— Вы действительно всегда отвечали это в самом начале, ваше высочество, — сказал Пален и нахмурился. — А я вам говорю: забудьте, ежели так, долг сына и верноподданного, ваше высочество, перед первейшим священнейшим долгом гражданина.
Александр молчал. На лице его выразилось волнение. Пален знал, что великий князь всегда волнуется при этом доводе. «Или притворяется? Может, и то и другое?..»
— И вид, однако, у вашего высочества, истинно краше в гроб кладут, — со вздохом сказал как будто некстати Пален: он чувствовал, что это замечание должно быть приятно великому князю. Впрочем, лицо у Александра Павловича было действительно бледное и измученное.
— Странно было бы, ежели б не так было, Петр Алексеевич.
— Вам надлежит сделать над собою усилие. Сделайте это для России, ваше высочество… Помните, как вы ей нужны. Подумайте, что вы скоро будете царем.
— Ах, полноте!..
— Через месяц, ваше высочество.
Александр быстро на него взглянул:
— Почему через месяц?
— Может, и раньше. Но едва ли позднее.
— Я не хочу вас слушать, граф, — строго сказал наследник, качая отрицательно головой и совсем закрыв глаза.
— Да что же, ваше высочество, мы говорим без свидетелей, — сказал Пален, не сдержав раздражения (лицо Александра чуть дернулось), — и ведь не расписок же мы У вас просим. — Он спохватился. — Мы льстились заслужить ваше доверие. Я только хотел заметить вашему высочеству, ежели вы говорите о сыновнем долге: должно вам спасти жизнь государю.
— Как? — встрепенувшись, сказал Александр. Он оторвался от спинки дивана и весь наклонился вперед.
— Почем вы знаете, что на жизнь государя императора не готовится покушение? Да, покушение… За несчетные обиды, за непристойную брань, за поносные поступки, за все, ваше высочество. Думаете ли вы, что все себе можно позволить над русскими людьми? — с силой сказал он. — Почем вы знаете, что один из тех офицеров, которых он приказал бить палками, не заколет его кинжалом хоть нынче на маскераде? Или у полковника Грузинова, засеченного насмерть по его велению, не осталось ни родных, ни друзей?
— Боже мой! — слабо вскрикнул Александр, закрывая лицо руками.
«Может быть, и вправду поражен?» — спросил себя Пален.
— Ваше высочество, — сказал он проникновенно. — Вы должны спасти от ужасной участи вашего отца… И не его одного: разные разговоры идут в гвардии, ваше высочество. Люди доведены до отчаяния. Дошло до того, что вспоминают ужасный пример Франции. Вы не только отца, вы Россию, быть может, спасете. Дайте нам согласие, и дело будет сделано. Ни один волос не упадет с головы вашего отца… Поверьте, и ему будет слаще жить, не делая зла, в каком-либо загородном дворце вдали от треволнений царствования. Подумайте о спасении души отца вашего. На ней много, очень много грехов, ваше высочество.
— Ах, Петр Алексеевич, — сказал с жаром Александр. — Если б это случилось, я окружил бы всем почетом, всеми возможными радостями жизнь моего отца, я превратил бы ее в вечный праздник отрады. Не один загородный дворец, все мои дворцы («мои», — отметил мысленно Пален) были бы в его распоряжении. Я устроил бы ему театр, я поселил бы с ним Гагарину… Да мы все ездили бы к нему в гости…
— Истинно так, ваше высочество. И государь будет счастлив, гораздо счастливее, нежели теперь, творя ужасы и от них же первый страдая.
— Ах, граф, — с еще большим жаром сказал Александр, хватая Палена за руки. — Вы один имеете влияние на отца. Убедите его добровольно отречься от престола, и отечество благословит ваше имя…
«Он что ж, или почитает меня за дурака?» — удивленно подумал Пален, пожимая красивые слабые руки великого князя.
— Да ведь как сказать, ваше высочество? — начал он. — Мы и хотим убедить государя императора отречься добровольно… Вся задача, как того достигнуть. Да, конечно, я имею на него влияние и слава Богу: истинно вам говорю, ваше высочество, — вставил он, опустив глаза, особенно подчеркнутым значительным тоном, — истинно вам говорю, ежели б не я, Бог знает, какое зло еще не свалилось бы на Россию, на царскую семью, на вас. Хоть и без всякой приятности, а скажу это вашему высочеству: все возможно в деспотической стране, и времена царевича Алексея еще, быть может, не миновали в России. — Он мельком взглянул на Александра и продолжал: — Да, я имею влияние на государя императора. Мы и надеемся убедить его добровольно отречься в вашу пользу. Но боюсь, не будет ли нерасчетливо следовать вами указанному. Сейчас дела наши в порядочном состоянии, но как бы не взяли тогда оборот неблагоприятный? Вы знаете нрав его величества… Ну, ежели я, например, завтра скажу ему в докладе: отрекитесь, государь, — будет ли толк, ваше высочество? Нет, ничего не будет, — разве лишь моя голова слетит с плеч… Впрочем, разрешите от имени вашего высочества предложить сию вашу мысль на обсуждение в тесном кругу. Посмотрим, что скажут другие.
— Нет, ради Бога, от моего имени ничего не предлагайте на обсуждение. Я только вам говорю.
— Я за лестнейший долг почел бы сделать вам угодное. Но соучастники наши, верно, отвергнут сию попытку… А может, признают, ежели ее делать, то не кому иному, как вашему высочеству. Хоть времена царевича Алексея и не миновали, а все же законный наследник трона может более уповать на снисхождение царя, нежели всякий из нас.
— Нельзя мне говорить в свою пользу: ведь я на престол взошел бы, а вы не имеете в деле интереса.
«Вот как», — опять отметил в уме Пален.
— Мы все имеем интерес, — сказал он, — и о каждом такое же скажут. Ваше высочество в разговорах со мною и с графом Паниным не скрывали от нас намерения по вступлении на престол, уважая своими и нашими мыслями, ограничить произвол самовластья.
— Вы знаете, что это всегда было дражайшей моей мечтой.
«Voil[155], — сказал себе Пален.
— Я предполагал, ваше высочество, что здесь не только прекрасная мечта ваша. Доброта вашего сердца, благородство ваших чувствований и помыслов хорошо нам известны… Ведь мы правильно поняли ваше высочество, разумея в словах ваших безотлагательное дарование России конституционного правления?
— Я ничего другого не желаю, граф.
— Вот наш интерес как граждан, любящих отечество. Могут быть и приватные интересы, но они лишены важности по сравнению с главным. Клеветники не устыдятся представить нас в худом свете. Пусть несут, что им угодно… Ваше высочество говорили о своем намерении поручить графу Панину управление иностранным ведомством. Ростопчин ведь никуда не годится, пустой и сварливый человек.
Он замолчал и вопросительно посмотрел на Александра.
— Вы знаете, я видеть не могу это калмыковатое лицо. Стыдно, что ему был подчинен такой человек, как Панин.
— Я точно того же мнения, ваше высочество. Панин честный, образованный и умный человек… Не без педантства, конечно, и немного ослеплен самомнением. Но лучшего слуги не найти вашему высочеству… Вы еще говорили, что на меня хотите возложить бремя общего руководства правительственными делами?
— И натурально поручить это умнейшему человеку России.
— Благодарю выше меры, ваше высочество, хоть это отнюдь не важно, — сказал Пален, низко кланяясь. — Мне для себя ничего не надо. Я не алчен к почестям… Возвращаюсь к тому, как достигнуть отреченья отца нашего. Я прямо скажу, ваше высочество, тут необходим моральный шок. Мы должны предстать перед государем в образе силы. Мы будем молить государя об отречении, но надлежит, чтобы он чувствовал за нами и силу. И для того нужно согласие вашего высочества.
— Я не могу дать вам согласия… Я и слушать вас не должен.
— Тогда ничего не будет, — твердо сказал Пален. — Без вашего согласия никто не захочет идти в дело.
Оба замолчали.
— Ваше высочество, избегайте порок нерешительности.
— Да я и замысла вашего в точности не знаю… Я не должен вас слушать, но доносчиком, граф, я никогда не был.
— Получив ваше согласие, — упрямо повторил Пален, — мы ночью явимся к императору и будем молить его об отречении.
— И вас схватят.
— Я возьму на себя удаление ненадежных частей. Мы выберем день, когда в карауле будет войсковая часть, вполне преданная вашему высочеству… Вас так любят.
— Я не даю согласия, граф. Не знаю, так ли меня и любят. Разве третий батальон Семеновского полка? Там действительно солдаты и офицеры за меня в огонь и в воду…
«Il est tr[156]
Он низко наклонил голову.
— Я не даю согласия, граф, — еще раз твердо и отчетливо повторил Александр.
Пален встал.
— Что ж, а маскерад, ваше высочество? Не пора ли вернуться? — сказал он, как бы не расслышав последних слов великого князя.
XV
Штааль, пивший с горя до разговора с госпожой Шевалье, теперь у того же буфета пил от радости и счастья. Сначала он пил один, потом с Иванчуком. Иванчук ненадолго оставил Настеньку, пристроив ее к каким-то хорошим дамам. У буфета он, однако, не задержался. И Штааль показался ему что-то слишком оживленным («верно выпил, еще наскандалит и меня впутает в истории»), и публику этого буфета он сразу признал уж слишком для себя важной: как ни приятно было бы с ней провести вечер, Иванчук чувствовал, что на это он все-таки еще не имеет права: может и не понравиться. Он чокнулся, однако, со Штаалем, еще с кем-то, чуть-чуть не чокнулся с Уваровым (чего ему очень хотелось), а затем вернулся к Настеньке. Штааль продолжал требовать то коньяку, то шампанского. Придворный лакей все презрительнее на него поглядывал из-за буфета, делал было вид, что не слышит требований, а раз даже сказал: «Вы бы лучше, ваше благородие, выпили клюковного морсу». Но Штааль в своем радостном возбуждении не обратил внимания на дерзкое замечание лакея. Он, впрочем, приобрел большую привычку к вину и мог, не пьянея, выпить очень много, даже меняя напитки. Штааль пил, и при мысли о госпоже Шевалье на лице его расплывалась самодовольная улыбка.
Бледный, расстроенный Талызин подошел к буфету и спросил бокал шампанского. Хоть на буфете стояли неопорожненные бутылки, лакей сломя голову бросился к огромному серебряному чану со льдом доставать новую бутылку для гостя, известного всему Петербургу своей щедростью и богатством. Штааль сбоку глядел на соседа, с которым не был знаком. Талызин рассеянно на него взглянул, что-то вспомнил и протянул руку Штаалю.
— Я вас знаю, — сказал он, приветливо, хоть невесело, улыбаясь и повышая голос, чтоб покрыть доносившиеся из Тронного зала звуки оркестра. — Вы Штааль? Мне говорил о вас граф Пален. Будем знакомы.
— Я чрезвычайно рад, ваше превосходительство…
— Пожалуйста, без чинов на бале.
Пробка хлопнула. Талызин оглянулся и знаком приказал налить шампанского Штаалю.
— Выпьем вина… Послушайте, отчего вы никогда ко мне не зайдете? У меня по понедельникам — хоть тяжелый день — бывает вечерами много молодежи… Всякий понедельник, вот только не завтра. Завтра ничего не будет…
— Я с наслаждением приду, — горячо сказал Штааль. Он не очень искал знакомств в аристократическом кругу, но всегда бывал рад им. Приглашение в дом Талызина считалось немалой честью. Об его понедельниках Штааль слышал от де Бальмена, который, видимо, гордился этим знакомством. Штааль знал также, что Иванчук давно старается попасть к Талызину и все тщетно. Это, впрочем, происходило по случайности: Талызин охотно позвал бы и Иванчука.
— С моим наслаждением приду, — повторил горячо Штааль и вдруг, краснея, решил, что обнаружил слишком много радости.
— Вы говорите, по понедельникам, Петр Андреевич? — равнодушным тоном переспросил он, хотя отлично знал, что Талызина зовут Петром Александровичем.
— Петр Александрович…
— Ах, ради Бога, извините…
— Так в следующий же понедельник и приходите… Ваше здоровье…
— О вас говорят, Петр Александрович, будто вы различаете марки и год шампанского, — сказал Штааль, выпив залпом бокал вина и уже не считая нужным скупиться на любезности со столь любезным человеком.
— Прежде с легкостью различал. Теперь я меньше пью, могу ошибиться, — сказал, улыбаясь, Талызин. — Это, верно, Моэт, а какой год, не знаю, только очень хороший сухой год… Так и есть, Моэт, — проверил он по бутылке. — Славное вино… А вы обратили внимание на серебро? Оно, полагаю, лучшее в мире: аглицкое рококо. Это все подарки аглицких королей нашим царям, еще со времен Ивана Васильевича. Теперь у короля Георгия таких леопардов и в помине нет. Взгляните на эти кубки, грани что у бриллианта, правда?.. А вот та чаша, видите, посредине стола? Это знаменитая чаша Тюдоров, работы шестнадцатого столетия.
— Ведь правда, ни при одном дворе нет такого богатства, как у нас?
— Теперь, конечно, ни при одном… Но чего же это и стоит народу!.. — добавил Талызин, точно что-то вспомнив.
— Да, конечно, — сказал Штааль с неприятным чувством, подумав опять о заговоре. Музыка вдруг оборвалась. Все почему-то встрепенулись. В ту же секунду из Тронного зала послышалось не очень стройное пение хора.
— Это, верно, маскарадное шествие, — сказал с живостью Штааль. — Старинная фигура: «Пришествие Астреи, или Золотой век», я слышал, прекрасно поставлено. Не пойдем ли полюбоваться, Петр Александрович?
Он давно хотел пройти в Тронный зал, но один не решался.
— И то надо бы посмотреть, — нехотя ответил Талызин. — Ну, спасибо, братец, — сказал он низко поклонившемуся лакею. — Да, правда, надо маски надеть, — добавил он, увидев, что некоторые из гостей стали надевать маски. — В Тронном зале для всех обязательно, без маски только государь. Таков обычай, идет еще от Лудовика XIV. Впрочем, перед вхождением успеем надеть, а то и ходить в масках очень неудобно.
Они пошли по направлению к Тронному залу, куда со всех сторон стремились теперь гости. Сзади кто-то окликнул Талызина. Оба оглянулись. Их нагонял Пален.
— А, вы знакомы? — весело сказал он, увидев Штааля. Он говорил очень громко, покрывая шум шагов и голосов. — Что ж вы, молодой человек, бросили коллежскую асессоршу? (Штаалю решительно не нравилась эта шутка.) Так вы знакомы?
— Только что познакомились.
— Вот отлично. Весьма рекомендую вам, генерал, этого молодого человека. — Он дружески потрепал Штааля по плечу и отошел улыбаясь. — Ах, да, Петр Александрович, — прокричал он, поманив к себе Талызина. — Он согласился. — Пален с усмешкой кивнул головою, чуть подняв плечи. — Согласился… Так в Тронном зале встретимся?
Штааль с удивлением увидел, что Талызин внезапно изменился в лице. Но внимание Штааля было тут же отвлечено. К ним, еще издали томно-задорно улыбаясь, подплывала Екатерина Лопухина. «Ах ты, черт!» — пробормотал сердито Штааль: юркнуть в сторону было невозможно. Лопухина искоса смотрела на него так, как если б очень хотела расхохотаться, но удерживалась из последних сил. С некоторых пор она усвоила со Штаалем (как, впрочем, со многими Другими людьми) такой тон, будто он страстно в нее влюблен, но по известным ей, понятным и очень забавным причинам тщетно старается скрыть свою страсть, — да шила в мешке не утаишь. Лопухина подплыла к Штаалю, сияя от сдерживаемого смеха, протянула руку для поцелуя и с легким криком отдернула, точно испугалась, — как бы он тут же на нее не набросился. Талызин, который терпеть не мог Лопухину, хотел пройти вперед.
— Ах, вы идете в Тронный зал, — потупив глаза, томно прокричала Екатерина Николаевна с выражением крайней зависти, как если бы ей это было строго запрещено (сочетание ее опущенных глаз с крикливым голосом еще больше раздражило Штааля). — Вы увидите прелестную госпожу Шевалье? — Она по-прежнему восторгалась красотой французской актрисы, особенно подчеркивая, что не завидует и не может ей завидовать, не то что другие женщины. — Какая волшебница, не правда ли?..
Талызин развел руками и решительно направился вперед, надевая на ходу маску. Штааль сделал то же самое. Лопухина поплыла вслед за ними, с трудом сдерживая смех. В галерее арабеск, последней комнате перед Тронным залом, гости на цыпочках теснились к дверям, за которыми слышалось пение. В толпе Штааль потерял Талызина. Лопухина тоже отстала. Штааль протиснулся к входу, но войти в Тронный зал оказалось невозможным: у дверей внутри зала стояла сплошная стена людей, которые не хотели или не могли идти дальше. Здесь собрались преимущественно дамы. Вытянувшись на цыпочках, Штааль мог видеть то, что происходило в горевшем огнями колоссальном зале. У длинной стены неестественно, чуть не навытяжку, стояли, плотно прижавшись друг к другу, в два ряда, люди в домино, капюшонах и масках. По залу шла маскарадная процессия. Быстро окинув ее взглядом, Штааль стал искать глазами императора. «Ах, досада, надо бы пробиться дальше…» Прямо перед собой в самой середине процессии он увидел госпожу Шевалье. Участники шествия не носили масок, но загримированные лица их были затянуты газом. Астрея медленно в такт музыке скользила по залу. Впереди нее шли с пением отроки в белых балахонах, с оливковыми ветвями в руках. Они шли в ногу и держали оливковые ветви как ружья. Позади Астреи тоже следовали люди, какие-то старики, увенчанные лавровыми венками. У одних венки были надеты набекрень; у других сидели на макушке; третьи поддерживали их руками, видимо мучительно боясь испортить сложную прическу. Позже Штааль узнал, что старики эти изображали стихотворцев, философов, законодателей, которые в свите Астреи приветствовали пришествие Золотого века. Штааль не мог оторвать глаз от красавицы. Она одна, по-видимому, не испытывала никакого смущения. Штааль замирая освобождал ее глазами от легкого костюма Астреи. Вдруг он чуть не вскрикнул. Где-то наверху, почти у самого потолка зала, перед ним мелькнуло и исчезло знакомое искривленное, землисто-бледное лицо. Прямо перед Штаалем покрывало стену знаменитое зеркало Михайловского замка, считавшееся самым большим в России. В Тронном зале сырости не было, и зеркало все отражало, так что в первую минуту Штааль его и не заметил. Он схватился рукой за маску, поправил на глазах прорезы, протиснулся в дверях и снова поймал в зеркале бескровное лицо Павла. Опустив руки на колени, чуть наклонившись вперед, император сидел в углублении стены на очень высоком красном троне, к которому шла лестница. На широких ступенях трона стояли как статуи люди в черных масках. Штаалю показалось, что в одном из них, стоявшем ступенью выше других, он узнал великого князя Александра. «А этот высокий, кажется, Пален? Да, конечно, это он…»
Штааль вгляделся в мертвенное лицо с остановившимися, выпученными глазами и вдруг почувствовал себя нехорошо. «Кажется, я слишком много выпил», — подумал он тоскливо и с остервенением стал пробиваться назад. За ним уже стояла стена народа, но человека, освобождавшего место, выпустили легко. Штааль, пошатываясь, пошел по совершенно опустевшей комнате и тяжело опустился в углу в кресло под висячей лампой. «Да, не надо было так много пить. Как неприятен этот резкий свет!.. Я не пьян, конечно, сейчас все пройдет. Но зачем, зачем я ввязался в это дело?..»
Пение в зале становилось стройнее и увереннее. Штааль мог разобрать слова: «Ликовствуйте днесь, ликовствуйте здесь, воздух, и земля, и воды», — пел хор отроков. — «Да, ликовствуйте… Нечего мне ликовствовать… Пропаду ни за грош…» Ему снова вспомнился бал у князя Безбородко, — там тоже был этот страшный землисто-бледный человек. «Вот и опять… Повторилось… Тогда Лопухина, теперь Шевалье… Как странно, однако, — с неизъяснимой тревогой подумал Штааль. — Да что же тут странного? Вполне натурально… Вздор!.. Тот сумасшедший старик думал, что все происходит в жизни два раза. „Deux est la nombre fatidique!“[157] — вспомнил Штааль запись в тетради Баратаева… Мучительная тревога его все росла… — Ах как режет глаза и греет этот проклятый свет!» — подумал он, щурясь и поднимая голову.
Лампа над ним висела действительно очень низко. Проходивший по галерее арабеск лакей приблизился к Штаалю и сбоку от него, перегнувшись над большой порфирной вазой, потянул вниз спущенную по стене серебряную цепочку. Лампа, висевшая на блоке, с легким визгом поднялась. Штааль, согнувшись, смотрел мутным взором на человека в красном костюме.
XVI
«Ma r
Je ne puis vous emp
Je ne donne pas la mort. C’
Cent fois non.
Et une page de Su
«Sed Caesari futura coedes evidentibus prodigiis denuntiata est… Percussorum autem fere neque tridnnio quisquam amplius supervixit, neque sua morte eefunctus est. Damnati omnes, alius alio casu periit».
[«Мой ответ, снова и навсегда, — нет. Неужели вы могли хоть на минуту усомниться в этом? Я не могу помешать вам нанести этот братоубийственный и безумный удар. Но то, что вы рассчитываете на меня, это уж слишком!
Я никого не убиваю. Моя цель — отрицание смерти. Жизнь уже достаточно коротка. Решительно, все мы стоим друг друга, особенно в глупости.
Сто раз нет.
Вот страница из Светония, и вы хорошо сделали бы, если бы поразмыслили над ней (франц.).
«Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями… Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трех лет и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному» (Светоний. Жизнь двенадцати Цезарей. Перевод М. Л. Гаспарава ).]
Баратаев запечатал письмо и надписал: «Милостивому Государю Петру Александровичу господину Талызину в собственные руки».
XVII
То мучительное душевное состояние, в которое впал после маскарада Штааль и которое теперь называется неврастенией, тогда приписывалось действию «паров» и так и называлось «ваперы». От него, как теперь, врачи лечили каплями. Житейская же мудрость советовала прибегать к вину. Штааль с отвращением глотал Гарлемские капли и, убедившись, что пользы от них нет никакой, обращался к бургонскому, к коньяку, к водке. Он пил в одиночку. Вино помогало, но ненадолго. Через час-другой состояние Штааля становилось еще мучительнее.
Хуже всего было по утрам. После тревожной тяжелой ночи он просыпался рано, с первым светом дня. Еще прежде, чем он приходил в себя, им овладевали беспричинный ужас, болезненная тоска. Судорожно подергиваясь, плотнее закутываясь в одеяло (ему теперь всегда было холодно), он припоминал, что такое еще случилось. Обыкновенно и припоминать было нечего: в эти дни в его жизни никаких событий не происходило. Тем не менее ужас и тоска не исчезали. Если же накануне случалась неприятность (чаще всего какая-нибудь новая приходившая ему в голову мысль), то неприятность эта, хотя бы самая ничтожная, немедленно представлялась Штаалю несчастьем. Вздрагивая под одеялом, он лежал в постели часами. Иногда первый же стакан чаю он с утра обильно разбавлял коньяком. Становилось легче. Штааль сбрасывал с себя одеяло, умывался, одевался и через некоторое время с головной болью снова ложился в постель. Он почти не выходил из дому.
Ему становилось лучше лишь с наступлением темноты. Затворив на запор дверь, он тщательно опускал шторы, проверял заряд пистолета, привычным усилием, морщась от боли в верхней части ступни, стаскивал с себя сапоги, поспешно раздевался и тотчас гасил свечу. Штааль так уставал за день (ровно ничего не делая), что ему казалось, будто он как ляжет, так и заснет тотчас глубоким сном. Но стоило ему лечь, немного угреться в постели, и мозговая усталость проходила, заменяясь лихорадочным оживлением мысли. Это, однако, его не тяготило. Он с наслаждением думал, что тишина, темнота, полное одиночество продлятся не менее десяти часов. К середине ночи он засыпал. Сон его был неизменно беспокоен. Его мучили кошмары. Чаще всего он видел во сне бревенчатое строение Тайной канцелярии.
Штааль догадывался, что лучшим средством борьбы с ваперами была бы работа и общество приятных людей. Но дела у него в эти дни не было никакого. С новым служебным назначением вышла случайная задержка. Люди же, почти все, были ему противны до отвращения. Как назло пропал куда-то де Бальмен. К собственному своему удивлению, Штааль и о госпоже Шевалье думал в эти дни мало. Первые два дня после маскарада он ждал от нее вестей. Никаких вестей не было. Это, однако, не слишком его огорчало. «Еще одна завязка без продолжения, — пренебрежительно говорил он себе, точно в его жизни было так много таких завязок. — Нет, видно, это и с моей стороны было менее сурьезно, нежели я думал. Да и ясно теперь, что она за женщина…» В том состоянии, в каком он находился, ему было не до любви, — он боялся даже оказаться не на должной высоте и пробовал, кроме Гарлемских капель эликсир столетнего шведского старца. «А может, я просто спятил? — с тревогой думал он. — То влюблен как мальчишка, то не сурьезно…» Он теперь находил также, что слишком опрометчиво, на вопрос «Combien?»[158] Шевалихи, ответил ей: «Се que tu voudras»[159]. Остававшиеся у него девять тысяч для нее были явно на один глоток, — она могла потребовать и больше. Но и девяти тысяч было жалко. Штааль едва ли не впервые в жизни ощущал теперь материальную обеспеченность — не имел хоть забот, как свести в течение месяца концы с концами. Деньги не принесли ему счастья; но без них, он знал, и его бедственное душевное состояние стало бы много хуже. «Нет, это было не сурьезно, и вовсе не ce que tu voudras», — неуверенно думал Штааль. Молчание госпожи Шевалье тяготило его разве лишь, как новое доказательство неблагосклонности к нему судьбы. «И здесь не повезло, — во всем всегда не везет…»
Как ни мучительна была для Штааля мысль очутиться в большом незнакомом обществе, в котором надо было бы разговаривать, сидеть, а не лежать, и быть одетым по форме, он с жутким нетерпением ждал вечера у Талызина. Что-то ему говорило, что вечерние сборища у командира Преображенского полка имеют близкое отношение к нависшему над Россией и над ним грозному, таинственному делу. Штааль смутно чувствовал, что визит этот многое уяснит и, быть может, его успокоит. Однако в воскресенье он получил краткую записку: Талызин в самой любезной форме извещал, что завтрашний прием отменяется и что он непременно ждет гостя в следующий понедельник. Записка была писана канцелярским почерком: только имя и отчество Штааля во второй строчке, после обращения «дорогой друг», были вписаны рукой, которой принадлежала подпись. Сообщение о том, что долгожданное свидание откладывается еще на целую неделю, произвело ужасное впечатление на Штааля. Мучаясь вопросом, почему отложен прием у Талызина, Штааль десять раз перечитывал записку, вдумывался в каждое слово и не находил ответа. Может быть, заговор раскрыт — тогда не будет ли тяжкой уликой это приглашение? Ведь через писарей и проследят, кого именно звали. Как только эта мысль пришла Штаалю, он сжег записку — в другое время было бы очень приятно при случае показывать приятелям письмо от одного из первых людей столицы с обращением «дорогой друг» (хотя бы писанным рукой канцеляриста) и с указанием его имени-отчества. Затем он с ужасом подумал, что, быть может, кто-либо оклеветал его перед Талызиным, назвал ненадежным человеком или даже предателем. Ничто решительно не говорило в пользу такого предположения. Текст записки (Штааль вспоминал каждое слово) был, очевидно, одинаков для всех приглашенных. Да и самое приглашение не отменялось, а лишь откладывалось на неделю. Тем не менее предположение это было невыносимо. Штааль спал ночью еще хуже обыкновенного. Он проснулся в шесть часов с сознанием, что случилась катастрофа и что с мыслью о ней надо будет жить и весь этот день, и следующий, и так до ближайшего понедельника.
Он лежал на краю постели часа два, скосив глаза вниз и внимательно пересчитывая половицы. Этим он подолгу занимался в спальной по утрам. Сосчитать было трудно — мешал лежавший у стены ковер. Штааль измерял его мысленно, определяя на глаз число покрытых ковром половиц. Денщик принес ему стакан чая с лимоном — Штааль в последние дни ничего не ел по утрам. Он жадно отхлебнул из стакана, приподнявшись на локте. Но усилие было слишком велико. Как тяжелобольной, он в изнеможении снова опустил голову на подушку, закрыл глаза и задумался.
«Ну да, это ваперы, — думал он, — это может случиться со всяким… В трусости, в недостатке мужества никто меня не упрекнет. Ламор правду говорит, что нет вполне храбрых, ничего не боящихся людей, что храбрость есть самая неопределенная штука. Он еще цитировал Фенелона… Кажется, Фенелона?.. Да, как это?.. „Le courage humain est faux, c’est un effet de la vanit[160] Значит, память еще работает, несмотря на ваперы… Сколько храбрых людей, столько и храбростей. Конечно, у меня нет того мужества, что было у князя Мещерского, перешедшего под огнем по бревну через Руссу на Чертовом водопаде. Он, однако, упал на колени, когда перебежал на левый берег… У меня нет и выдержки старика Суворова, на то он и Суворов. Но я вел себя в походе не хуже других, лучше очень многих, и опасность, к которой бывал я подготовлен, никогда меня не пугала. Я выйду охотиться на медведя, соглашусь стреляться с опытным дуэлянтом… В Париже я один вершок был от смерти… Ну, да! — радостно вспомнил он, — конечно, тогда опасность была похуже нынешней: шутка ли, Питтов агент в Париже в пору террора! И вынес ведь… Правда, и тогда был страх, были кошмары, были бессонные ночи… А все же не было того, что сейчас… Да что же, какая опасность может мне теперь грозить? Ежели только меня не связывает тот разговор с Паленом… Может статься, я у них значусь в списках…» — угрюмо думал он.
Штааль с тревогой замечал в себе признаки большого душевного расстройства. На столике возле постели у него постоянно лежал заряженный пистолет. Он испытывал больше, чем когда-либо прежде, то особое чувство свободы, которое дается постоянным обращением с оружием. «Дешево себя не продам, а застрелиться всегда успею. Нет, не дойдет до дыбы, — думал он, соображая, сколько времени им понадобится для того, чтобы взломать дверь и ворваться в его комнату. — Разве врасплох схватят? Надо, надо быть осторожным…» Он теперь очень тревожился относительно входной двери; иногда вечером, ночью, по два, по три раза вставал, выходил в переднюю, проверял запор и заодно прислушивался — не слышны ли на лестнице тяжелые шаги гвардианов.