое пальто – потом, позже, когда я подрасту, я буду надевать его на свою куклу.

Мы с мамой вошли в ворота и оказались в довольно широком дворе. Кучками стояли дети. Они не бегали и не кричали, а просто молча стояли. Мы подошли к большой тете в белом халате, которая держала под грудью белую эмалированную кастрюлю. Помню, как она улыбнулась и протянула мне морковку. Я взяла, и она прижала меня лицом к своей слоновьей ноге. Я поняла, что мама сейчас хочет уйти и я должна дать ей это сделать. Помню чувство неизбежности и покорности. И морковку, которую можно было не взять и тогда здесь не остаться. Но я ее взяла, и мама ушла.


Однажды утром нас повели к морю. Мы шли, держась за веревку, и это было весело. Раньше я никогда так не ходила. Две воспитательницы сняли халаты и в лифчиках и трусах вошли по колено в море. Нянечка осталась на берегу и стала нас раздевать. Голого ребенка передавала на руки воспитательницам, и те окунали его в воду. Почти все дети плакали. С ужасом я тихо ждала своей очереди. Помню стыд от своей наготы и бесконечное чувство сиротливости. А с набережной на нас смотрели прохожие и смеялись. После купания – ощущение братства с обесчещенными и обездоленными.

Про ясли больше ничего не помню, кроме того, что нас часто брали на руки, особенно во время прогулок.

Люлька

У меня была высокая железная кроватка с веревочной сеткой. Звалась она люлькой. Я стояла в ней, держась за перекладины, и мне все оттуда было хорошо видно: печку с открытым ртом, уставший диван с круглыми валиками, покрытый клеенкой стол с ящиками, круглые ручки которых смотрели на нас удивленными глазами. А за маленьким столиком на маленьком стульчике сидит Нанка и рисует. У нее большой альбом с тонкой желтой бумагой, а в руке карандаш. Не отрывая карандаша, она быстро-быстро чертит круги по всему листу, пририсовывает две палки внизу и говорит: “Это мама!” Переворачивает лист и опять быстро-быстро – на весь лист круги: “Это я!”, переворачивает: “Это Сашулька”. Мама смотрит в альбом и говорит: “Да, похоже”. А я не верю. Мне все видно из люльки!

Однажды ночью я встала в люльке, позвала маму и показала ей на потолок: “Там на меня кошка смотрит!” Мама включила свет, и сразу все пропало. Никакой кошки! Выключили свет, мама ушла в другую комнату, а я опять вижу на потолке окно в небо, и в этом окне – кошка! Сидит и смотрит на меня! Я знаю, что нельзя звать маму, мама спит, но кошка меня стережет. “Мама!” Приходит мама, мы не включаем свет, я показываю ей кошку, но мама ее не видит!!! Она берет меня на руки, и мы идем спать в ее постель. “Мама плохо видит”, – думаю я.

Днем, когда маме нужно было идти на работу, она меня укладывала спать. Давала в постель моего маленького любимого серого мишку Миньку и обещала: “Когда ты проснешься, я уже буду дома”. Я понимала: мамы дома нет – нужно спать. Иногда я просыпалась раньше и, обнаружив отсутствие мамы, бубнила себе под нос: “Мамы дома нет – нужно спать”. А мама, когда приходила, сразу щупала мои штаны и весело спрашивала: “Сухо?” И хохотала: “По самое ухо!” Я не понимала, почему ей смешно, но улыбалась, чтоб ей было хорошо.

Когда я немного подросла, я ей рассказывала сказку про Пыха. Она брала меня к себе в постель, и мы с ней лежали обнявшись. Я смотрела на ковер, который висел над маминой кроватью, и шептала ей в подмышку: “Бабка с дедом тянут репку, и вдруг кто-то: “Пых-пых-пых”. Они испугались, побежали, а это был Пых, который им помогал репку тянуть! Они вытянули репку и положили ее в чубуночек…” “Куда?” – спрашивает мама, сдерживая смех. “В чубуночек”, – говорю я и думаю: чего ж тут смешного? А она опять: “Как Пых делает? Я забыла”. “Пых-пых-пых!” – стараюсь я изо всех сил. “У тебя очень хорошо получается, я, как ты, не могу, вернее, не могу, как Пых”. “Бедная, – думаю я, – не умеешь таких простых вещей!” Я учу ее, стараюсь, а рисунок на ковре начинает расплываться, появляются откуда-то собаки, причудливые звери, леса, и мы с мамой засыпаем счастливые, что мы есть друг у друга.


Прохожу Шереметьевский дворец. Храм отреставрировали, и он теперь такой умытый, такой ясный. Десять лет назад от него пахло несвежим старичком, а теперь блестит, как елочная игрушка. Тогда здесь отпевали Сашу, Катькиного отца. Саша умер в сорок лет. Мой отец – в тридцать семь. Мне не было двух, когда он повесился, Нанке – пяти. Давай, расскажи мне про него. Я опять хочу говорить о нем!

И Надя в сотый раз рассказывает мне то, что помнит и чего не могу знать и помнить я.

Смерть папы

Рассказ Нанки

Я уже спала. Папа разбудил меня – сел на край моей кроватки в трусах и майке и шепотом попросил: “Надя, обещай мне слушаться маму и любить Сашульку. Обещай”. Я пообещала. Он поцеловал меня, и я его тоже поцеловала. В лоб. А он сказал, улыбаясь, что в лоб я его буду целовать, когда он будет лежать в гробу, а сейчас – в щеку. Я поцеловала еще раз, в щеку. Он укрыл меня, и я заснула.

Проснулась от криков. На кухне горел свет, и было много народу. Я протиснулась между взрослыми. На диване лежал папа в трусах и майке. Сначала я подумала, что его целуют, но потом поняла, что ему дуют в рот. Его поворачивали, трогали за лицо. Мама сильно кричала и бросалась к папе, ее удерживали. У меня не было никаких эмоций. Просто хотелось спать, а мне мешали. Я подошла к своей кровати, вынула из-под нее горшок, села на него и, пока сидела, смотрела в освещенную кухню. Представь: в комнате темно, я на горшке, из кухни – дорожка света через всю комнату прямо ко мне. Как в кино. Интересно можно было бы снять это… Тебя не помню. Ты, наверное, не проснулась.

Похороны

Рассказ Нанки

Я была в детском саду, когда за мной пришел дядя Валя. Наверное, меня отвели в сад, чтобы я меньше видела маму, а может, меня на “круглосутку” оставили. Наверное, это был уже третий день после смерти папы. На третий ведь хоронят? Помню, со стороны воспитателей и нянечек было какое-то повышенное внимание ко мне. Что бы я ни делала, я чувствовала их взгляды на себе, какую-то доброту непривычную. Когда пришел дядя Валя, я очень обрадовалась ему. Мы обнялись, поцеловались, но я почувствовала его скованность, а в дверях на нас смотрели нянечки и всхлипывали. Мне стало неудобно, неуютно, я опустила глаза вниз и как будто впервые увидела свои ботинки: синие такие ботиночки с облупленными, почти белыми носами. И так мне себя жалко стало, так жалко… Стою перед дядей Валей, он большой такой, а я маленькая, и эти белые сиротские носы…

Домой мы ехали в машине. В грузовике, что ли?.. Дядя Валя из Симферополя приехал на нем, он тогда шофером на больших машинах работал. Еду я в кабине с ним. Казалось бы, для ребенка радость ехать в машине, а мы едем и молчим. Он молчит, и я молчу. Молча едем, как два истукана. Подъехали к дому. Выходим, а около дома людей полно, и так красиво: все в цветах, в венках!

Вошли в дом, дома – тоже люди. Много людей. Посередине комнаты стоит ящик на табуретках, вокруг ящика сидят мама в черном платке, тетя Лида, тетя Юля и папина двоюродная сестра, не помню, как ее звали. Забыла. Оля, что ли? Я тогда первый раз увидела гроб. Подошла и смотрю на папу. На нем синий костюм, который мама ему незадолго до смерти купила, ноги прикрыты белым покрывалом, а сверху – цветы. Я подошла и говорю: “Мама, а почему папа днем спит?” Ну, тут у всех слезы, понятно. Я на улицу вышла и принялась считать венки. Семнадцать венков насчитала, я ведь уже умела считать. Думала: как же у нас стало красиво в палисаднике! Помнишь слепого старого Андрея, толстого такого, у него еще был пес Тюсик? Тогда этот Андрей был еще довольно молодой и, знаешь, даже красивый… Так вот, он стоял в нашем дворе, рыдал и повторял заикаясь: “Толик, зачем ты это сделал? Зачем ты это сделал, Толик?” Думала: странный какой – папа в комнате, а он с ним здесь разговаривает.

А бабушка с дедушкой из Оренбурга на похороны не приехали. У бабушки давление, а дедушка старенький, он ведь на тридцать лет был ее старше. Мама обижалась потом на них, говорила, что, кроме друг друга, они никого не любили. Ну, это правда, согласись: на похороны своего единственного сына не приехать!

Помнишь, у нас был ковер, цветастый такой? Не помнишь? Ну ладно. Так вот, его постелили в грузовик и крышку от гроба на него положили. А гроб несли через весь город на руках. Можешь себе представить, сколько это километров! Когда проходили мимо дома бабы Фроси – у нее собаки же всегда были, ты помнишь, – две из них устроили брачную игру прямо на наших глазах. А я говорю взрослым: “Не плачьте! Посмотрите, как собачки играют! Мама, ну посмотри же, как они хорошо катают друг друга!” И смех и грех! Представь! Бегут рядом с нами и трахаются! Феллини! Интересно, да? Трагедия и комедия рядом, как правило. А тебя кто-то нес на руках. Не помню. Может, дядя Валя? Тетя Лида с мамой шла.

Около порта к нам присоединилась целая толпа народу и портовый оркестр. На улице музыканты не играли – мама запретила, а на кладбище играли. Шопена, как водится, а потом цыганочку сбацали – ты знаешь, папа так хотел. Когда надо было кидать землю в могилу, дядя Валя моей рукой сгреб немного земли и кинул. Этот звук земли о крышку гроба… Меня как прорвало. Стала плакать громко, как я умею. Мама упала. Ее не могли оттащить от могилы. Держалась за нее, как вросла. Кричала все: “Толя! Толя!” Как будто он ей ответить мог. А потом тише, хрипела только.

Обратно ехали в грузовой машине, за борта держались. Почему в грузовой? Странно… были же какие-то автобусы, катафалки, странно…

А дома столько всего было уже наготовлено. Баба Ира этим заправляла. Не одна, конечно, женщины ей помогали, соседки. Маму положили на папин диван. Почему-то у нее в руках папины письма оказались. Он же из командировок ей каждый день открытки писал: “Здравствуй, моя любимая женушка, мой Симок!” Так вот, она держит в руке папину открытку, а рядом тетя Лида сидит. Мама говорит: “Почитай мне, Лида, Толины открытки. Я ничего не вижу”. Тетя Лида: “Как не видишь? Сима, читай!” А мама: “Я ничего не вижу”.

Потом приехала “скорая”, и маму увезли. В Симферополь, в глазную клинику, как ты знаешь. А с нами осталась тетя Лида. Потом она уехала, а к нам с тобой выписали ее тетку из Симферополя. Да, она ей тетка была. Такая хорошая, добрая такая старушка. Мура ее звали, кажется. Молчаливая только очень. Все пекла нам какие-то булочки. Мы с тобой даже прибавили в весе к маминому возвращению. Мама, помню, вернулась худая и… смирившаяся, что ли?

А я все ждала, что папа вернется. Не мог он так уйти навсегда. Думала, что это такая игра: проснусь – и он дома.

Крещение

Спустя полгода после смерти отца нас с Нанкой крестили. Мама была неверующей, инициатива принадлежала ее подруге тете Дусе – она и стала нашей крестной. А маме было все равно.

В церкви было почти темно, и мы держались за руки. Мама куда-то делась, а может быть, и вообще не входила. Рядом – черные чужие беззубые бабки, но мы их не боялись. В огромном пространстве хотелось бегать, но нас быстро отлавливали за шиворот и придерживали. Помню много света около деревянного круглого корыта, у которого было золотое дно. Как Надю крестили, не помню, а со мной все так быстро произошло, что я осталась недовольна (хотелось как следует поплескаться). Ложку кагора помню. Понравился. Дали конфеты и пряники. Конфеты мы сразу съели, а пряники оказались твердыми и невкусными. Выходя, мы их кинули за огромную тяжелую дверь. Нас стали ругать, и маме было стыдно за нас. Желтые пластмассовые крестики, которые нам дали, были легкими и скучными. Мы их никогда не носили, и они куда-то делись.

У Марфуши

Марфуша – слащавая, маленькая, бойкая и сухонькая старушка, которая договаривалась в церкви о крещении. Мы с мамой пришли к ней в гости. Помню, мама идти не хотела, но пошла. Мы сидели на маленькой кухне и пили чай с черным вареньем. Потом Марфуша повела нас с Надей в комнату и строго велела креститься на картинки и свечки. Когда она вышла, мы почему-то сразу стали кривляться перед образами, строить рожи, а потом долго всматривались в лики.


Почему отец выбрал петлю? Азартные феодосийцы предпочитали мол: сигали с него с какой-нибудь грузкой, и все дела. Как вообще выбирается способ самоубийства? Выбирает его человек, или это получается спонтанно, по настроению, как фишка ляжет? Можно было снотворного побольше глотнуть. А что? Заснул, и все. Чисто, интеллигентно, красиво. Без шума и пыли. Или это бабский способ, для Лили Брик? Броситься с высоты – тоже не вариант. Феодосия почти вся одноэтажная, пока найдешь что-то приличное, забудешь, зачем искал. Хотя в порту – грузовые краны. Но, видно, отец пощадил маму, не стал прощальную гастроль при всем народе устраивать. А пистолетика не было. У дяди Вали, маминого брата, был – из Берлина привез – маленький дамский вальтер, но потом он его выбросил. От греха подальше.

Наш отец понимал, что попал “в штопор” и у него не хватает воли справиться с собой. Своим уходом он попытался отстоять нашу будущую жизнь. Ушел, пока было кому идти за гробом, кому плакать. Его любили.

Красавец есенинского пошиба, воевал на Черном море (Севастополь, Новороссийск, Керчь, Феодосия) и в двадцать три года вернулся без единой царапины, побрякивая медалями. До войны учился в художественной школе при галерее Айвазовского у Богаевского и Барсамова. Рисовал тушью (пером) и акварелью. После войны окончил ветеринарный техникум, немного поработав, увлекся керамикой. Потом вдруг решил попробовать романтики и рванул вместе с дядей Валей в тайгу, в Верхний Беличан, золото мыть. Терялся в тайге, вышел, выжил. Не знаю, чего он там намыл, но чифирить научился неплохо. Вернулся в Феодосию, окончил курсы водолазов и стал поднимать затонувшие после войны корабли.

Энергии – вагон и маленькая тележка. На гитаре не просто играл, а еще развлекал собутыльников тем, что, положив ее на спину или уперев в пол, одновременно играл переборами и бил чечетку! Цирк! Любую вещь мог играть с лету – абсолютный слух. Пел. Сам сочинял. Показывал маме пародии на своих друзей и сослуживцев так, что мама падала со стула от хохота, а он ей говорил: “ Тише, соседи подумают, что я с тобой что-то делаю”.

Он любил жизнь. Любил риск, кураж, внимание, которое вокруг себя собирал. На самом верху Генуэзской башни Константина стоял на руках, приводя в ужас прохожих. Нырял с фонарей на пирсе. В порту, где тогда работал, отжимался на верхотуре грузового крана. “Сима, беги! Толя в порту опять цирк устраивает!” – кричали маме, и мама бежала.

За пьянку с начальника объекта опускался до грузчика, потом опять восстанавливали. Незаменим был. Его называли “моторный”. Все, к чему он прикасался, делал быстро и наилучшим образом. Саночки нам с Нанкой смастерил с резной спинкой. Ни у кого таких не было, все только языками цокали. А какие бурки Нанке стачал – войлочные, с кожей! Произведение искусства! Я их тоже потом носила. Мама вспоминала, как однажды он сказал: “Я никогда не думал, что семья – это так здорово!” Любил любую домашнюю работу – “Сима, сиди, я сам” – и мыл нам попы, варил каши, драил полы, стирал пеленки. Учил маму пеленать нас. Правда, она так и не научилась, у нее мы всегда были похожи на капусту (пеленки расхристаны в разные стороны), а у папы – аккуратные чурочки. Сшил маме фартук на старом “Зингере” – не фартук, а загляденье! Мебель делал без единого гвоздя! Сам ее конструировал. Спустя тридцать лет на его табуретке стоял мамин гроб.


Мама страдала от его неспособности сопротивляться алкоголю. Они ссорились, он обижался, несколько раз уходил. Делал это демонстративно, белым днем, когда можно было поздороваться с соседями. Чемодан в руку, кепку набок, в зубы папиросу – и пошел прогулочной моряцкой походкой, никем не понятый, ночевать к своей тетке. Мама не останавливала, знала, что через два дня ночью, как тать, он постучится в окно и скажет: “Симок, пусти! Поверь, в последний раз. – И, переступив порог: – Видишь ли, Сима, ты должна понимать, что так, как у нас было, уже быть не может”. И они начинали хохотать.

Мама боролась с его пьянством как могла. Однажды она просидела целый день у двери главного врача наркологической больницы, ожидая направления на папино лечение. Вечером, запирая кабинет, тот ужаснулся, увидев ее: “Я же вам еще утром сказал, что мест нет!” Мама: “А я вам еще утром сказала, что никуда отсюда не уйду, пока его не возьмете. У меня нет выхода: у меня маленькие дети, и я его люблю”.

Она была счастлива с ним. С ним было легко и весело. Когда не пил.


Один раз мы шли по улице Горького – мама несла меня на руках, а Нанка бежала вприпрыжку рядом, курлыкая какую-то считалочку. И вдруг, вскрикнув, остановилась как вкопанная. Около двери магазина “Под часами” стояли какие-то мужчины. Один, в серой кепке, сидел на корточках и что-то рассказывал, другие умирали со смеху. Нанка подошла к рассказчику сзади и прыгнула на спину. Она держала его за шею и кричала: “Папочка, я знала, что ты выкопаешься!” Мужчина растерялся, пытался ее оторвать, а она все лезла к нему и кричала. В ее памяти остался образ отца – кепка, смех…

Копия

Железная дорога проходила вдоль набережной, около детского сада, а рядом, в маленьком домике, сидела тетя Юля. Она была стрелочница, встречала и провожала поезда флажками. Гуляя по набережной, мы с мамой заходили к ней. Тетя Юля всегда смотрела на меня неотрывно, глаза в глаза. Иногда даже присаживалась на корточки и все повторяла: “Копия, копия!” Смысл слова я не понимала, но знала, что, повернувшись вполоборота и подняв бровь, я обязательно услышу: “Копия Толик!” Все это я проделывала, и тетя Юля начинала плакать. Мама, наоборот, как-то сразу теряла всякий интерес и отворачивалась. Подходя к дому, я вдруг обнаруживала в кармане бумажку и отдавала ее маме. Мама сердилась, но клала ее в кошелек.

Первый снег

Утро. Как-то необыкновенно светло в доме. Надя кричит: “Снег выпал!” Мы садимся на подоконник и смотрим в окно. Все белое! Дома, деревья, виноградник, забор. Мама роется в каком-то мешке и достает незнакомые мне вещи. На меня надевают Надину коричневую кроличью шубу, подпоясывают ее ремнем, а шапка мне велика и закрывает глаза. Мы смеемся, но ведь другой все равно нет. Потом мама идет в сарай и приносит санки. Сначала садится Нанка, потом к ней я, и мама рывками по мокрому снегу катает нас вокруг дома. А шапка все время налезает на глаза…

Я – танк

Зима. Темно. Буран. Все кругом гудит. Ничего не видно. Я крепко держусь за мамину шею, мне холодно, я прячу лицо в мамин пушистый воротник. Мама кричит Наде, чтоб она далеко от нее не отходила, а та в ответ: “Я – танк! Ничего не бойтесь! Я пробью вам дорогу! Я же танк!” Мама кричит. Надя кричит. Трудно идти, а идти надо в гору. Вдруг обнаруживаем, что у меня нет одной галоши! Паника! Потом галошу нашли, потом опять потеряли. Я не понимаю значения слова “танк”, но мне делается спокойно.

Придя в промерзший нетопленный дом, мама налила в таз холодной воды и сунула туда мои руки. Я кричала от боли, а мама плакала и все повторяла: “Треклятая жизнь…”


Что за ерунда? На кой ляд постоянно перекрывают проход между Останкинским парком и Ботаническим садом? Мартышкин труд. Все равно завтра опять сломают, потому что здесь – самый удобный маршрут для прогулок. Теперь надо тащиться за тридевять земель, чтобы пройти через официальный вход за деньги. Милые мои, дорогие! Поставьте у этих ворот будку с билетами – и люди будут их покупать. А еще откройте ларек, в котором бы продавались сырые семечки и орехи для живности. Сухари для уток. Все дети потащат своих родителей именно к этому входу, и билеты купят, и белок с птицами накормят!

Сейчас придется лезть через ограду, а она, между прочим, в два человеческих роста с торчащими железными пиками. Подошли два рыболова. С восхищением наблюдают, с какой легкостью я преодолеваю препятствие. Один, прищурившись, глядя на меня снизу: “Какая девушка спортивная! Я за такой через любой забор полезу!” Я улыбаюсь. Эх, дядя, думаю я, мне уж шестой десяток, лет на десять тебя постарше буду. Но приятно, что ни говори!

Шея

Когда мне было года два-три, произошел такой случай. Мы с девочкой стояли на углу нашей улицы, а мимо проходил человек с огромным бревном на плече. Он нес его медленно, с трудом. На конце бревна был острый железный штырь. Когда дядька стал поворачивать за угол, что-то произошло, но что, я не поняла, только почувствовала, что шея моя стала мокрой. Какой-то прохожий схватил меня на руки, и мы очень быстро побежали. Откуда-то появилась мама, охнула, сгребла меня в охапку, и мы опять побежали, еще быстрее. Очень мне понравилось так быстро бегать, но мамино лицо, вымазанное чем-то красным, меня пугало. Помню большую каменную стену, через которую мама со мной перелезала. Потом провал – ничего не помню. А дальше было совсем весело: какие-то мази, от которых мне было щекотно шее, и бинты, в которых мы с мамой всегда путались.

Когда я выросла и смотрела на высокий гладкокаменный забор горбольницы, меня охватывала гордость за свою спортивную маму!


Проходит пара с коляской. Оба вытянули шеи и шипят, как гуси, на своего младенца, который, видно, дал слово не закрывать рта всю прогулку. Коляска дергается, скрипит, родители трясут погремушками, отталкивают друг друга локтями и шепотом матерятся в сторону. Он нервно закуривает сигарету и успокаивается. Она: “Чо ты там идешь? Типа он не виноват! Я тебе два раза сказала: “Соску возьми, блин!” Идет он! Курит! Накуриться никак не может! Иди, блин, успокаивай теперь его!” Она отбирает у него сигарету и глубоко затягивается. Он хватает коляску и в мгновение ока, как хищник с добычей, скрывается между деревьев. Она идет, машинально потряхивая погремушкой.

Игрушки

Помню свои первые игрушки. Два больших пластмассовых попугая, ярко раскрашенных, с большими клювами… Я их боялась, но, когда начинали трясти ими, они гремели и становились веселыми. Железная божья коровка, красная в черный горох… Нанка заводила ее ключом, и та ездила по полу, громко жужжа… Негр Джек с кудрявой головой и большими розовыми губами… Резиновая уточка с добрыми подведенными глазами… Старая кукла Даша с длинными косами, тряпичным телом и отбитым носом… Но самый любимый – Минька! Серый полотняный мишка с носом из черных ниток. Он всегда спал со мной. До своих девяти-десяти лет помню его всегда рядом с собой.

Когда я стала постарше (три-четыре года), были другие игрушки. Деревянный конструктор! Гладкие, очень яркие, разноцветные и разных форм детали: конусы, цилиндры, ромбы, арки. Мы с Нанкой строили из них дворцы и с наслаждением их разрушали. Очень любили мозаику. Их было у нас несколько. В пластмассовой круглой коробке были разноцветные шарики, как маленькие пуговки, а дно коробки было все в дырочку, и, чтобы сделать узор, надо было шарик закрепить в дырочке. А другая мозаика лежала в большой картонной коробке, и шарики были больше. Если кому-то из нас попадалась в руки коробка, мы поднимали ее высоко над головой и изо всех сил начинали трясти. Это был призыв к игре, всегда принимавшийся с диким восторгом.

Помню железный грузовик, у которого отваливались дверцы, а из кузова всегда кто-то из пассажиров падал на пол, и тогда его приходилось привязывать. Да, был еще Пупс! Большой пластмассовый ребенок с игриво закрученным чубчиком на лбу. Руки и ноги у него болтались на растянутых резинках. Если его закутать в одеяло и взять на руки, то ноги почти доставали до пола. Мама регулярно меняла резинку или завязывала узлом, но Пупс все равно продолжал “расти”. Мы его часто купали.

Два мяча у нас было. Один старый, темно-зеленый, а другой – красно-синий с белой полосой посередине. Старый – глухой, а новый – звонкий и наглый. Была детская посуда – чашки, блюдца, тарелки, чайники, сахарницы. Супницы! Все очень изящное, беленькое, фарфоровое, и на каждом предмете рисунок – какие-то букетики. Лежала посуда в отдельной коробке, чтоб не побилась.

А еще, кроме Даши, у нас с Надей были две куклы, строгая частная собственность каждой из нас. Светлана и Таня. Когда-то их привез папа из командировки. Немецкие куклы необыкновенной красоты! Светлана – моя. С фарфоровой головой и целлулоидными ручками и ножками. Голубые глазки закрывались, а ротик был приоткрыт, и виднелись два фарфоровых зубика. Она была одета как младенец: ползунки, пинеточки, рубашечка, и к ним – одеяло-конверт в кружевах! Нанкина Таня – барышня. Тоже фарфоровая, в голубом платье с белыми кружевами и с настоящими черными кудрями. Вдвое больше моей, она могла стоять. Глаза закрывались большими пушистыми ресницами, и она говорила: “Мама”.

У Нади был еще большой желтый мишка. Твердый, с черным кожаным носом, с подвижными лапами, умевший издавать, если его положить, угрожающий рык. Своего Миню я от него прятала.

Куда они все делись? Умерли?


Дождь то моросит, то пропадает, заставляя то открывать, то складывать зонт. Это похоже на игру.

Зонтики

Мама всегда пряталась от солнца под зонтиками и говорила нам, что у женщины лицо должно быть белое, а не черное, как у крестьянки. Каждое утро она пользовалась кремом и легонько, кончиками пальцев, вбивала его в щеки. Этот звук я никогда и нигде больше не слышала. Помню ее баночки с кремом. Любимые кремы – “Березовый” и “Миндальное молочко”. “Огуречный лосьон” был всегда. Из косметики – только помада и белая пудра “Ландыш”. Губы красила не самой помадой, а мизинцем, вымазанным в помаде, им же делала и легкий румянец, считая, что косметики на лице не должно быть видно. После “наведения красоты” просила нас с Нанкой посмотреть, не видно ли на лице пудру. Мы честно приглядывались.

Зонтиков было два, и оба предназначались для лета. Один – японский, плоский, голубого цвета, расписан попугаями и ветками цветущего дерева; он был легкий и имел круглый полированный деревянный шарик на конце ручки. А другой – фиолетовый, с прочными острыми спицами.

Оба зонтика я часто использовала в своих играх. Мне казалось, что, распластавшись на полу под раскрытым зонтом и медленно передвигаясь ползком, я похожа на черепаху. Мама серьезно спрашивала у Нанки: “Надя, ты не знаешь, откуда у нас в доме появилась черепаха?” По-моему, я еще для большей достоверности издавала какие-то звуки. Когда маме мешала крупногабаритность животного, она тихонько шептала мне: “Только не сломай мне зонт, чертова кукла!”

Другая игра: раскрытый зонт кладется на бок, на него навешивается какая-нибудь кружевная тряпка, а под него укладываются куклы. Там они спали безмятежным сном, пока мама раздраженно не говорила: “А можно теперь я поиграю с моим зонтом?!” Брала его и шла на базар. Еще одна чудесная вещь делалась с раскрытым перевернутым зонтом: положив в него кукол и упираясь им в пол, нужно было вращать ручку. Куклы разлетались, спицы трещали, но карусель выходила веселая! У “японца” оказалась короткая жизнь, а фиолетовый жил долго. Маму пережил.

Новый год

– Сегодня ты не будешь бояться гасить свет.

– Почему?

– Увидишь.

Я подставила табуретку к выключателю, погасила свет и побежала в кровать, но вдруг увидела, что игрушки на нашей елочке, которая стоит на столе, светятся! Мама объяснила: это потому, что они разрисованы фосфором. Конечно, я тут же забыла про пугающую темноту.

Перед Новым годом ходить с мамой за покупками стало веселее. Самая красивая елка была в Военторге. Там перекрывали один из выходов, и в образовавшемся тупике целая отгороженная небольшим заборчиком площадка отводилась под зимнюю сказку. Под почти не наряженной елкой стоял Дед Мороз с посохом, а рядом в окружении зверей – зайца, белки, лисицы и волка – неподвижно сидела Снегурочка в мерцающей диадеме и кормила с рук снегиря. Из-за елки выглядывали рогатые олени. В другом углу стоял небольшой домик, в окне которого уютно горел свет. Кругом было много ваты и блесток, создававших эффект снега.

Однажды, пока мама стояла в очереди, я протиснулась между стеной и загородкой и оказалась в домике. Ничего уютного там не было. На полу стояла лампа, валялись какие-то провода, и даже сесть некуда. А оленьи головы были насажены на высокие палки. Побродив какое-то время по этой волшебной поляне, я заметила, что по другую сторону забора несколько детей с завистью смотрят на меня. Через минуту я уже принимала гостей в домике. “Чьи это дети?!” – спросила какая-то продавщица так громко и неожиданно, что мои гости сразу заплакали. “А мы тут играем”, – как можно веселее ответила я. Подбежала мама, схватила меня за руку и стала допытываться, на кой черт я туда полезла. Я не знала, что ответить, и сказала, сделав скорбное лицо: “Вот тебе и Новый год. Знаешь, почему дети плачут? Потому, что взрослые отрубили головы оленям”.

Лисичка

К Новому году в детском саду и дети и взрослые готовились основательно. Мы вырезали снежинки из салфеток и наклеивали их на оконные стекла. К потолку крепились метровые нитки с равномерно нанизанными на них теми же снежинками или кусочками ваты. Длинные гирлянды разноцветных флажков связывали и развешивали по залу. Разучивались стихи, песни, танцы, раздавались роли – готовился утренник.

Петрушки были в ярких атласных, состоящих из двух половинок разного цвета комбинезонах с большими, с ладонь, пуговицами. На голове – высокий картонный колпак. Колпаки украшались блестящей мишурой, золотой и серебряной бумагой. Завязывались они под подбородком шелковыми лентами, но во время танцев непривычный головной убор все равно сбивался набекрень или налезал на глаза, приводя артистов в немалое замешательство. Зайцы же были в белых, сшитых из простыней костюмах, в варежках и шапках с длинными ушами. Сзади пришивался хвостик из свалявшегося куска ваты. Бывало, за минуту до выхода к елке у кого-нибудь из зайцев хвост отваливался, и начинались слезы. Хвост наскоро прикалывали булавкой, и сопливый заяц догонял других крупной размашистой рысью, хотя зайцам полагалось передвигаться прыжками на “задних” ногах, держа перед собой “лапки”. Зайцы все время мерзли, били себя по лапам и чесали за ухом. Для убедительности образа им выдавали по морковке.

Какого-нибудь крупного мальчика наряжали медведем, и он, в коричневом костюме с пришитыми на макушке ушами, грозно рыча и косолапя, наворачивал круги вокруг елки.

Девочки были или снежинками, или бусинками. Бусинки – в разноцветных платьях из накрахмаленной марли, снежинки – в белых. И те и другие сверкали блестками, а на головах светились самодельные короны, обсыпанные осколками битых игрушек, посаженными на клей и вату. У бусинок и снежинок было по похожему танцу, в которых они кружились на умиление родителям, демонстрируя сбившиеся на одну фасолину попки трусишки и время от времени теряя ориентир.

У меня была роль! Лисичка! Роль со словами, песней и танцем! Лисичка разными средствами пыталась умыкнуть у Деда Мороза подарки. Она то притворялась доброй и несчастной, то снова становилась коварной. Роль мне нравилась, я была главной во всем этом детском хаосе и рулила ситуацией так, как хотелось мне, к изумлению воспитателей и неожиданно для себя самой изменяя на ходу сценарий. Помню, как я увидела маму среди родителей. Она внимательно всматривалась в меня, и было что-то удивленное и радостное в ее лице. Я была абсолютно счастлива и уже тогда вдруг ясно осознала, что этот момент буду вспоминать всю жизнь.

Обман

Мы гуляли на улице, на площадке, и за мной пришла мама, но я ее не узнала. Смотрю и не узнаю! По-новому уложены волосы и какая-то виноватая улыбка. Даже не улыбка, а смешок незнакомый проскальзывал. На ней был новый синий шелковый костюм с белыми ромбами и белые босоножки, а в руках большой бумажный кулек с черным виноградом. Мне все хотелось к ней прижаться, обнять ее, чтобы все видели, что это – моя мама. Но она сказала, чтобы я побыла здесь, что у нее есть какие-то важные дела и она зайдет за мной попозже. Поговорила с воспитателями и ушла. Через некоторое время я увидела, что из моей группы никого не осталось. Рядом были какие-то незнакомые дети, и воспитательница тоже поменялась.

Играть мне не хотелось. Я взяла щепку и стала водить ею по стене дома. Иду в одну сторону и оставляю за собой на стене линию-отметину, иду обратно – и щепка за мной чертит по штукатурке. Я этот звук помню и сейчас. Тоскливый, однообразный, хриплый, старческий, мертвый. Новые дети смотрели на меня внимательно, с любопытством. Я объясняла им, оглядываясь на ворота, что скоро пойду домой. Придет мама, и мы уйдем. Я – сама по себе! Я не с вами! Потом нас всех соединили и повели в дом, только через другой вход, в незнакомую группу. Я все боялась, что мама может меня не найти, подходила к взрослым и объясняла, что лучше мне было бы остаться на улице, мама может испугаться, если не найдет меня там, где оставила. Мы же договорились! Но они не понимали меня!

Нас посадили за столы и стали подвязывать “плеванчики” – это такие клеенчатые фартучки. Было странно: ведь я уже большая и не пачкаюсь, как маленькие. На стене висела большая картина: мама-мышь большой ложкой кормит кашей мышат. Нам тоже дали манную кашу. Я ела ее и беззвучно плакала. От “плеванчика” остро пахло старой клеенкой. Потом принесли цинковое корыто и каждому дали резиновый кирпичик губки. Отличались они друг от друга по цвету – бордовые, зеленые, желтые, – и мы мыли ноги.

В темной спальне было прохладно. Меня положили в чужую холодную железную кровать с высокими загородками, и все как-то быстро заснули. Я долго не спала и все прислушивалась. Через какое-то время кто-то вошел, снял с меня одеяло и положил его на высокие борта кроватки (видно, это были процедуры закаливания). Когда дверь закрылась, я опустила одеяло на себя. Снова вошла нянечка и, поняв, что я не сплю, сказала: “Чем быстрее ты уснешь, тем быстрее придет мама”. Я уснула. Утро было солнечным и крикливым. Один из мальчиков описался. Он плакал, нянечка, снимая с постели белье, ругалась, а дети смеялись.

И наступил день, втянувший меня в свою будничную кутерьму. И я почти забыла, что был вечер и было утро…

Земля

Совсем маленькой я часто садилась на землю и рассматривала всякую мелкую живность, которая водилась в траве. Среди вьюнков, стелющихся длинными запутанными нитями и сплошь усыпанных белыми граммофончиками, отыскивала муравьев, жуков, кузнечиков и заводила с ними беседы. Разговоры были немудреные: какой ты красивый, где твои детки, куда ты пополз, тебе надо не туда, а сюда, сейчас я тебе помогу. Вся эта возня могла длиться долго, пока меня не увлекала какая-нибудь ящерка, и я начинала охотиться за ней, все дальше и дальше отходя от дома.

Найдя красивое стеклышко, я, как, наверное, все дети в моем тогдашнем возрасте, делала “секретик”. Палочкой вырывала небольшую ямку в укромном месте, под осколок стекла укладывала сорванный цветок, кусочек фольги или фантик от конфет. Все. Теперь – закопать, утрамбовать и запомнить место. Самое интересное было – тут же “секретик” отрыть, очистить стекло пальцем и, зажмурив глаза, сдуть с него пыль. Для особого блеска можно его еще протереть, предварительно послюнявив, кончиком подола платья. Насмотревшись вдоволь на такую красоту и позавидовав самой себе, я снова засыпала сокровище землей, загадав желание. Оно должно было исполниться, если этот “секретик” через какое-то время найти.

Помню, однажды начался сильный дождь, и я, закопав стеклышко, помчалась домой. Переждав ливень под крышей, я побежала, перескакивая через образовавшиеся ручьи, обратно к моему “секретику”. На этом месте оказалась большая грязная лужа. В ней, распластав свои жесткие крылья, кружились жуки и нежились длинные розовые черви. Какое-то время я постояла, стараясь примириться со всей несправедливостью небесных сил, и, опустошенная, побрела к дому.

Нанка с другими детьми возилась в земле на пригорке и была такая грязная, что я с трудом ее узнала. “Сашулька, иди к нам!” – весело закричала она мне сверху. Я с трудом поднялась по склизкой грязи, каждую минуту рискуя упасть и насобирав на подошвы сандалий пуды глины. “Держи! – Она вложила мне в руки большой кусок жирной земли. И в самое ухо кричала: – Ура! Мы нашли клад!” – восторженно тряся меня за плечи.

Земля была не простая. В огромном скользком коме смешалась глина разных оттенков: красная, желтая, синяя, зеленая. Вниз по пригорку стекали такие же разноцветные ручьи, и во внезапно вспыхнувшем солнце пригорок стал ярким, масляным и искрил битыми глиняными черепками. Вскоре на горке оказалась вся мелюзга нашего возраста: кто-то лепил, кто-то копал, кто-то мазался глиной, кто-то упоенно мазал товарища. Стало весело. То тут, то там раздавались радостные крики: “Смотри, что я нашел, гляди, какая у меня штука!” Оттопыренные карманы бренчали какими-то ржавыми железками. На пригорке образовались две кучи – одна с черепками битой посуды, другая – с драными башмаками и дырявыми ведрами.

Подходили взрослые, с трудом выдирали из этого грязного месива своих рудокопов, оставлявших на асфальте комья грязи, и, схватив за шкирку, тащили домой. Наша мама подошла к раскопкам и стала вглядываться в лица детей. “Вот эти твои, Сима”, – подсказал ей кто-то. “Нет, это не мои”, – обиделась мама. “Твои, не сомневайся!” Улыбаясь, мы подошли к маме. Зубы были белые, все остальное теряло очертания. Она всплеснула руками: “Как же я вас теперь отмою?” Нам было все равно. Мы испытывали блаженство от проделанной работы. Такое удовлетворение!

На следующий день ребятня подходила к откосу, как к братской могиле. Земля застыла, потрескалась на солнце и перестала быть волшебной.


Я сейчас с трудом представляю себе, каково было маме купать нас, маленьких. Ведь это как в сказке: дров наколоть, печь истопить, воды натаскать, нагреть, а потом еще эту воду и вылить.

Корыто

Обычно мама купала нас на кухне. Топилась печь, грелась вода в ведрах, на полу стояло железное корыто. Было тепло и весело от предстоящей процедуры. В корыто наливалась горячая вода, чтобы дно не холодило ноги.

Мыла нас мама по очереди. Намыливая голову куском детского мыла, приговаривала: “Моем, моем трубочиста, чисто-чисто, чисто-чисто”. Голове было больно и хотелось всплакнуть, но мы стискивали зубы, зная, что дальше дело пойдет легче. Потом волосы споласкивались водой с добавлением уксуса, чтобы блестели. Когда мама терла нас мочалкой, мы шатались в разные стороны, и она покрикивала: “Стой! Держись за меня! Упади еще мне!” Мы держались за ее шею или руку и покорно подставляли те части тела, которые она требовала. Самое приятное было споласкиваться водой из ковшика. Нам хотелось поливаться самостоятельно, но вода лилась мимо корыта, и мама ковшик отбирала. Напоследок она выливала на нас более прохладную воду, вызывая визг от неожиданности и восторга.

Замотав в простыню, мама брала меня на руки и несла в комнату. Там уже Нанка помогала вытираться насухо, надеть розовую байковую длинную, до пят, рубашку и улечься в чистую постель. Мне было холодно от свежих простынь, но она дышала мне под одеяло, и я быстро засыпала. А мама выносила грязную воду на улицу (выливать можно было только в выгребной сток, находившийся не так уж близко, около общественного туалета). Потом вытирала пол и мыла Нанку. После нас мылась сама и, вынося ведра распаренная, часто простужалась.

Радость

Гонимые домой холодным сильным ветром, мы с Нанкой радостно вскрикивали, увидев дым из нашей трубы. Мама затопила печь!

Зимой, всякий раз, когда мама растапливала печь, едкое облако заволакивало кухню, коридор и веранду. Мы начинали носиться по дому, размахивая полотенцами, пытаясь быстрее выгнать через настежь распахнутые двери сизый туман на улицу. Кошки, отфыркиваясь, выскакивали в палисадник и терпеливо ждали, когда их пригласят обратно. Вскоре в печи начинали гудеть веселые поленья, и дом наполнялся блаженной теплотой.

На раскаленную докрасна печь ставился огромный бак с водой, нагревавшийся до кипения, и с запотевших стекол начинали стекать ручьи. Стирала мама в цинковом корыте, поставленном на табурет, и с остервенением ерзала бельем по железной ребристой доске. Коричневый кусок мыла, выскальзывая из рук, терялся в белье, и мама, изумляясь своей неловкости, коротко всхохатывала. Мы с Нанкой, свернув из тетрадного листа трубочки, совали их в мыльную пену и выдували пузыри на радость котятам. Иногда и мама присоединялась к нашей забаве, и ее пузыри всегда были почему-то больше и жили дольше.

При споласкивании белья в воду добавлялось немного синьки, от чего простыни становилось чуть голубоватыми. Выжимать большие вещи маме было сложно в одиночку, и мы с Нанкой, держась за один конец пододеяльника и стукаясь лбами, с удовольствием крутили его изо всех сил. Выжатое белье толстыми змеями клали в тазы, и мама, замотавшись в платки и кинув на шею веревку с прищепками, шла вывешивать белье в палисадник.

Мама никогда не могла угадать, до какой степени нужно прогревать дом. Наши кошки в полуобморочном состоянии от жары, как тряпки, валялись на полу, растянувшись во всю длину. Мы же, сидя в трусах за письменным столом, клевали носом, размазывая по тетрадке еще не просохшие чернила. И в конце концов засыпали над учебниками, а мама, держа нас под руки, уводила в постель.

К утру в доме становилось холодно. Крымские ветры зверски выдували с таким трудом достававшееся тепло, а окна мы почему-то никогда не заклеивали. Утром, перед школой, мы с Нанкой шли снимать с веревок жесткое от мороза белье, и еще успевали попрятаться друг от друга в его лабиринтах. Потом оно лежало на столе грудой шифера и, постепенно оттаивая, приходило в себя. Мы вдыхали его морозную свежесть, и где-то внутри просыпалась радость.


Иду вдоль забора, за которым стоят лошади. Два длинноногих жеребца и один пони. Добрые мамаши знакомят с животным миром своих чад. Совсем маленькие безразлично сидят в прогулочных колясках и пускают слюни, но мамашки уверены, что те в восторге. “Вот какая лошадка смотрит на Ванечку! Здравствуй, Ванечка, говорит лошадка! Как я рада тебя видеть! Почему ты так долго не приходил? Болел? Не болей больше, говорит лошадка!” Беседа с конем затягивается, вопросы становятся все более въедливыми, а ответы коня все обширнее, пока мамаша не замечает, что у ребенка повисла голова и он спит. Ей неловко, что заметила это не сразу, но уходит она гордо, уверенная, что первый камень в познании ребенком животного мира заложен.

Дети постарше с удовольствием кормят лошадей сахаром, яблоками, хлебом. Родители исполняют роль статистов, подающих корм. “Куда ты ему столько даешь? – возмущенно спрашивает мать, разворачивая пакет. – Ему хоть сколько дай, все сожрет! Ты маленькому дай! Он тоже хочет! Смотри, как он глядит на меня исподлобья. Обиделся, что ли? Да не перевешивайся ты! Упадешь, они тебя затопчут! Куда ты к нему лезешь? Хочешь, чтоб он тебе голову откусил?” Ребенок замечает, что у пони висит почти до земли, покачиваясь из стороны в сторону, детородный орган с руку толщиной. “Мама! А что это у маленького такое большое болтается?” – изумленно спрашивает малыш. Мать в ужасе отшатывается: “Где? Ишь ты, смотри какой! Маленький, а наглый! Как твой отец прям! Это он, сынок, заболел. Пойдем отсюда, а то еще заразишься”.

А рядом, в большом вольере, бегают по периметру уже совсем другие лошади. Ухоженные, сильные красавцы. Белой и черной масти. Девушка-тренер щелкает бичом и заставляет их перейти на галоп. Когда они проносятся мимо, слышно, как работают мощные легкие, и ветер, поднятый движением крупных сильных тел, приносит запах звериного пота.

К вольеру подходит отец с десятилетним сыном. Два толстых краснолицых блондина. Отец, откашлявшись, неожиданно бабьим голосом: “При ковке копыта предварительно расчищают от наслоившегося и отжившего старого рога, а затем подгоняют подкову по копыту. Подкова долж на прилегать к копыту плотно, без просвета, и выступать из-под копыта у зацепной и боковых стенок на 0,5–1 миллиметр. Концы гвоздей (барашки) должны плотно прилегать к роговой стенке…”

Копчик

Копчик – старая кляча. На телеге, запряженной Копчиком, по определенным дням к нам в Городок приезжал дядька-старьевщик. Городок – это рабочий городок порта – так назывался район Феодосии, в котором мы жили. Старьевщик собирал по домам ненужное тряпье. Не знаю, что получали взамен взрослые, но детям он давал птички-свистульки, воздушные шарики и бумажные веера. Завидев Копчика, мы с Нанкой сломя голову бежали домой, тайком брали там какие-то тряпки и тащили менять. Правда, домашние запасы быстро исчерпывались, и взять что-то незаметно от мамы было уже невозможно. Поэтому часто мы только наблюдали за бойкой торговлей и облизывались.

Однажды, когда дядька, наполнив телегу, собрался уже уезжать, я вдруг вспомнила, что видела за сараями хороший кусок меха. Прибежав туда и обнаружив его все так же лежащим, никем еще к рукам не прибранным, я очень обрадовалась. Отряхнула мех – он был жесткий как фанерка и стоял колом, – положила под мышку и бегом к Копчику. Когда я протянула его дядьке, тот повертел шкурку в руках, понюхал и бросил на землю. Это была раздавленная кошка! Я залилась слезами. Он пошарил у себя за пазухой и дал мне бумажную свистульку. Если в нее дуть, она разворачивалась как длинный язык. Такой ни у кого не было! Копчик с дядькой уехали, а я не понимала, что мне делать – радоваться или плакать. Свистулька – хорошо! Даже очень хорошо! Раздавленная кошка – беда. Меняю беду на свистульку – как-то нехорошо…

Аннушка

Аннушка – моя подруга в детском саду. Короткие кудрявые волосы, всегда красиво одета. Белые носочки! Мы много смеялись. Она умерла. Помню тот день. Мы качались на качелях. Потом она сказала, что у нее кружится голова и больше она качаться не будет. Вечером пришла ее бабушка, и они пошли в летний кинотеатр. Мы попрощались. Навсегда. Утром следующего дня воспитатели спрашивали: кто на прогулке у фонтана ел с Аннушкой желтую акацию? Я не ела…

Через несколько дней Аннушкина бабушка принесла нам конфеты. Она тихо плакала и шепталась со взрослыми. А после обеда детям велено было стелить постели и ложиться спать. У каждого в чулане хранился собственный матерчатый мешок с одеялом, подушкой и бельем. Идешь в чулан, берешь мешок и стелешь себе на приготовленную раскладушку. Когда я вошла в чулан, там, прислонившись друг к другу, стояли два мешка – мой и Аннушкин. Когда я взяла свой, ее мешок накренился и упал. И меня вдруг охватило такое горе! Я легла под одеяло, задыхаясь от слез. Мне казалось, что нет для меня на свете ничего роднее этого мешка. А после сна, когда убрали раскладушки, пол был усеян фантиками от конфет…


Через ограду Шереметьевского дворца вижу белую скамейку, ротонду на холме, деревья, которые кто-то когда-то посадил. Здесь была чья-то жизнь, бегали дети, кто-то кого-то целовал, а кто-то, ревнуя, поигрывал прутиком. А дворец, парк, белая скамейка и ротонда остались… Как здорово, когда от тебя что-то остается. Что останется после нас? Пока мы с тобой, Нанка, живы, живы и мама, и папа, а мы умрем, и они умрут. Кто вспомнит нас? А надо, чтобы нас помнили?


Мама сидела на скамеечке в палисаднике, поссорившись с папой из-за его очередного недельного запоя. И вдруг услышала, как хлопнула дверь в кухню. Она встала и прикрыла дверь, ведущую в дом, чтобы не видеть и не слышать пьяного мужа. А он в этот момент повесился на двери. Ушел, хлопнув дверью в прямом смысле слова. Может, он в последний момент раздумал и захотел жить, а мама не поняла этот стук? Или это была конвульсия? Как он решился нас оставить? Мы ведь совсем маленькие были…

Тюк

В спальне за старинной деревянной вешалкой стоял большой тюк. Большой такой матерчатый мешок. На вешалке висели какие-то вещи, пальто, которые в этот момент не носились, все это было накрыто простыней, так что тюка почти не было видно. Тюк – штука полезная. Нам с Нанкой на нем было хорошо плакать, если что-то случалось, или прятаться во время игр. Становишься на тюк, прикрываешься пальто или протискиваешься в угол за тюк, и никто тебя не видит! Однажды мы так хорошо этот тюк намяли, что он развязался и показалась мужская кепка. Мы перестали играть и стали рассматривать чужую вещь. За кепкой пошли еще кепки, рубахи, штаны, пальто, туфли. На самом дне была большая пачка писем и открыток, перевязанных куском мелкой рыбацкой сети. “Чувствуешь запах? – строго спросила Нанка. – Это папа”. Помню, как буквально закружилась голова от неожиданной встречи. Мы совали голову в тюк и не могли надышаться, клали лицо в кепку и раздували ее своим дыханием. Как кошка, нализавшаяся валерьянки, я стала тереться о папины вещи и зарываться в них. Пахло чем-то далеким, забытым и родным. Табаком и мужчиной.

Теперь я знала, что папа дома. Он живет в тюке под вешалкой, и, когда мамы нет, я в любой момент смогу с ним побыть, подышать им, потрогать его и даже обнять.

Асфиксия

Лет в одиннадцать мне в руки попал листок с папиными фамилией, именем и отчеством. На листке было написано незнакомое слово “асфиксия”, и я почему-то сразу поняла, о чем идет речь. Вспомнился случай, когда мы гурьбой шли из школы, и кто-то сказал Людке: “А твой отец – Жорик!” Жорик был холостяк, здоровый рыбак, вечно пьяный, и он часто ходил к ее матери занимать деньги. Людка надулась и пошла вперед. Я догнала ее и начала успокаивать: “Чего ты? Да врут они все!” Людка посмотрела на меня через одно незаклеенное стекло очков и тихо сказала: “А твой отец повесился”. Я остолбенела. Людка отошла подальше, прокричала: “Твой отец повесился!” – и быстро побежала в гору. Я оглянулась на оставшихся. Все смотрели на меня. Я говорю: “Вот дура! У нашего папы было больное сердце!” Все продолжали молча смотреть на меня. Вот это мне уже совсем не понравилось. Я бросилась домой. Дома была Нанка, и я, задыхаясь, спросила: “Надя, а что, наш папа повесился?” Нанка спокойно спросила:

– Кто сказал?

– Людка.

– И ты веришь?

– Нет!

– Правильно делаешь.

– А может, и…

– Нет!

– Почему?

– Потому что у него было больное сердце. Он воевал. Ты мне веришь?

– Да.

– Тогда выбрось это из головы. Не вздумай у мамы спрашивать. Мало ли что болтают…

И я выбросила это из головы. Потом, держа в руках бумажку с этим странным словом “асфиксия”, я все вспомнила. С тех пор в голове все время крутился вопрос. Почему? Зачем? Мне стало его не хватать. Мне хотелось с ним говорить. Я ощущала его в себе. Я любила его, оправдывала и жалела. И в то же время постоянно возвращалась мыслью к его поступку. Предал ли он маму и нас? Все-таки предал. Ведь у каждого человека есть выбор. А у отца, что, не было? Мы стали с Нанкой шептаться тайком от мамы, философствовать на эту тему.

Балка

Балка – это глубокий овраг, поросший бурьяном в рост человека. Там – старинные армянские церкви XIV века, глубокий заброшенный фонтан без воды и сложенные аккуратными штабелями буйки разных форм и калибров. Мы бесстрашно взбирались на самую верхотуру и перепрыгивали с буйка на буек, рискуя сломать себе шею. Дело это требовало немалого мастерства и отваги – пирамида могла рассыпаться и раздавить неразумного смельчака.

Охраняла буйки баба Фрося, маленькая, кривая на один глаз старуха, одетая в черное, с дрыном в руке и всегда в сопровождении своры злющих собак. Появлялась она неслышно и сразу принималась “лаять” не хуже своих питомцев. Мы боялись ее, но на буйки лазали. Церкви тоже охраняла она. В те времена в некоторых из них хранились просмоленные бочки, тросы, вымазанные мазутом, какие-то железки. На тяжелую дверь вешался пудовый замок, а ключ баба Фрося носила в мощной связке на поясе. Случалось, что замок кто-то сбивал, и храм оставался открытым. Тогда мы и проникали в него. Гулкое эхо, огромность помещения, высота, ощущение своей малости по отношению к чему-то большому, незнакомому – все это нас манило с невероятной силой.

Однажды я прошла вглубь храма, а кто-то из нашей компании пошутил и закрыл двери. Я оказалась одна. Было темно, но из маленьких верхних окошек пробивался пыльный солнечный свет. Когда глаза привыкли к темноте, я увидела крупную цепь с узлом, свисавшую с купола почти до земли. Я села на узел и начала раскачиваться. Мне не было страшно. Цепь скрипела. Лучи сверху давали достаточно света, чтобы не бояться, и вдруг… я заметила человеческие лица. Люди, вырезанные из камня, стояли в углублении стены, сложив ладони перед собой. Я так обрадовалась им! Казалось, что они ничего не имеют против моего присутствия, даже наоборот, одобрительно хлопают в ладоши.

Вечером, возвращаясь домой с моими верными предателями, я все думала о тех каменных людях. Кому они сейчас там хлопают? В темноте…


Мокрая карусель скрипит и покачивается. С ознобом вздрагиваю от мысли, что сейчас можно сесть на это холодное сиденье и почувствовать дуновение встречного осеннего ветра.

Карусель

Летом в субботу и воскресенье городошные шли в центр гулять. Дети, предчувствуя радость от встречи с каруселями, охотно совершали обычно нелюбимую процедуру – мыли шею и ноги в тазу с холодной водой. Потом надевали чистые платьица и костюмчики, клали носовые платочки в кармашки и как приличные детки зализывали челки и чубчики мокрой расческой. Отцы тоже с удовольствием шли на такого рода мероприятия, твердо зная, что свою законную кружку-две (а может, и три) – и не только пива – они выпьют, что бы эта “анаконда” ни говорила. Мамаши шли с надеждой, что уж сегодня этот “скот” будет вести себя по-человечески, и пусть все видят, как крепка наша семья.

И правда, пока шли через старый город по средневековой разбитой булыжной мостовой, обдирая шпильки, куря “Беломор” и обсуждая предстоящие аттракционы, производили впечатление приличной семьи. Ближе к центру и “цивилизации” – впечатление рассыпалось. На каждом углу стояли бочки с пивом и вином, были еще с надписью “Квас”, но около них толклись только женщины и дети. Отцы под предлогом “поздороваться с сослуживцами” задерживались около винных бочек дольше положенного, чем вызывали хныканье своих чад и учащенное дыхание супруги. Наконец семья добиралась до центральной площади, где дети катались на машинках или лошадках с педалями.

Нас мама тоже водила кататься, и мы ездили по кругу, врезаясь в стаю ленивых голубей, которые не столько взлетали, сколько разбегались от нашей быстрой езды. Потом мы шли в парк, под Генуэзскую башню святого Константина, и там катались на самолетах, лодочках, каруселях на цепях и чертовом колесе. Совсем маленькие детки ездили с черепашьей скоростью по деревянному кругу на всевозможных животных: верблюдах, оленях, лосях, а их перевозбужденные родители бегали за ними и кричали: “Ох, я сейчас кого-то догоню! Ну, сейчас я точно кого-то догоню!” Шел маленький паровозик по рельсам, и там тоже сидели невозмутимые малявки со своими скрюченными отцами, у которых ноги не помещались в кабинке и колени доставали до ушей. У теток в накрахмаленных кружевных наколках на голове, восседавших на высоком табурете, детям покупали газированную воду с сиропом. Весь этот щенячий праздник оглашался песнями из репродукторов: “И я по шпалам, опять по шпалам идуууууууу домой по привычке! Па-па-ру па-ру па-ру па-ру па-ру-ра! Е-е”.

Каждый раз проезжая по кругу мимо мамы, мы с Нанкой весело махали ей и кричали: “Мама, а мы вот они! На нас смотри, мама!” Мама смотрела на нас, улыбалась, но нам казалось, она плачет. Только без слез плачет. Мы знали: она скучала по папе и жалела, что он не видит, как мы растем. Выходя из парка, мы брали маму за руки и прижимались к ней. “Пойдем, мама, домой. Мы уже накатались”. Она с радостью соглашалась.

А в кустах, перекатавшись на каруселях, мучились рвотой дети, и отцы заботливо учили их: “Запомни! Никогда не блюй себе на ботинки. Блюй в сторону!”

Домашние игры

Когда мы с Нанкой оставались вдвоем и все интересные и неинтересные дела были переделаны, мы с ней придумывали какую-то новую игру.

Игры были незатейливы, но требовали сил и сноровки. Вот совсем простая: один цепляется за дверь, поджав ноги, а другой раскачивает дверь из стороны в сторону. Слететь можно было легко – кто дольше продержится, тот и выиграл. Раскачивая, надо было найти такой ритм, чтобы цепляющийся не смог подладиться под него, – резкий и короткий рывок сбрасывал противника на пол. Мама потом недоумевала: так быстро расшатываются дверные петли, или это садится дом?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3