— Eh bien, Monseigneur, soignez-vous[167], — сказал через минуту хриплый голос.
Все молчали. Старичок в раззолоченном мундире поспешно наклонился над плечом государя и налил ему вина.
— И мне, и мне налей романеи, — плачущим голосом сказал шут, протягивая руку с колпаком. — Ишь скупой какой! Не будет тебе счастья, злюка!..
Косте показалось удивительным, что государь с сыном так странно называют друг друга. Он не знал слова «sire» и думал, что бы оно такое могло значить. В одной книжке, которую он читал, был сэр Ральф, но это был сэр, а не сир, и вовсе не государь и даже не король, а просто важный человек. Полковник Клингенберг учил их называть государя «ваше величество», а ежели спросит по-французски, то «Votre Majest
— Monseigneur, a[168], — сказал в гробовой тишине хриплый голос.
Костя скосил глаза, взглянул на усмехавшегося царя — и в первый раз за весь вечер ему стало не по себе. Он быстро вытянулся.
— Чему быть, тому не миновать, — ни к кому не обращаясь, сказал глухо государь и, тяжело вздохнув, поднялся с места. Все встали с невыразимым облегчением. Павел насмешливо фыркнул и обвел комнату выпученными глазами. Взгляд его остановился на Косте, который с сожалением глядел через плечо на вазу с конфетами. Государь вдруг засмеялся. Лицо у него стало другое. Он взял из вазы целую горсть конфет, отошел, оглянувшись, к стене столовой и пальцем подозвал к себе пажей. Они подошли с опаской, хоть были предупреждены об этой забаве царя.
— Рядом станьте, плечом к плечу. Так… Теперь ловите.
Он бросил конфеты в дальний угол. Мальчики, изображая веселое оживление, побежали за конфетами по комнате. Шут, подобрав полы халата, с криком побежал за ними. Павел захохотал мелким негромким смехом. Но, увидев в дверях комнаты старательно улыбавшегося Александра Павловича, царь внезапно оборвал смех. Он гневно фыркнул, вытер испачканные шоколадом руки, вырвал у раззолоченного старика свою шляпу и перчатки и, ни на кого не глядя, быстро вышел из столовой. Лицо наследника престола вдруг изменилось. Он, пошатываясь, отошел к камину…
В соседней комнате государя ждал дежурный генерал-адъютант Уваров.
Махальный закричал диким голосом: «Караул! Стройся!» Конногвардейцы, занимавшие пост у дверей спальной императора, бросились со скамьи к стене. Послышался топот тяжелых шагов и лязг обнажаемых сабель. «Слушай, — на-кра-ул!» — прокричал офицер. Люди вытянулись, скосили головы и замерли. В слабо освещенную комнату с лаем вбежала собачка. За ней, озираясь по сторонам, вошел государь. Уваров остановился в дверях и быстро оглядел комнату. Собака бросилась к стоявшему сбоку от караула дежурному полковнику Саблукову и лизнула его в руку.
— Шпиц! сюда! — закричал хриплый голос. Государь быстро рванулся вперед и шляпой два раза ударил собаку по голове. Шпиц взвизгнул и отбежал. Настала тишина. Павел молча смотрел то на бледного полковника, то на окаменевшие огромные фигуры солдат.
— Vous [169], — вдруг сказал он.
За спиной императора Уваров, много выпивший за ужином, скорчил гримасу и постучал пальцем по лбу.
— Oui, Sire[170], — пробормотал растерянно Саблуков.
Павел смотрел на него в упор. Потерявший голову офицер стал что-то объяснять негромким дрожащим голосом.
— Я лучше знаю! — вскрикнул император. Он заговорил быстро и бессвязно. Солдаты дико смотрели набок в одну точку. Павел замолчал, тяжело вздохнул и повернулся.
— Ах, да, Уваров?.. — произнес тихо, полувопросительно, государь. — Я что-то хотел вам сказать… — Он задумался. — Ах, да! — вскрикул он и задумался опять. — Да, да, да… Пажи!.. Конечно… Пажи…
Уваров, наклонив голову, почтительно смотрел на грудь императора.
— Плохие пажи, плохие, — бормотал Павел. — Не нравятся мне эти пажи… Что? что? — вскрикнул он, озираясь.
Было очень тихо.
— Почему привозят пажей только из пажеского корпуса, а?
— Не могу знать, ваше величество, — по-солдатски ответил Уваров. Павел смотрел на него совершенно безумными глазами.
— Пусть возьмут других пажей, в кадетском корпусе. Там есть славные мальчики… Слышите, сударь? В первом кадетском корпусе. Сейчас извольте сообщить князю Зубову, чтоб сегодня же прислал сюда кадет…[171] Что?..
— Слушаю-с, ваше величество…
Павел быстро от него отвернулся.
— Караул убрать! Не надо конногвардейцев… Не надо!..
— Слушаю-с, ваше величество.
Раздалась команда:
— Караул! Напра-во! Шагом марш!..
Государь злобно-радостным взглядом провожал выходивших солдат, затем с минуту еще прислушивался к удалявшемуся топоту.
— Прощайте, сударь, — отрывисто сказал он Уварову. Уваров звякнул шпорами и низко поклонился. — Я иду отдохнуть, сударь, прощайте, — вздохнув, повторил Павел другим, точно умоляющим, тоном. Он замолчал.
— Займите места здесь, — обратился он к двум камер-гусарам. — И никого ко мне не пускать… Никого!.. Слышите? Никого…
Он кивнул головой, зачем-то надел шляпу и прошел в спальную, повторяя вполголоса скороговоркой: «Чему быть, тому не миновать… Чему быть, тому не миновать…»
XXIV
«Visitando interiora terrae rectificandoque invenies occultum lapidem, veram mediciam».[172]
Баратаев переписал из книги эту фразу на толстом листе пергамента, отчеркнул первые буквы слов и дрожащей рукой выписал в ряд. Затем открыл тетрадь «Камень веры» и записал прыгающими буквами:
«Открылось ныне мне явственно, что славный Базилий Валентинус не иное мыслил, как купорос или vitriolum. От чего и я не могу отрещися, как с долголетними моими опытными изучениями несогласицы в оном не вижу. Сколь к яснейшему истины познанию… Не едино есть вещество первичное, земля Адамова. Второе соучаствует, aqua vitae[173], что и древним ведомо было. Из прозорливой рукописи, виденной мною в чужих землях, записал я памятный магистериум:
«De commixtione puri et fortissimi xkok cum III qbsuf tbmkt cocta in ejus negotii vasis fit aqua…»[174]
И сию оккультную тайну токмо долгим прилежанием дано было мне разгадать. Вместо букв непонятных, нелепице подобных, должно читать буквы оным предшествующие. И будут тогда слова: vim, parte, salis[175].
Богом же просвещенный Арнольдо из Виллановы указывает мудро: «Qui scit salem et ejus solutionem ille scit occultum secretum».[176]
И сие разногласности с моими изучениями не делает, ибо в рассуждении соли и жара не жидкость Невтонова, а неведомое должно родиться.[177]
«Ainsy le myst
[«Таким образом, тайна представляется проясненной. Путем надлежащего и обдуманного соединения винного спирта, соли и купороса, я в принципе буду обладать могущественным чудодейственным составом, и эти вещества, единственные среди философов по природе, самые мудрые из известных на земле. Вода проникающая, молоко девственное (франц.)
Так ты получаешь эликсир или философский камень. Эликсир совершенно полный, или мудрости окрашивание. И каждая вещь в природе не есть Божье таинство, но земного человечества» (лат.) ]
XXV
В кругах чиновников Иванчук считался правой рукой военного губернатора. Он гордился этой своей репутацией и заботливо ее поддерживал. Пален в самом деле видел в нем очень полезного человека. Но в заговор его не посвящал и даже незнакомым молодым офицерам доверял более, чем Иванчуку. О перевороте, назначенном на 11 марта, Иванчук ничего не знал. Однако еще до того недели за две, как опытный человек с немалыми связями, он стал замечать, что в столице происходит нечто необыкновенное, подозрительное и весьма неладное. Некоторые тревожные признаки были ему, по роду его службы, виднее, чем кому бы то ни было другому. Они повергли его в крайнее беспокойство. Иванчук прекрасно понимал, что граф Пален, первоприсутствующий в коллегии иностранных дел, глава почтового ведомства, военный губернатор Петербурга, руководивший косвенно и Тайной экспедицией, не мог не знать всего, что происходит в городе. Мало того: подозрительные признаки, которые видны были Иванчуку, очень странным образом вели к самому графу Палену.
Иванчук впервые в жизни чувствовал, что решительно ничего не понимает. Несмотря на ходившие упорные слухи, он плохо верил в самое существование заговора. На памяти Иванчука никаких переворотов не было, и ему, по складу его ума, было трудно верить в дела, которых он никогда не видал. Но уж совсем непонятно было Иванчуку, зачем могло понадобиться его начальнику такое неверное, отчаянное дело. Пален был первым сановником России. Он стоял во главе правительства. Он был вдобавок богат и при милости к нему государя, очевидно, легко мог разбогатеть еще гораздо больше; Иванчук и то плохо понимал, отчего такой искусный человек не использовал в удобную минуту общеизвестной щедрости императора. Соперников по службе у Палена больше не было, — он только что заменил Ростопчина на посту первоприсутствующего в коллегии иностранных дел (многие были убеждены, что отставка и немилость Ростопчина были делом Палена). В обществе некоторые шепотом утверждали, что Пален хочет ввести в России конституционный образ правления. О конституции Иванчук имел понятие смутное. Но все то, что он о ней слышал, совершенно не вязалось с его мнением о целях, намерениях и уме графа Палена. Говорили, что при конституции всякое действие начальства будет, как в Англии, обсуждаться четырьмя сотнями выборных людей. Об этом Иванчук без смеха не мог и подумать, — как это четыреста человек будут обсуждать и подписывать бумаги. Конституция явно принадлежала к разряду вещей мало серьезных, и уж Палену она никак не могла быть нужна. «На какого черта ему аглицкий парламент? — с искренним недоумением спрашивал себя Иванчук. — Ну, еще говорят, будто Панин Никитка был за конституцию (об уволенных сановниках Иванчук всегда говорил и думал в прошедшем времени). Это куда ни шло: хоть и Никитке никакой не было выгоды, но он и об умном там любил поговорить, и книжки ученые этакие читал, целыми волюмами[178], ежели не врал (Иванчук всегда с недоверием относился к тому, что люди — не доктора какие-нибудь и не архитекторы, а обеспеченные люди — могут для собственного удовольствия читать ученые книжки). А Пален, нет, верно, враки…» Он не только считал Палена чрезвычайно умным, ловким и хитрым человеком; он думал даже, не без чувства легкой обиды, что Пален умнее его самого; правда, он делал поправку на разницу в возрасте и особенно в положении: «С его властью нехитрая штука быть умным». Иванчук склонялся к мысли, что, если есть доля правды в слухах о конституции, верно, тут со стороны Палена какой-то ловкий подвох, настоящий смысл которого еще трудно разгадать.
Иванчук долго колебался, должен ли он сообщить Палену о ходящих слухах и о тех тревожных признаках, которые он замечал. Собственно, такова была его прямая обязанность. Он говорил себе, однако, что лучше оказаться виноватым в служебном упущении, чем влопаться. Но в первые дни марта месяца признаки стали настолько тревожными, что у Иванчука возникли сомнения, уж не влопается ли он и притом самым ужасным образом, если никому ничего не донесет. Прежде таких сомнений не могло быть; перед Иванчуком впервые стал вопрос, кому донести.
Он ежедневно бывал в Тайной экспедиции, разговаривал там с людьми, которые должны были знать очень многое. Говорил он с ними осторожно и туманно. «С такими господами ни в чем уверенным быть невозможно», — думал он. Они отвечали ему еще осторожнее и туманнее. Однако он со все растущим беспокойством почувствовал, что и эти насквозь прожженные, видавшие всякие виды люди не только смущены, но находятся в чрезвычайной тревоге. Иванчук лишний раз убедился, как даже в этом учреждении боятся и почитают графа Палена.
В день 11 марта сведения, полученные Иванчуком, повергли его в такое волнение и страх, каких он никогда в жизни не испытывал. Грозные сведения эти говорили уже не о близком будущем, а о наступающей ночи, и указывали они прямо на графа Палена и на квартиру генерала Петра Талызина, командира Преображенского полка.
После мучительного колебания Иванчук решил, что наименее опасный (хоть и очень плохой все же) выход из тяжелого положения, в котором он находился, — принять роль нерассуждающего служаки и исполнять все предписанное ежедневным, будничным расписанием занятий. По этому расписанию он в одиннадцать часов вечера обязан был являться к военному губернатору за приказаниями на ночь и на следующее утро.
Почти весь этот день Иванчук беспомощно метался по городу и лишь часов в девять вечера ненадолго заехал домой. Ужиная с женой, он был очень мрачен, неразговорчив и, к большому огорчению Настеньки, не прикоснулся к жалею из померанцев, изготовленному под собственным ее руководством, и даже шпаргеля едва отведал, хоть шпаргель стоил три рубля фунт. Настенька его купила не без волненья. Она и мрачный вид Иванчука объяснила тем, что он сердится на нее за столь дорогое блюдо. Настенька смущенно стала оправдываться. Но Иванчук лишь горько улыбнулся. Расставаясь с женой, он нежно ее поцеловал и едва мог скрыть волнение, с особенной ясностью почувствовав, как сильно любит Настеньку.
Ровно в одиннадцать часов он прибыл в дом военного губернатора, на углу Невского и Морской. Его немного успокоило то, что в доме все было, как в другие дни. Перед подъездом, как обычно, стояло несколько саней. Так же, как всегда, вытянулись по сторонам от крыльца будочники с алебардами у выкрашенных в косую полосу будок и мгновенно открыли стеклянную дверь расторопные почтительные лакеи. Те же люди дожидались на скамейках в вестибюле (только одного, громадного рыжеволосого полицейского офицера, не знал в лицо Иванчук). В боковой комнате, по обыкновению, засиделся за бумагами угрюмый старший секретарь Афанасий Покоев, а в приемной вежливо осведомился о здоровье Иванчука титулярный советник Тиран. После тоскливой тревоги тех мест, где Иванчуку приходилось быть в этот день, все это приятно его поразило. Тиран немедленно доложил о нем военному губернатору. Через минуту Иванчук был принят. Пален в парадном мундире, при ленте и палаше, стоял у стола, надевая тугие белые перчатки. В этом тоже не было ничего необыкновенного. Граф часто выезжал из дому и в более поздние часы. Никакого волнения на его лице Иванчук не заметил. Напротив, Пален был, по-видимому, прекрасно расположен, — мурлыкал какую-то песенку, что делал только в минуты очень хорошего настроения. «Конечно, все враки», — облегченно подумал Иванчук.
— Особенные приказания на сию ночь и на завтрашнее утро? — повторил Пален, выслушав Иванчука. — Никаких особенных приказаний… Ах, чуть не забыл, на завтрашнее утро есть приказание. Сказывали мне, будто на Петербургской и на Выборгской стороне сугробы снега в человеческий рост, так что и ходить по улицам невозможно… Ежели правда, то безобразие. Велите, пожалуйста, Аплечееву завтра же расчистить улицы…
Он разгладил на левой руке перчатку и снова замурлыкал песню. «Ну, разумеется, вздор… Эк мастера стали врать люди!» — подумал Иванчук, немного обиженный, но и успокоенный особенным приказанием Палена.
— Да, вот что еще, — небрежно сказал Пален, натянув и правую перчатку. — Вы ведь свободны в эту ночь?..
Иванчук побледнел. Он больше всего боялся, как бы военный губернатор не предложил ему принять какое-либо участие в деле.
— Я… Я… Ваше сиятельство… Жена больна… Что прикажете?
— Вот что я прикажу, мой милый, — сказал Пален, подчеркивая слово «прикажу». — Я сейчас еду к генералу Талызину, в казармы Преображенского полка (Иванчук совершенно побелел). Меж тем ко мне сюда будут люди по важному делу. Извольте оставаться здесь на крыльце и всем, кто спросит: «граф Пален», указывайте ехать к Талызину. В час ночи можете идти спать… Всем, кто скажет: «граф Пален». Поняли?
С ужасом глядя на своего начальника, Иванчук медленно кивнул несколько раз головой. Ему от волненья было трудно говорить. Пален посмотрел на него внимательно.
— Ну-с, так пожалуйте за мной… Мне пора, — холодно сказал он.
Внизу все встали и вытянулись. Надевая шинель, Пален подозвал того полицейского офицера, которого не знал Иванчук, и сказал несколько слов негромким голосом, показывая глазами на Иванчука. Полицейский оглянулся и проговорил уверенным тоном:
— Слушаю-с, ваше сиятельство.
— Вот и он с вами здесь постоит, чтоб вам не так было скучно… Эх, стужа какая!.. Ну-с, прощайте…
Он кивнул им головой. Затем уже на пороге раскрытой лакеем настежь двери, точно что-то припоминая, повернулся, окинул взглядом вестибюль, лестницу, быстро вышел и сел в сани.
— В лейб-компанский корпус, — приказал он кучеру.
XXVI
— Что с ним прикажете делать? — разводя руками, сказал Уваров, войдя в комнату, где его ждал Штааль. — Новые, вишь, пажи потребовались… На нынешнюю ночь…
Он опять засмеялся нехорошим смехом. Штааль молчал. Уваров махнул рукою и сказал Штаалю:
— Ну, что ж, как приказал, так и сделаем. Нынче он еще царь… Съезди, родной, в первый корпус и скажи князю Зубову, чтобы сегодня же прислал новых пажей. Доложи также, что конногвардейский караул сменен и что государь отбыл в свою опочивальню. Остались только преображенцы… Далеко, — добавил он многозначительно, подмигнув Штаалю левой бровью.
— Сейчас прикажете ехать, ваше превосходительство?
Уваров задумался:
— Сейчас князя, верно, еще нет в корпусе… Впрочем, как знаешь.
— Слушаю-с, ваше превосходительство.
Ночь была довольно темная. Шел снег. Мороз еще усилился и перешел в настоящую стужу. Штааль застегнул на все пуговицы тонкую шинель, на зиму подшитую старым мехом, и поднял воротник, хоть этого по правилам не полагалось. «Семь бед, один ответ… Беды-то разные», — угрюмо усмехаясь, сказал он себе. Он еще подумал, что, отправляясь из дворца со служебным поручением, собственно, мог бы потребовать придворный экипаж. «Все равно возьму извозчика». Он вышел из замка со стороны Летнего сада. «Какие уж тут извозчики… Ну, на набережной отыщу…»
Штааль быстро пошел по аллее. Отойдя немного, он оглянулся. В окнах Михайловского замка еще кое-где горели огоньки. Один из них быстро заколебался и погас. Штааль поднял голову. На темном небе, чуть дрожа, блестела луна. Косые нити снега рвались, дрожали, рябили в глазах, так что голова немного кружилась. Идти было жутко. Штааль вытащил правую руку из рукава левой, опустил ее в карман и нащупал пистолет, Сразу стало легче. Через несколько минут он опять оглянулся на замок. Света в окнах больше не было видно.
Штааль вышел на набережную. Там не было ни души. Вдали на стенах Петропавловской крепости повисли в воздухе редкие огни. Очень высоко над ними, на вершине еле видного тонкого шпиля, слабо поблескивал синеватый свет луны. «Ламор говорит, что это самое красивое, самое поэтическое место в Европе: самое красивое место в Европе — Тайная экспедиция. Странно, правда… А извозчика и здесь нет… Набережной ли пройти до моста или здесь, что ли, перейти реку?»
От фонаря утоптанная дорожка в снегу косо спускалась к Неве. «По набережной ближе», — нерешительно подумал Штааль, — и поспешно спустился к реке, скользя и спотыкаясь на крутой обледенелой дорожке. Слева рвал ледяной ветер, взметая снежные сугробы, засыпая глаза Штаалю колючей пылью. Снег оседал на отяжелевшей шляпе. Черная стена приближалась. На валах у фонарей уже видны пушки. Штааль быстро шел вперед. Вдруг он остановился: от протоптанной по реке дорожки узкая обсаженная вехами тропинка сворачивала к Невским воротам крепости. Он замер…
«Ежели сказаться по важному делу, шеф Тайной экспедиции примет тотчас и завтра я буду богачом, генералом, князем… Нет, я сошел с ума… — С трудом дыша, вздрагивая всем телом, он стоял у перекрестка дорожек. — В крепость или в корпус?.. В крепость или в корпус? — бессмысленно повторял он вслух. Издали зловещим гулким звоном забили куранты. Штааль вздрогнул и поспешно пошел по прежней дорожке. — Мерзавец!… Предатель!..» — тяжело дыша, повторял он вслух с яростью. Одно только мгновенье он задержался на этой мысли и позже всю жизнь вспоминал о ней со стыдом и ужасом. Штааль не переоценивал своих нравственных качеств, но на предательство был совершенно неспособен даже в самые худшие свои минуты. Эта мысль, тотчас отогнанная с отвращением, осталась навсегда одним из наиболее мучительных его воспоминаний.
Петербургская сторона давно спала. Здесь и рогатки не выставлялись на ночь: некого было задерживать. Огоньки в маленьких домиках были давно погашены. Фонари а этой части города попадались нечасто. Только издали светились огни на валах Петропавловской крепости. Не видно было и будочников. Из-за заборов лаяли собаки. «Точно Шклов… Совсем деревня», — думал Штааль, давно не бывавший на Петербургской стороне. Он хотел кратчайшей дорогой выйти на Васильевский остров, но заблудился, плохо разбираясь в темноте. «Кажется» не туда свернул… Авось ли здесь извозчик попадется… Экая глушь…» Небольшие деревянные дома, дощатые заборы, палисадники чередовались с пустырями. Штааль шел наудачу, крепко сжимая в кармане пистолет. «Вот до чего дожил, вот оно, паденье души, — вздрагивая, думал он. — Предатель!.. Иуда!..» Ветер выл, разбрасывая сугробы, разнося снежные столбы. Мутная луна то скрывалась, то выплывала из-за черных облаков, окаймленных узким желтым ободом. Ноги у Штааля коченели все больше; ему было трудно идти. Уши над воротником стыли. Он вынул правую руку из кармана, с сожалением оторвав ее от пистолета, стащил перчатку и приложил руку к уху. Боль усилилась, потом ухо стало отходить. Штааль, искривившись, принялся обогревать той же рукой левое ухо. В двух шагах от него собака отчаянно завыла и заметалась вдоль забора, яростно царапаясь лапами о доски. Впереди, в светлой полосе, шедшей от фонаря, что-то большое стремительно пронеслось, пригнувшись к земле, странным, не собачьим, бегом. Штааль задрожал быстрой дрожью, уронил перчатку и мгновенно опустил руку в карман с пистолетом. «Волк!.. Ей-Богу, волк!.. Что, ежели стая!..» — промелькнуло у него в голове. Он расширенными глазами смотрел вслед пробежавшему зверю. В эту холодную зиму волки нередко забегали по ночам на безлюдные улицы окраин. Ветер подхватил и понес по снегу перчатку. «Ну и времена… Валки в императорской резиденции! — подумал Штааль успокаиваясь. — Волки в столице Екатерины Великой!..» Эта фраза, однако, ему самому показалась глупой. Он невесело засмеялся, хотел было разыскать перчатку, наклонился, но ее не было видно в белом вихре. «Бог с ней… Ну и забрался я в глушь!.. Может, нынче умирать, да не от волков же…» Штааль вернулся назад и, ориентируясь по огням крепости, вскоре вышел на правильную дорогу. Еще минут через десять он подходил к кадетскому корпусу.
XXVII
— Сейчас доставить кадет? Ночью? — с недоумением спросил дежурный офицер, подозрительно глядя на Штааля. Вид измученного, с воспаленными глазами человека, с ног до головы покрытого снегом, с перчаткой на одной левой руке, действительно внушал мало доверия.
— Так мне приказал государь император, — сказал Штааль. — Через генерал-адъютанта Уварова, — отрывисто добавил он, сняв шляпу и стряхивая с нее снег. От сапог его расходилась на полу лужа. — Впрочем, мне велено лично доложить князю Зубову.
— Так бы вы и сказали, — немного смягчившись, заметил офицер. — Снимите здесь шинель. Я вас провожу к его сиятельству… Ну и погода!..
Они пошли наверх по слабо освещенной лестнице. Офицер молча с опаской поглядывал на Штааля. Пройдя по длинному коридору, он остановился в нерешительности.
— У нас его сиятельство мало во что вмешивается, — нехотя сказал он. — Делами ведает генерал Клингер.
— Так что же?
— Так вот, видите ли, вы извольте сами доложить дело его сиятельству, а я тем временем сообщу генералу… Как раз и кадет поднимем. А то ведь все спят.
— Сделайте милость.
— Тогда будьте добры, — с видимым облегчением сказал офицер, — поднимитесь до той площадки и позвоните: это квартира его сиятельства. А я пойду к генералу.
Не дожидаясь ответа, он звякнул шпорами и быстро пошел назад.
На площадке было довольно темно. Шаги офицера затихли вдали. Нервы Штааля были очень напряжены. Он постоял, повернувшись ухом к двери и почему-то поднявшись на цыпочки. За дверью слышались голоса. Но разобрать слова было невозможно: говорили далеко. Штааль резко дернул ручку шнурка и вздрогнул: так сильно прозвучал звонок. Голоса мгновенно замолкли. Прошло не менее двух минут. Штаалю показалось, что кто-то на цыпочках прокрался к двери. «В щелку, что ли, смотрит?..»
— Кто такой? — спросил дрожащий голос за дверью.
— По приказу его императорского величества, — громко сказал Штааль: уж очень было трудно не произнести эту звучную фразу.
За дверью она, по-видимому, произвела чрезвычайно сильное впечатление. Кто-то слабо ахнул. Послышались бегущие легкие шаги, взволнованный шепот, затем опять шаги, но другие, очень тяжелые.
— Кто здесь? — спросил густой бас.
— Поручик Штааль… Имею поручение к князю, — сказал уже несколько смущенно Штааль.
— Ах, ты, Господи!.. Я его знаю, открой, — сказал первый голос (Штааль теперь признал голос Платона Александровича). — Впусти его… Ложная тревога…
Дверь приоткрылась, затем открылась совсем. Штааль вошел в переднюю. Гигантского роста человек без мундира, в белой рубашке, с обнаженным палашом в руке, изумленно посмотрел на Штааля, покатился со смеху и вложил палаш в ножны. Это был Николай Зубов. Он произнес с хохотом несколько очень крепких слов. Штааль почувствовал себя немного оскорбленным, хоть слова эти, собственно, ни к кому не относились. Хозяин, стоявший боком в конце передней, с неудовольствием покосился на своего брата, подошел к Штаалю и быстро поздоровался. Лакеев в передней не было.
— Что случилось? — тревожно спросил Зубов.
— Ничего такого, князь, — е достоинством сказал Штааль. — Имею поручение.
— Наверное, ничего такого?.. Скажите прямо, ради Бога.
— Да нет же, князь.
— Прошу вас, войдите, — вздохнув с облегчением, произнес Зубов. — Позвольте вас познакомить… Поручик (он скороговоркой произнес фамилию)… Мой брат…
— Имею честь знать графа Николая Александровича.
— Аадно, ладно, я тоже теперь имею честь, — сказал Николай Зубов. — Так говори, в чем дело, отец мой. Зачем пожаловал?
От него сильно пахло вином.
— Поручик наш, — недовольным тоном сказал Платон Александрович, не совсем уверенно глядя на Штааля. Штааль кивнул головой с легкой улыбкой, показывая, что понимает эти слова и что сомневаться в нем никак не приходится. Он только теперь заметил, что не снял в передней остававшейся у него перчатки; по возможности незаметно он стащил ее с руки и быстро сунул в карман.
— Войдите, голубчик, — повторил Зубов, пропуская гостя в большую, ярко освещенную комнату. У стола, заставленного бутылками, стоял пожилой, высокий, сухощавый, очень прямо державшийся генерал, с аккуратно зачесанными вниз волосами, с задумчивыми добрыми глазами. Штаалю, который не знал его в лицо, бросился в глаза белый крест на шее у генерала. Немногие имели Георгия третьей степени, да и мало кто носил в царствование Павла этот бывший в немилости орден.
— Поручик Штольц… Барон фон Беннигсен, — познакомил хозяин. — Поручик — наш… Голубчик, не томите, скажите, в чем дело.
Штааль передал приказание государя и то, что поручил ему сказать Уваров. Николай Зубов покатился со смеху:
— Пажей, говоришь? Пажей на эту ночь? Ах, забавник…
Беннигсен приблизился к Штаалю и спросил с сильным немецким акцентом:
— Так ви говорите, тшто он в свою опатшивальную комнату уходиль?
— Государь? Так точно, ваше превосходительство, — ответил Штааль и решил больше никого не титуловать: в таком деле все равны.
— H[179], — многозначительно сказал Беннигсен, обращаясь к князю. — И ви вашими глазами видели, тшто карауль с конной гвардии смениль?
— Собственными глазами… Дежурный по конногвардейскому караулу корнет Андреевский мой бывший сослуживец, и я…
— И конногвардейски карауль с дворца уходиль?
— Jawohl, jawohl, — фамильярным тоном подтвердил Штааль по-немецки, чтобы не говорить ни «уходиль», ни «ушел». — Jawohl, Excellenz[180], — добавил он, хоть и решил никого не титуловать: «Excellenz» было хорошее слово, которое приходилось употреблять не часто. — Gewiss[181], — добавил он не вполне кстати, но заботливо произнося «i» как «ы».
— Sehr wichtig[182], — повторил Беннигсен и, прикоснувшись двумя пальцами к груди Штааля, снял с его мундира пушинку меха. Штааль удивленно попятился.
— Слышал про пажей? Уморушка! — сказал с хохотом Николай Зубов, наливая себе вина. — Ты, малыш, пить хочешь? Тебя как звать?.. Ты ведь грузин, правда? Эх, брат…
Он опять произнес несколько сильных слов.
— Не пей так много, — перебил его Платон Александрович. — В самом деле, может, вы закусите? — учтиво спросил он Штааля. Он, видимо, любезной интонацией хотел загладить и грубость своего брата, и то, что сам нетвердо помнил фамилию гостя. Беннигсен наклонился к Зубову и что-то ему сказал.
— Ну да, конечно, надо исполнить, — торопливо ответил Платон Александрович. — Я сейчас прикажу Клингеру нарядить кадет… Выпейте с нами вина, голубчик, за успех нашего дела. Николай, налей-ка нам шампанского.
— Это что шампанское лакать, — говорил Николай Зубов, разливая вино. — Тебе налить, немецкая образина?.. Я шампанское и за напиток не считаю. Ты, отец мой, его с английским пивом пополам выпей… Не хочешь, малыш? Ишак ты, право, кавказский ишак…