Так я планировал оригинальное начало. Но жизнь, как худсовет, внесла свои коррективы. Когда я стал орать и мешать Хачику, двое дюжих солдат-зрителей подхватили меня за грудки и стали вытаскивать из зала. Я, не выходя из образа, сопротивлялся, продолжая переругиваться с Ильёй, а он, с трудом сдерживая смех, поощрял солдат, чтоб они выдворили «хулигана», который ему мешает. С большим трудом, с потерей двух пуговиц, я вырвался из рук блюстителей порядка, влетел на сцену и с неподдельной злостью стал выкрикивать свои фразы, Илья – свои, и постепенно мы вышли на наш парный конферанс. Когда зрители, наконец, поняли, что это был розыгрыш, что всё заранее придумано, раздался дружный хохот и аплодисменты – это был явный успех. Аплодировал и наш замполит, который в начале был неподдельно испуган, а сейчас – горд и ублаготворён. Концерт прошёл хорошо, нас долго не отпускали – так начались наши триумфальные гастроли по воинским частям.
Мы не ходили ни в походы, ни на стрельбище – каждый день я дописывал какую-нибудь новую сценку или песенку (в нашей концертной бригаде был свой вокалист) и требовал время на репетиции. Замполит беспрекословно всё разрешал и выделил нам отдельную комнату в помещении штаба батальона. Хачик и остальные «актёры» не могли нарадоваться такой жизнью. Остальные ребята им очень завидовали, говорили, что это несправедливо, мол, я пристроил любимчиков, и требовали провести отборочный конкурс. Тогда я решил расширить «штатное расписание», пришёл к замполиту и объяснил ему, что «драматургия требует» ещё одного актёра. Но поскольку перед будущим исполнителем стоит трудная задача: мелодекламация, я буду пробовать кандидатов на эту роль прямо в концертах, поочерёдно, пока не отберу лучшего. Наш замполит, получивший уже благодарность от начальства «за создание агитбригады, способствующей повышению уровня боевой и политической подготовки», удовлетворил и это нахальное «требование драматургии». Ребята сами составили список – тех, кто уже «доходил» от недосыпания и ежедневных походов, и я стал их по очереди «выдёргивать» на репетиции, давая возможность отдохнуть и отоспаться. На дверях нашей комнаты постоянно висела табличка: «Не входить! Идёт репетиция!».
И никто не входил, что давало нам возможность подремать, покурить, потравить анекдоты и поговорить о женщинах. Впрочем, мы не только говорили: после концертов, когда ездили уже без замполита, наш водитель, весёлый и бойкий сверхсрочник, привозил нас на танцы, в ближайшие поселковые или станичные клубы, где мы знакомились с местными неприступными красотками, приглашали на концерт, назначали свидания, назавтра заезжали за ними и забирали с собой на очередное выступление. Ну, а после концерта, покорённые нашими выдающимися актёрскими талантами, купаясь вместе с нами в успехе и аплодисментах, они становились более податливыми. Словом, в отличие от предыдущего, этот лагерный сбор превратился в полу-курорт.
Так пролетел месяц. За день до отъезда взвод сдавал винтовки, которые нам выдали по прибытии в лагерь: драили стволы, протирали приклады. У ребят из моей актёрской бригады осталось много неиспользованных патронов, и я предложил устроить салют в честь окончания воинской службы. На этот призыв откликнулись Отто Медведовский и Костя Валежко: мы вышли из казармы и бабахнули в вечернее небо из трёх стволов одновременно. Что тут началось! В лагере объявили тревогу, всех в боевой выкладке выстроили на плацу: «Кто стрелял? Кому подавали сигнал?» Естественно, все молчали. Тогда командир батальона объявил: «Если виновники не сознаются, отвечать будет дежурный по части». Я сделал шаг вперёд, следом из строя вышли и Медведовский и Валежко.
– Тридцать суток гауптвахты!
У нас забрали винтовки, сапёрные лопаты, противогазы, приказали снять пояса и, оставив только скатки, в сопровождении конвоиров привели во мрачный бетонный барак, превращённый в маленькую тюрьму. Она состояла из ярко освещённого коридора и двух десятков железных дверей с зарешёченными окошками, через которые можно было заглядывать в камеры. Наша клетушка напоминала бетонный ящик с маленьким окошком под потолком. Мебели никакой.
– А где спать? – спросили мы у конвоира.
– На полу, – с ухмылкой ответил он.
– На чём?
– На спине.
Дверь захлопнулась. Мы расстелили шинели на мокром полу (в целях гигиены бетон поливали водой, утром и вечером), легли и провалялись так до рассвета на промокших шинелях. Часов в шесть нас разбудила влетевшая в окно буханка хлеба. В неё была воткнута записка и несколько сигарет. В записке содержался призыв: «Храните гордое терпенье!» Мы рассмеялись, настроение улучшилось, хлеб разделили на троих и с аппетитом поглотили.
В камере напротив нас сидел огромный грузин по имени Вано. Сидел уже третий месяц, в нарушение всех правил: для гауптвахты тридцать дней – это максимальный срок, потом положено отправлять в тюрьму. Но его держали, чтобы не увеличивать процент уголовников, выращенных в батальоне. И выпустить не могли, потому что он честно и откровенно заявил:
– Когда вийду, командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом – сэбя убью.
– Скажи, что не будешь убивать, и мы тебя выпустим, – уговаривали его. Но он был непреклонен:
– Нэт! Командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом сэбя убью!
– Убей сразу себя, – подсказывали ему.
– Нэт! Спэрва командыра взвода убью, командыра роты убью, командыра батальона убью, а потом сэбя убью.
Его пытались истощить и ослабить: более месяца он сидел только на хлебе и воде, но был по-прежнему энергичен, весел и инициативен. Когда, во время утреннего обхода, дежурный по части заглянул в окошко его камеры, Вано выставил туда свою голую задницу, которую уже держал наготове, со словами приветствия:
– Моё тэбе уважение, командыр!
Через час после обхода за нами прислали грузовик, в кабине которого сидел конвоир, приказали сесть в кузов и повезли на полевые работы, в какой-то близлежащий колхоз. Мы вспомнили соответствовавшую этому моменту песню колхозниц из фильма режиссёра Пырьева и бодро орали в ритме марша: «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай поёт о вас страна!..», но, честно говоря, в душе у каждого скреблись кошки: сегодня вечером весь наш курс садится в поезд Краснодар-Киев, а нам оставаться ещё целый месяц в этой мини-тюрьме!.. Каждый думал об этом, но не показывал виду и старался перекричать остальных: «…И с каждой песнею пускай прославятся среди героев наши имена!»…
Шофёр привёз нас на участок, где несколько женщин собирали овощи, высадил всех, прощально посигналил и укатил. Женщины окружили нас, протянули каждому по кружке с водой и стали попрекать конвоира:
– Чего солдатиков заарестовал, ирод!
Он оправдывался, объясняя, что это не он, что ему приказали, но они его отторгли от коллектива, а нас усадили на подстилку и стали кормить принесенными из дома пирожками и варениками. Когда конвоир попытался заикнуться, что нас не для этого прислали, мол, надо работать, они на него цыкнули: «Вот ты и работай, а солдатики теперя в нашем распоряжении», и поставили нам ещё бутылку молока. Когда мы утолили первый голод, стали расспрашивать, кто мы и откуда. Узнав, что мы студенты из Киева, что через год оканчиваем институт, одна из наших кормилиц с надеждой спросила: «А вы, часом, мово Алёшку не встречали? Он на Украине служит, по вашей линии?» В глазах её было такое кричащее ожидание положительного ответа, что я не выдержал – решился на святую ложь и у нас состоялся приблизительно такой диалог:
– Высокий, да?
– Не очень.
– Точнее, среднего роста?
– Ага. Точно.
– Блондин?
– У него волос завсегда русым был.
– Значит, на солнце выгорел. Худой?
– В отца он, в теле.
– Но подтянутый, с хорошей фигурой, правда?
– Это само собой – он у меня спортсмен.
– Точно. В футбол играет.
– Штангист он.
– Верно. Туда отбирали самых сильных.
– Знашь, какие он гири таскал! Мускулы – не обхватишь!
– Точно, он! Хорошо служит, командир им очень доволен, говорит, спасибо родителям, что такого парня воспитали!
Растроганная мама прослезилась, вытащила из кошёлки бутылку самогона и налила нам по полстакана. Когда мы выпили и закусили, к нам подсели ещё две колхозницы.
– А мово Петра не встречали? Танкист он, под Черниговым служит?
– А мово Ваську?..
Самогон подогрел нашу фантазию, и нас несло:
– И вашего встречали. И вашего. Классные ребята! Отличники боевой и политической подготовки…
– …стреляют метко, гранаты бросают дальше всех…
– …родителей вспоминают, каждый вечер меж собой говорят: как там моя мамка?..
Женщины плакали от гордости за своих сыновей и вталкивали в нас новые и новые угощения.
– Ты вот чего, – обратилась мама Алёшки к нашему конвоиру. – Чем на солнце потеть, сведи их на озеро – отсюдова с полкилометра. Пусть искупаются – они же к нашей жаре непривычные. – Она сунула ему в руки яблоко, помидор и несколько пирожков. – И не забижай студентов, чуешь? Не забижай!
– Их забидешь! – проворчал конвоир и повёл нас на речку. Там, скинув с себя всё, вплоть до трусов, мы плюхнулись в воду и долго не вылезали оттуда.
– Ребята! Постережите винтовку, я тоже хочу скупнуться, – взмолился конвоир.
Сжалившись, мы вылезли на берег, легли загорать рядом с винтовкой, а он, счастливый, сбросив одежду, нырнул в воду. Так мы загорали, купались, опять загорали, а время шло, приближался час отхода поезда на Киев. С каждой минутой мы мрачнели всё больше и больше. И вдруг, в клубах пыли, примчался наш грузовичок, и шофёр, не выходя из кабины, крикнул:
– Скорей! Садитесь скорей, а то опоздаем!
Когда мы прикатили в лагерь, ребята встретили нас восторженными криками и аплодисментами, как героев. Оказывается, весь взвод отказался сдавать свои постели, шинели, противогазы, сапоги, гимнастёрки – всё то, что положено было сдать старшине перед отъездом – пока не отпустят «арестантов». И вообще, угрожали не двинуться с места – путь пропадают билеты. Сколько полковник Тык ни просил, ни кричал, ни угрожал – взвод стоял на своём.
– Хорошо! – сдался Тык. – Сдавайте вещи, а я пошлю за ними.
– Сначала пошлите – потом сдадим.
– Вы мне не верите? Не верите полковнику Советской Армии?!
– Не верим.
Оскорблённый Тык повернулся и ушёл, а через две минуты из гаража выехал грузовик и шофёр сообщил, что ему приказано привести нас. Раздалось дружное «Ура!» и все бросились сворачивать постели и складывать казенную одежду. Сдали и наши постели и противогазы. Так что, когда мы подъехали, все были уже в штатском, прозвучала команда «По машинам!», мы срочно скинули форму и уже на ходу, в машине, переоделись в свои родные одежды.
В поезде всю ночь никто не спал: возбуждённо и радостно вспоминали все подробности спасения «арестантов», а мы рассказывали про гауптвахту и про наши «полевые работы». На какой-то станции мы, спасённые, выскочили на перрон, на все оставшиеся деньги купили вина и воспоминания стали обрастать новыми подробностями.
Так завершились вторые лагерные сборы. Характеристики на каждого из нас писались за два-три дня до отъезда, поэтому моя характеристика была просто потрясающая:
«Дисциплинированный, инициативный, занимался самодеятельностью, проводил культурно-просветительную работу, прославлял воинскую службу в рядах Советской Армии, пользовался заслуженным авторитетом среди солдат и офицерского состава».
Характеристика была отпечатана на машинке. Под ней стояла печать и подписи замполита и нашего Тыка. А внизу, после подписей и печати, фиолетовыми чернилами было дописано: «Получил тридцать суток гауптвахты».
С рассказом о двух лагерных сборах я забежал намного вперёд, поэтому сейчас вернусь обратно…
И СНОВА ИНСТИТУТ
Винституте ко мне относились хорошо, и студенты, и большинство преподавателей, относились, как к белой вороне, которая случайно залетела в чужую стаю и непременно вернётся к своим собратьям. Я тоже это знал и усиленно старался пробиться сквозь заслон антисемитизма в газеты, в журналы, в театры, но мне это не удавалось. К примеру, я приносил фельетон в «Вечерний Киев». Завотделом хвалил его: «Завтра же пойдёт. Повесим на доску лучших материалов номера». Окрылённый, я мчался домой, предупреждал всех родственников и друзей, чтобы купили газету, но… Фельетона там не было. Завотделом что-то мямлил про отсутствие места на полосе, про неактуальность темы, но было понятно, что фельетон выбросил из номера главный редактор.
На втором курсе я написал сатирическую пьесу «Нам не страшен Серый Волк». Её с радостью принял коллектив киевского кукольного театра и стал готовить спектакль для взрослых. Уже были эскизы кукол, писалась музыка, строились декорации, но тут чья-то рука в министерстве культуры вычеркнула пьесу из репертуара театра, ничего не объясняя, просто вычеркнула – и всё!
Потом я сочинил пародийную сценку, которая называлась: «Марина любит Николая, или Любовь квадратно-гнездовая». В сценке были три персонажа: Марина, Николай и Автор, который всё время вмешивается в действие. Например:
«МАРИНА (НИКОЛАЮ) – Где ты был?
НИКОЛАЙ – Я помидоры молотил.
АВТОР – Он молотил, а надо жать,
Тут я споткнулся, так сказать.»
Я принёс эту сценку завлиту киевской эстрады, она очень понравилась, и на неё стали претендовать сразу три группы артистов. Кому отдать – это решение предоставили мне. Среди претендентов был Михаил Янукович, который только вернулся из заключения (это был пятьдесят третий год). Будучи студентом Киевского Театрального института, он готовил сцену к дипломному спектаклю и, подойдя к огромному бюсту Сталина, попросил сокурсников помочь «передвинуть идола». Назавтра его забрали. Он пробыл в лагерях четырнадцать лет, еле выжил, вернулся с туберкулёзом. Вылечившись и придя в себя, собрал группу артистов и стал работать на эстраде. Узнав его историю, я, конечно же, отдал сценку ему. Со мной подписали договор и заплатили целых пятьсот рублей.
Получив первый литературный гонорар, задыхаясь от радости, я помчался в гастроном и накупил кучу каких-то стеклянных и консервных банок с чем-то непотребным: мне хотелось порадовать родителей необычными продуктами, которые мы никогда раньше не покупали.
Придя домой, я торжественно вывалил всё на стол.
– Где ты это откопал? – спросил папа, брезгливо отодвигая от себя пыльные банки. Видя, что я расстроился, мама попыталась прийти на помощь:
– Чего тебе не нравится? Это нормальные продукты из довоенных стратегических запасов.
Хоть деньги мне заплатили, сценку, уже отрепетированную и готовую к исполнению, не пропустили: «Автор издевается над нашим сельским хозяйством».
Вся эта цепь неудач не могла не сказаться на моей психике, я стал сомневаться в своих способностях, возникла мысль: а вдруг я графоман? А вдруг просто возомнил о себе и полез в писатели? И только мамина уверенность в моих способностях поддерживала меня и давала силы продолжать свои попытки прорваться в литературу и журналистику.
Поскольку первая полуудача у меня была на эстраде, я стал писать сценки, монологи, миниатюры. Эстрада требовала парадоксального мышления, надо было сворачивать мозги набекрень – мне казалось, что у меня это получается, и я стал пробиваться к известным эстрадным артистам и показывать им свои работы. Именно тогда и возникла у меня творческая дружба с великолепными ленинградскими артистами-кукольниками Поликарповым и Левинсоном. Они взяли у меня миниатюру «Любящий муж», в которой муж-пьяница возвращается домой на четвереньках, несёт жене в подарок конфетку («на сдачу дали»), сталкивается со столбом и объясняется ему в любви, принимая его за жену. Очень смешные куклы и блистательное исполнение сделали эту миниатюру «шлягером», её даже отсняли на студии «Союзмультфильм». Артисты исполняли её более тридцати лет, не только в СССР, но и в зарубежных гастролях, переводя на язык страны, в которой выступали. Миниатюра и там пользовалась успехом, для меня, увы, только моральным, потому что конвенцию об авторском праве Советский Союз в то время ни за что не подписывал, ибо пришлось бы многим маститым писателям (думаю, и композиторам) выплачивать огромные штрафы за уворованные сюжеты, например, такие как «Буратино» или «Три поросёнка».
Во время этого этапа «налаживания связей», я познакомился с ещё одним интересным Ленинградским дуэтом: Татосов и Аптекман. Володя Татосов, артист Большого драматического театра под руководством Георгия Товстоногова, тяготел к драматургии на эстраде. Это же привлекало и меня, поэтому наше содружество привело к созданию театрализованного обозрения из трёх больших миниатюр, с музыкой и песнями. С этим обозрением артисты успешно выступали в Ленинграде и гастролировали по Союзу.
За время моей учёбы в институте я встречался ещё со многими популярными гастролёрами, с такими, как Леонид Осипович Утёсов, Лев Миров и Владимир Новицкий, Александр Шуров и Николай Рыкунин, Сиди Таль… Что-то из моих работ они сразу взяли, что-то хвалили, но просили доработать, что-то критиковали, очень чётко и понятно объясняя почему. Эти встречи были для меня необходимой моральной поддержкой, они давали надежду на будущее. А пока… Пока мне приходилось посещать свой институт и учиться на инженера-автодорожника.
Однажды меня пригласил Товстолес и предложил:
– Могу устроить тебя на мою кафедру ассистентом, будешь работать после занятий, получать зарплату и готовить материалы для диссертации: после окончания института оставлю тебя на кафедре аспирантом. И пока я жив, буду толкать – ты мне нравишься.
Предложение было очень неожиданное, я растерялся и забормотал:
– Спасибо большое, но я хочу заниматься другим делом.
– Да знаю, знаю про твои стишки и рассказики. Брось! Это баловство! Я тебе предлагаю профессию, которая всю жизнь будет давать тебе хлеб с маслом.
Я опять поблагодарил его и отказался. Товстолес разозлился и зарычал:
– Ну, и дурак! Дурак!.. Я перед тобой дверь открываю, а ты хочешь в стенку лбом?.. Ну, и чёрт с тобой! Иди к своим издателям, критикам, иди в космополиты!.. Дурак!
Он долго не мог простить моего отказа и проходил мимо, не здороваясь.
Дальше я расскажу о своих однокурсниках, с которыми подружился, но прежде – ещё об одном педагоге, который надолго вошёл в мою жизнь и стал моим другом – это доцент Сюньи, Георгий Камилович, француз по национальности, первый мужчина, пахнувший не «Шипром», который тогда считался самым «убойным» мужским одеколоном, а тонкими французскими духами. Одет он был не в костюмы из универмага, а купленные где-то на Елисейских полях. Выразительные глаза, точёный нос, острый ум. Хотя он преподавал скучный предмет «дорожные материалы», на его лекции всегда набивался полный зал, и каждые несколько минут гремел смех. Ему было уже за пятьдесят, но если мимо проходила красивая женщина, он прерывал любую, самую важную беседу, провожал её взглядом, потом, спохватившись, произносил многозначительное «м-да» и возвращался к разговору.
В первые же дни учёбы я почувствовал, что он «зацепил» меня взглядом: я носил нахальные тонкие усики над губой, длинные волосы почти до плеч и яркие галстуки – этакий «Милый друг» киевского розлива. На первом же практическом занятии, растасовывая нас по парам, он свёл меня с красивой жгучей брюнеткой Аллой. На следующий день остановил в коридоре:
– Сказал бы спасибо своему доценту: какую я тебе девочку подкинул!
– Спасибо, но я не люблю брюнеток.
– Ах, да! – он хлопнул себя по лбу. – Старый дурак, не подумал: ты ведь сам чёрный. А кто, кто тебе нравится?
– Шурочка Кулицкая.
– Замётано. Я исправлюсь.
Назавтра, «в целях укрепления групп», он совершил рокировку, и мне досталась Шурочка.
С этого времени между нами установились дружеские отношения, которые с каждым днём становились всё теплей и прочней. Он часто ловил меня после лекций, подталкивал к подоконнику и конфиденциально расспрашивал:
– Что за новая девочка, с которой я тебя вчера видел? Очень сексуальна! У неё нет такой же подружки? Ладно, ладно, можешь не отвечать, сам понимаю – слишком большой возрастной разрыв… А что это за пиджачок на тебе? Теперь так носят? Где ты его покупал?…
Он, до конца своих дней, внимательно следил за моим творчеством, знал все успехи и неудачи. Вспоминаю, как уже после окончания института, раздавался звонок и звучал деланно-возмущённый голос Георгия Камиловича:
– Как тебе не стыдно! Почему я не знаю о твоём творческом вечере в Доме художников (или в Доме кино, или в Доме актёра)?! Почему не имею афиши? Я должен срывать её со стенда, рискуя быть оштрафованным?!
Как я уже сообщал, я не вёл конспектов. Но я не бездельничал: сидя на лекциях, сочинял шутливые стихи и хулиганские эпиграммы на студентов и преподавателей для подпольного журнала «Цап-Царап». Конечно, я почти всё уже забыл, но кое-что ещё завалялось в памяти, например, эпиграмма на одну молодую антипатичную аспирантку:
«Кругла, как попка,
Глупа, как пробка,
А в общем – шмара,
Зовут – Тамара»
И ещё помню стихотворение о моей сокурснице Рузе Шапиро, очень доброй, но некрасивой, веснушчатой девушке, которая была мальчиком для битья: все её любили, но всегда над ней посмеивались и подтрунивали. Не удержался и я:
«… Её лицо оттенка хаки,
И щёчки чуть покрыты матом,
И даже каки, даже каки
Благоухают ароматом!..»
Я издавал этот журнал около трёх лет. Коля Высоцкий великолепно его иллюстрировал. «Цап-Царап» был популярен среди студентов, его тайком читали на лекциях, на переменах, после занятий.
Сюньи, прослышав про этот журнал, попросил дать ему почитать. Я дал на один день, но он его возвращать отказался. Потом я выпустил ещё «Цап-Царапы» номер два и номер три, и они тоже исчезли. Мы устраивали коллективные разборки, выясняли, кто взял, но узнать не смогли.
И только спустя несколько лет, уже после окончания института, Сюньи сознался, что и эти оба журнала – тоже у него.
– И не верну. Не верну! Это моё право иметь память о тебе.
– Как вы их похитили? – удивился я.
– Было нелегко, но… Во-первых, они мне очень нравились, а во-вторых, не хотел, чтобы их положили на стол директору – ты бы имел дополнительные неприятности.
Директором нашего института был профессор Даденков, надутый и хамоватый советский номенклатурщик (впоследствии он стал министром высшего образования Украины), который с благоговением и почётом носил своё упитанное туловище по коридорам института. Одновременно, он ещё преподавал гидравлику и заведовал кафедрой. Однажды, читая лекцию, заставил пожилую ассистентку, наверное, минут десять держать на вытянутой руке большой макет, иллюстрирующий лекцию. У неё от напряжения уже дрожала рука, но он не обращал внимания на такие мелочи. Я не выдержал и громко произнёс:
– Не мешало бы предложить женщине стул.
Даденков был ошеломлён: ему, великому и могучему, посмели сделать замечание!
– Кто это сказал? – грозно вопросил он. Я встал. – Вон из аудитории! – заорал он. – Вон из института! Вон из высшего образования!
Я молча двинулся к выходу, но потом не выдержал и ляпнул:
– А я на вас не обижаюсь: всё это можно было сказать вежливо, но для этого надо быть воспитанным человеком.
Через час висел приказ о моём отчислении из института. Спасло партбюро. (Это был первый и последний раз в моей жизни, когда партия мне помогла, а не навредила). Дело в том, что я выпускал институтскую газету «Оса». Сперва она делалась мелом на огромной доске, висящей в центральном вестибюле. Потом я стал выпускать её на бумаге, потом придумал приложения, которые разрослись и стали больше самой газеты, потом организовал несколько вечеров юмора по материалам «Осы»… Газета была очень популярна в институте, её выхода ждали, обсуждали, цитировали. Партбюро очень гордилось этой газетой, особенно тем, что об «Осе» знали «даже в райкоме партии». Поэтому партия убедила коммуниста Даденкова отменить свой приказ, чтобы я смог продолжать издательскую деятельность, прославляющую институт. Он, скрепя сердце, вынужден был согласиться, но вернул меня условно, лишив стипендии и приказав старосте нашего курса лично следить за моим посещением и отмечать каждый прогул.
С первого курса и до окончания института Даденков «курировал» меня, проверял, как посещаю, как сдаю, как веду себя на лекциях. Однажды, на одном из практических занятий, он заявил:
– Когда будет распределение, проситесь куда-нибудь за Северный Полярный круг – ближе я вас не направлю.
– Очень хорошо, – ответил я, – уж там-то вы за мной следить не сможете!
Перед защитой диплома секретарь нашего декана предупредила меня, что директор интересовался, когда защищает Каневский, и сообщил, что будет присутствовать. К защите диплома я был готов (опять же с чертежами помогли сокурсницы, а все расчеты проверил Сима Тартаковский и благословил). Но я понимал, что Даденков постарается сбить меня дополнительными вопросами, связанными с гидравликой, и проштудировал несколько раз подробнейшие конспекты Марика Глинкина. Кроме того, ребята написали мне все дополнительные вопросы, которые Даденков задавал каждому из них на экзаменах. Словом, к бою я был готов.
Защита диплома проходила в актовом зале института. Пришло много народа: мама и папа, их друзья, все мои однокурсники, педагоги. Я был на сцене, чертежи и схемы висели на стене. Между первым рядом и сценой стоял стол, за которым сидели члены приёмной комиссии во главе с каким-то академиком из Москвы. Я начал довольно бойко, но минут через десять Даденков прервал меня:
– А что, если… – И задал один из своих коронных вопросов «на засыпку».
Я знал этот вопрос и точно и чётко ему ответил. Удивлённый и раздосадованный, он продолжил:
– А какой ещё может быть выход из положения?
Я был готов и к этому вопросу – и он, буквально, отскочил у меня от зубов. Мои сокурсники знали о предстоящей дуэли и, чтобы поддержать меня, каждый мой ответ сопровождали аплодисментами. В Даденкове закипала злость. Он вышел из-за стола, подошёл к сцене и снова метнул в меня вопрос. Я отбил его правильным ответом. Мы напоминали двух игроков в пинг-понг: удар-ответ, удар-ответ, удар… Вдруг из-за стола поднялся мой дорогой Георгий Камилович Сюньи и громко, на весь зал, произнёс:
– Юрий Николаевич, хватит! Остановитесь!
Даденков, как от ковша холодной воды, вздрогнул, вытер носовым платком пот со лба и быстро вышел из зала, бросив на ходу:
– Я – на совещание. Продолжайте.
Сюньи о чём-то посовещался с членами комиссии, вышел на сцену, обнял меня и сказал:
– Поздравляю, ты защитил диплом!
Мне долго и горячо аплодировали, но не только за защиту диплома, но и за победу над Даденковым.
Чтобы завершить портрет Сюньи, расскажу ещё один эпизод. Последним экзаменом, который я сдавал перед защитой, были «Дорожные материалы». Когда подошла моя очередь, Георгий Камилович, провоцируя меня, спросил:
– Ну, что? Сойдёмся на крепкой троечке?
– Ни за что!
Он разыграл искреннее удивление:
– Неужели хочешь четвёрку?
– Нет, – снова отказался я. – Хочу пятёрку.
– Ай, нахал! Ай, молодец! – Он довольно потёр руки. – Тогда тащи билет.
Его предмет был единственным, который я постоянно и добросовестно учил, но не потому, что мне так нравились дорожные материалы – просто не хотел огорчать Сюньи. Все вопросы в билете я знал.
– Могу отвечать без обдумывания.
– Нахал! – снова повторил он. – Ну, давай, давай, повесели народ.
Я начал отвечать. Минут через пять он меня перебил:
– Слушай, ты действительно знаешь! – Повернулся к студентам, ожидающим своей очереди сдавать. – Ребята, он знает!.. Неужели ты учил?
– Учил.
– С ума сойти! А ну, ответь на второй вопрос.
Я стал отвечать – повторилось то же самое: Сюньи прервал меня и снова обратился к ребятам:
– Он меня просто пугает!.. Откуда ты всё знаешь?
– У меня хороший педагог.
– Отличный ответ! Продолжай в том же духе.
Когда я ответил на третий вопрос, на лице Георгия Камиловича сияла счастливая улыбка. Он сообщил студентам:
– Я удивлён, поражён, потрясён, но вынужден поставить этому нахалу пятёрку! – Протягивая мне зачётку, шепнул. – Подожди меня в коридоре – уже немного осталось.
Через полчаса он вышел из аудитории, взял меня за плечи:
– Пошли, посидим, побеседуем.
Напротив нашего института было странное заведение, которое за годы моей учёбы неоднократно меняло вывески: сперва – это была «Закусочная», потом – «Столовая», затем – «Пирожковая», «Парикмахерская» и, наконец, завершилось неоновой вывеской – «Кафе». Со временем первые две буквы погасли, горело только «фе», но всё равно, мы его любили и часто, после занятий, отмечали там праздники и дни рождений. Именно в этом «фе» Сюньи заранее заказал столик.
Когда мы выпили по первой рюмке, он произнёс:
– Я наблюдаю за тобой с первого курса, ты мне очень напоминаешь меня в молодости. Но в тебе – более мощная пружина, у тебя горят глаза, ты всё можешь: убедить, уговорить, пробиться, влюбить в себя… Но это – пока они горят. А горят они только в полуголодном состоянии. Когда ты сыт, они гаснут – и ты теряешь все свои достоинства. Поэтому – мой главный завет: не пресыщайся, ничем: ни едой, ни выпивкой, ни женщинами, ни благополучием… Будь всегда полуголодным и ты всего достигнешь. Главное: не пре-сы-щай-ся!..
Помню, тогда я как-то отшутился, посмеялся, перевёл разговор, не придав ему должного значения. И только спустя много лет, подводя первые жизненные итоги, я понял, как был прав и проницателен, как он знал меня больше, чем я сам, этот весёлый и мудрый француз!