Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия - Истоки

ModernLib.Net / Историческая проза / Алданов Марк Александрович / Истоки - Чтение (стр. 52)
Автор: Алданов Марк Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Трилогия

 

 




Книги, которых у него собралось множество за время его пребывания за границей, лежали неразобранные в перевязанных веревками ящиках. Десятка три томов оказались на этажерке. Он читал первое, что попадалось под руку.

Попался курс средневековой истории, он прочел и подумал, что нормального человека мутит от всех этих Гензерихов и Аттил. «Впрочем, жестокостью и сейчас никого не удивишь, и умиляться особенно нечего, и рыдать незачем… Из всех земных тварей только человек и крокодил умеют плакать…» Перечитывать русских классиков было скорее приятно. «Читать книги надо так, точно в первый раз слышишь имя автора…» Однако и классики несколько его раздражали, точно они несли на себе ответственность за то, что произошло с Россией, с народовольцами, с ним самим. «Если я на них воспитался, то, конечно, в какой-то миллионной доле и они за меня отвечают, как бы скверен ни был воспитанник…» Герцен еще больше прежнего раздражил его тем, что всегда во всем был прав, даже тогда, когда якобы себя обвинял и каялся. «А его сочувственное издевательство над нищими эмигрантами просто гадко. Понося „мещан“, он эти самые мещанские блага жизни любил не меньше, чем они. То, что он заполучил к себе Гарибальди, это самая обыкновенная publicity и lion hunting[287]… И не верю я в его слезы над «работниками», в его сожаление, что он не взял ружья, которое протягивал ему «работник» на баррикаде Place Maubert, — почему же ты не взял?» Достоевский прямо отвечал за Победоносцева, с которым, по слухам, и был в последний год своей жизни связан дружественными отношениями. Все, связанное с самодержавием и с ретроградами, вызывало теперь у Николая Сергеевича ненависть и отвращенье. Тютчев писал изумительные стихи, и лучше «Silentium» не было ничего в поэзии. «Да, да, „волшебные думы“, это так. Но он собой любовался, когда это писал, это чувствуется, и это все портит…» Тютчев и Достоевский еще настоящими классиками не были, — Николаю Сергеевичу хотелось придраться к самому Пушкину, и он говорил себе, что вечная похвальба старым дворянством — болезненная душевная реакция полунегра, попавшего в общество русской знати. «Его современники с ненавистью ругали его, писали на него пасквили, называли его Мортириным, — чтобы нельзя было догадаться, кого они имеют в виду. Но, скажем, какой-нибудь Блюхер тоже ненавидел Наполеона, однако он знал, что это все-таки Наполеон. В ненависти тех господ к Пушкину этого не было. Они его считали «своим братом», и хуже всего то, что в этом была какая-то, хоть ничтожная, доля правды. Его идеи? Он постоянно их менял. Кажется, Достоевский противопоставлял «народность» Пушкина беспочвенным интеллигентам с их формулой: «чем хуже, тем лучше». Он просто не знал, что именно Пушкин и был автором этой формулы! Так, граф Толстой, издеваясь над военной наукой Наполеона, говорит устами князя Андрея: «мы под Аустерлицем были побеждены потому, что слишком рано признали себя побежденными». А это именно Наполеон и сказал!»

В «Тарасе Бульбе» одна страница поразила его внешним словесным сходством с той статьей в «Рабочей газете», которую приписывали Желябову. «Знаю, подло завелось теперь в земле нашей… Свой со своим не хочет говорить, свой своего продает…» — читал Николай Сергеевич. «Да, Лиза Чернякова говорила, что Желябов обожает „Тараса Бульбу“… Быть может, зловредную, если не роковую, роль сыграла у нас эта так изумительно написанная шваброй повесть, помесь Гомера даже не с Марлинским, а с Бовой-Королеаичем. Но Гомер верил во все то, во что верили его Ахиллы и Гекторы, он сам был такой же, как они. А этот хилый, геморроидальный, всего боявшийся человечек, неизвестно за что и для чего одаренный гением, просто гадок, когда с упоением говорит об „очаровательной музыке пуль и мечей“. Хитренький был человечек, с расчетом писал и с оглядкой на начальство. У него прибитый гвоздями к дереву горящий Тарас кричит со своего костра: „Чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..“ Великое спасибо графу Толстому за то, что он положил конец таким эпическим картинкам. Толстой просто не мог бы выговорить слов об «очаровательной музыке пуль и мечей». Но злополучным волшебством искусства этот хвастливый вздор заворожил русскую молодежь, — и уж совсем неожиданно для Гоголя все пока пошло на пользу революции: и «есть еще порох в пороховницах», и «не гнется еще казацкая сила», и невозможное «слышу!», и «бывали в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей», и богатыри, весящие двадцать пудов, и героические погромы, и конфетные бойни, и сусальные страницы, где буквально в одной фразе говорится о повешенных людях и о висящих «гроздьях слив»… Кстати, этот влюбленный в свою землю малоросс гораздо лучше писал великороссов, чем хохлов. Все его богатыри, вместе взятые, не стоят одного Ноздрева… В сущности, есть безошибочный, хотя и не всеобщий, критерий для суждения о величии писателя: что бы ты почувствовал, оказавшись в его обществе? Если бы я жил в Голландии в семнадцатом веке, мог ли бы я зайти к стекольщику Спинозе и, поторговавшись, купить у него очки? Если бы я увидел Леонардо или графа Толстого, у меня язык прилип бы к гортани. А от знакомства с Гоголем я не испытал бы ни малейшей гордости и, вероятно, после первого его нравоучения наговорил бы ему неприятностей. Ведь он уверял, что ревизор у него — это «совесть». Интересно, каков символический смысл «Женитьбы»!»

Его душила беспричинная, беспредметная злоба. Он на улицах с ненавистью определял по лицам незнакомых ему людей. «Этот из тех, что говорят „девочки“ вместо „женщины“… Этот из тех, что пишут анонимные письма». Мамонтов сам думал, что болен, «может, разлилась желчь, а может, и схожу с ума…»

Позднее это прошло. Ему стало стыдно, особенно того, что он позволял себе думать о больших людях. «Я пигмей, они великаны. Пушкин был больше чем гений, он был сверхчеловеческим явлением и по уму, и по живости, и по простоте, — и тем не менее именно у него не было их профессиональной мании величия. Я клеветал мысленно и на других. Великие писатели не виноваты в том, что я сам себе опротивел».



Телеграмма адвоката оживила Мамонтова. Он решил уехать на следующий же день. Петербург, который он прежде так любил, которым так гордился, точно сам его создал, теперь вызывал у него отвращение. «Да, надо, надо все изменить. Попробую еще себе придумать какое-нибудь „Schieb und werde“.[288]

В магазине, куда он заехал купить книги в дорогу, Мамонтов встретил доктора Петра Алексеевича. Тот смотрел на него с удивлением и беспокойством.

— Что с вами? Вы больны?

— Нет, здоров.

— Правда, эти ужасные события не могли не отразиться на нас на всех, — сказал Петр Алексеевич. — Я слышал, что вас первое марта застало за границей?

— Да, я приехал сюда вскоре после этого, — ответил Мамонтов.

Петр Алексеевич по своей деликатности смутился. «Еще подумает, что я нарочно его расспрашиваю!»

— Все-таки, зайдите как-нибудь, я вас осмотрю, — предложил доктор. С друзей, даже просто со знакомых, он никогда ничего не брал за леченье и шутил: «Мне с вас брать деньги невыгодно: вот пообедаем как-нибудь у Палкина, влетит вам в копеечку!» Если же пациент в самом деле звал его в ресторан, доктор платил свою долю, не обращая внимания на протесты.

— Спасибо. Не могу зайти: во-первых, здоров, во-вторых, сегодня вечером уезжаю… А правда это, Петр Алексеевич, что младшая дочь профессора Муравьева заболела психической болезнью?

— Нет, неправда. У нее сильное нервное расстройство и только. Теперь в Петербурге немало таких случаев, и это довольно естественно.

— Мне говорили, что она заболела до первого марта. Будто бы на каком-то вечере? Это верно?

— И верно, и неверно. В феврале, после того, как умер Достоевский, был устроен вечер его памяти… Вы еще ведь были за границей?

— Да, но я все равно не пошел бы. Были речи: Христос, Дарданеллы, а?

— Ничего подобного! А вы однако стали очень высокомерны, Николай Сергеевич. Нехорошо… Кстати, знаете ли вы, что Достоевский незадолго до своей смерти в трактире издали видел Желябова? Такая случайная встреча!

— Я не знал. И на этом вечере были обе сестры?

— Нет, только Маша. Лиза давно уехала за границу.

— Куда?

— В Париж. Так вот там играл покойный Мусоргский. На днях и он, несчастный, умер. Вы верно слышали, что он в последнее время был помешан, с lucida intervalla[289], и в светлые дни иногда выступал. Я не такой уж его поклонник, но должен сказать, что в тот вечер он был изумителен. Он играл что-то мрачное, с похоронным звоном, своего сочинения. Я не музыкант, но, кажется, никогда в жизни музыка так меня не потрясала. Этот близкий к смерти человек с безумным лицом, так необыкновенно игравший что-то очень страшное в память другого человека, тоже вероятно не совсем нормального!.. В зале несколько человек упало в обморок. И Маша Муравьева тоже. Она чрезвычайно музыкальна, но, в отличие от Лизы, никогда о музыке не говорила. Бедная девочка, она всегда болела душой за всех и за все…

— Вы тоже. Вы понемногу становитесь oncle gateau[290].

— Может быть, — сухо сказал доктор. — После концерта у Маши началась нервная горячка. Павел Васильевич увез ее из этого гнилого и страшного Петербурга.

— Мне говорили, она в больнице?

— Не в больнице, а в санатории. Профессор взял долгий отпуск и поселился при ней.

— А старшая дочь совсем поселилась в Париже? Ее адрес скрывается?

— Не знаю, скрывается ли, но мне он не известен… Вы что это классиков покупаете?

— Да, кто это сказал: «A mon [291]

— Помилуйте, да вам еще и до сорока далеко.

— Иногда надо считать месяц за год, как службу в Севастополе, — ответил Мамонтов и, испугавшись, что эти слова могут вызвать «разговор по душам», поспешил проститься.

II

Адвокат, почтенный пожилой человек, не балагуривший и не остривший, понравился Николаю Сергеевичу. Его настойчивый совет был кончить дело миром:

— Вероятно, вы в конце концов выиграете, дело ваше правое. Но поручиться нельзя, и протянется это долго. Третейский суд? Во-первых, это тоже хлопотливо, а он очень спешит. Во-вторых, третейские суды чаще всего делят грех пополам. Вы можете получить половину, между тем как я его убедил согласиться на три пятых. Капитал у вас очистится немалый. Если купить государственные бумаги, то при бережливости, пожалуй, можно жить на доход.

Мамонтов усмехнулся.

— Я свою бережливость знаю. В три года проживу.

— Боюсь, что вы правы, — ответил, тоже смеясь, адвокат. — Русские люди не живут на доход от капитала: может, будет социалистическая революция, или столпотворенье? Однако, сумму вы получите порядочную. Кроме того, у вас останется небольшое имение. Доход от него маленький, но место чудесное, я там был у вашего покойного отца. А вы, верно, никогда и не бывали?

— Нет, раза два был. Оно не «родовое», отец купил его незадолго до смерти, и у меня там нет ни «могил предков», ни «детских воспоминаний».

— Дом и парк чудесные. Кстати, вам придется туда съездить.

— Это зачем?

— Да ведь те две бумаги хранятся в бюро вашего отца. Что ж, приятная прогулка, места очень красивые. Наймите извозчика, покатаетесь часа полтора. Завтра выедете, там переночуйте, чтобы не слишком утомляться, а послезавтра вернетесь. Я тем временем все оформлю.

На другой день он в тяжелом допотопном фаэтоне, запряженном четверкой лошадей цугом, выехал в деревню, до которой было верст двенадцать. Лошади шлепали по грязи, по лужам; снег уже таял. Приехал он под вечер. Сторож снял картуз, почтительно поклонился, широко растворил скрипевшую браму, фаэтон въехал в парк и остановился у среднего крыльца длинного одноэтажного выбеленного дома.

Этот дом с низкими большими комнатами, с жарко натопленными печами, с какими-то до смешного безобразными картинами в широких золоченых рамах, с диванами и креслами в шершавых пыльных чехлах понравился Николаю Сергеевичу еще больше, чем восемь лет тому назад. Приказчик, предупрежденный об его приезде, велел с раннего утра растопить все печи и приготовить ужин. В докладе о делах он вскользь сообщил, что крестьяне предлагают снять землю по совершенно неподходящей цене. К полному его изумлению, Мамонтов тотчас согласился на это предложение. Приказчик ушел очень недовольный. Нужные бумаги нашлись. Делать Мамонтову больше было нечего, но уехать можно было лишь на следующее утро.

После ужина он лег на диван в отведенной ему комнате слева от первого крыльца, поставил у изголовья две свечи, раскрыл сунутый наудачу в карман шубы томик Гоголя. Попались «Старосветские помещики». Он прочел их с восторгом. «Какой позор то, что я думал о нем! Это одна из самых прелестных повестей в мировой литературе! Мы ничего не знаем, ничего не понимаем, не знаем, как надо жить, и лишь немногим лучше знаем, как не надо. А если так, то, право, уж лучше жить просто, никому не делая зла, как жили Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, чем как живут всевозможные люди тройного сальто-мортале…»

Спать ему не хотелось. В комнате было слишком жарко. Он вышел на крыльцо. Ночь была лунная, звездная, уже почти весенняя. «Какая тишина! Как хорошо!.. На меня Венеция действовала успокоительно тем, что там тихо. Что же сказать об этом!» Он хотел было пройтись по парку, спустился по скользким ступенькам и тотчас вернулся на крыльцо. «Без калош или высоких сапог нельзя». Николай Сергеевич закурил папиросу. Ему казалось, что в этой необыкновенной тишине все может быть забыто и перенесено: огорченья, обиды, даже несчастья. И вдруг ему пришло в голову, что никуда ему отсюда уезжать незачем. Эта мысль его поразила. «Поселиться в деревне?.. Не видеть людей?.. Купить лошадь? Не читать газет… И уж, конечно, тогда жениться на Кате…»



На следующее утро соглашение было подписано. Адвокат, удививший Мамонтова скромностью назначенного им гонорара, пригласил его к себе на обед.

— Я вдовец. Хозяйство ведет дочь и, вы увидите, не Бог знает как ведет. Больше читает «Отечественные записки». Собирается в Петербург на курсы. Хоть мне и страшно теперь ее туда отпускать, в связи с этими ужасными событиями. Ведь они вчера казнены, — сказал он, понизив голос.

Мамонтов изменился в лице. Со дня отъезда из Петербурга он газет не читал. Доставать столичные газеты в провинции теперь было трудно: они раскупались мгновенно. Но почему-то ему казалось, что процесс народовольцев протянется долго.

— …Повешены все пять: и Желябов, и Перовская, и этот жалкий Рысаков, который всех выдавал. Только Гельфман не казнена из-за беременности. Девочка моя с утра плачет… Так, пожалуйста, в пять часов. Мы будем очень рады.

«Устраивал как раз свои делишки!.. Но миллионы людей, в том числе люди, гораздо ближе, чем я, знавшие Желябова, Перовскую, тоже сегодня ели, веселились, занимались делами…»

Мамонтов вернулся домой, выпил стакан коньяку, лег на диван — и заснул.



В заставленный книжными шкапами кабинет вошла хорошенькая девушка с покрасневшими от слез глазами. Отец нежно поцеловал ее в лоб. Он до того попросил Николая Сергеевича не говорить о петербургском событии. По-видимому, отец и дочь обожали друг друга. «Очень милая, прекрасная семья, — думал Мамонтов. — На таких семьях держится Россия. Я не понимаю поэзии революции, но поэзию русской интеллигенции всегда чувствовал. В чем она? Книги, журналы, рояль, портреты Пушкина и Герцена, „мягкий свет лампы“, — не в них же? А может быть, и не так пусты слова о разумном и добром?..»



Обед был скромный, без парадных блюд, с бутылкой кавказского вина. Видно было, что приготовлений для гостя не делалось. За обедом Мамонтов сказал, что сдает крестьянам землю, и назвал цену.

— Это вдвое меньше против существующих цен. Вы не торговались?

— Не умею. Кроме того, я знаю, как они там живут. Они совершенные бедняки, — сказал Мамонтов. Барышня на него взглянула. — А я хотел освободиться от хлопот. У меня будут дом и парк, больше ничего. Подумываю о том, чтобы совсем там поселиться.

— Что ж, это хорошая мысль, — удивленно заметил адвокат. — Теперь в особенности надо иметь свой угол. А не соскучитесь в одиночестве?

— Не думаю.

Он хотел было сказать о Кате и не сказал.

III

Все же он решил пока не говорить Кате о своем намеренье жениться на ней: хотел «все обдумать», вернее же, почти приняв решение, бессознательно оставлял за собой право его не осуществлять. Николай Сергеевич только объявил, что они уезжают в деревню.

— На все лето, а то и навсегда, — значительным тоном сказал он. Катя бросилась ему на шею. Она никогда в деревне не жила. Главное было в том, что с черной у него очевидно было кончено. Как ни доверчива была Катя, второй его отъезд за границу причинил ей большое горе. После его возвращения она почувствовала, что как будто дело черной проиграно. Отъезд это подтверждал. «Хоть мой каторжник в таких делах на все способен, но не повезет же он в деревню и меня, и ее!» — подумала она.

— Ах, как я рада! И Алешеньку возьмем, правда?

— Что ж, можно взять и твоего Алешеньку.

Однако Алексей Иванович отказался ехать с ними в деревню. Он получил приглашение в бродячую цирковую труппу, собиравшуюся в долгую поездку по России. В Петербурге постоянная труппа не образовалась, нельзя было рассчитывать на хорошие дела и после окончания траура. В провинции же для цирка шапито больших расходов не требовалось. Рыжкову больно было расставаться с Катей, но он не настаивал на ее включении в труппу. «Нельзя ей уехать: тот воспользовался бы и совсем бы ее бросил…»

Через несколько дней после своего возвращения в Петербург Николай Сергеевич пригласил Рыжкова на их обычный обед в «Малоярославец». Катя сказала, что опоздает из-за покупок. Узнав, что они вдруг стали богаты, она как-то, с известным ему робким видом, спросила его, может ли купить летнее платье: в таких случаях всегда чувствовала себя виноватой.

— Самое простое, дешевенькое. А то, право, у меня для деревни ничего нет. Хоть и деревня, а нельзя же голой ходить. То есть, и можно бы, да в тюрьму посадят.

— Я совершенно забыл, извини, ради Бога, — смеясь, сказал Мамонтов. Он действительно всегда забывал давать ей деньги: так ему казалось ясно, что деньги у них общие. — Я специально ассигновал тебе на туалеты пятьсот рублей. Оденься так, чтобы ты была первой дамой во всей деревне!

Катя приняла его слова недоверчиво.

— Ну что, пятьсот рублей! Какие там пятьсот рублей! Мне бы рублей пятнадцать, так и то я была бы как принцесса.

— Я тебе говорю: пятьсот. Пойди с Анютой по магазинам, она знает, где что покупать.

— Послушай, а ты не рехнулся? Может, тебе только кажется, что у тебя столько денег? Ну, покажи, если ты не врешь.

В чековую книжку, в счет в банке Катя не верила. Ее финансовые комбинации не шли дальше того, чтобы взять у Алешеньки двадцать пять рублей взаймы и затем понемногу выплатить из тех денег, которые она на хозяйство брала у Мамонтова из бокового кармана.

— Я завтра принесу тебе из банка пятьсот рублей. Купи что хочешь.

— Может, ты и сошел с ума, а я нет. Куда мне пятьсот рублей! Что я куплю на пятьсот рублей! Бриллиантовое ожерелье? Нет, уж если ты не врешь, то дай две красненьких. Тогда я и туфли куплю. И зонтик я чудный видела в Гостином дворе! Не от дождя, а от солнца! У меня никогда такого не было. Ручка чудная, из слоновой кости! Три рубля семьдесят пять копеек.

С трудом, после долгих уговоров, Мамонтов убедил ее взять сто рублей, и она в восторге ушла с утра делать покупки со своей подругой Анютой, которая считалась в цирке законодательницей мод. Катя обожала их еженедельные обеды в ресторане, но отложить покупки было выше ее сил. Решено было, что они сядут обедать без нее, а она придет во втором часу.



Перед обедом Мамонтов выпил с Алексеем Ивановичем графин водки: спектаклей не было, Рыжков отдыхал от тренировки и не соблюдал режима. Говорить было легче, чем слушать, и Мамонтов описывал свой деревенский дом:

— Все, конечно, старо, запущено. Но мы купим что нужно в соседнем городе. Жаль, что вы не можете приехать. Боюсь, Кате будет скучно. Мы, кстати, туда возьмем Хохла-Удалого. Там есть две лошади, но пусть Катя ездит на своем Хохле.

— Однако только я хотел заметить, ежели вы позволите, Николай Сергеевич, хоть и не мое это дело, — сказал, после некоторого колебания, Рыжков. — Это по дружбе с Катей… И с вами.

— Что такое?

— Надо быть очень осторожным, чтобы Катенька не оказалась в ложном положении. Я, конечно, помещиком никогда не был, но я так себе представляю: у вас именье, а верстах в десяти, скажем, у других именье. Я думал бы, что вам никуда в гости ездить нельзя, а? А то вы познакомитесь с соседями, что же вы о Кате скажете? В провинции люди ветхозаветные, ее, верно, никто принимать не будет? Она, правда, не обидчива, мы люди простые, а все-таки зачем ее обижать? Уж лучше и вы сидите дома, а?

Николай Сергеевич покраснел.

— Я не сказал вам главного. Дело, конечно, не в соседях и не в том, соблаговолят ли они принимать Катю или нет. Я и сам простой человек, внук крепостного мужика… А дело в том, что я решил обвенчаться с Катей, — сказал он. «Ну, все кончено!» — Это сказалось у него само собой. Он тотчас почувствовал и облегченье, и досаду. Алексей Иванович остолбенел. С минуту он ничего не мог сказать, затем с сияющим лицом встал, обошел вокруг столика и обнял Мамонтова. Лакей и соседи удивленно на них смотрели.

— Ну, спасибо, голубчик!.. Ах, ты, Боже мой!.. От души вас поздравляю и благодарю!

— Благодарите за что? — спросил Николай Сергеевич с раздраженьем.

— Да как же… Да как же она мне ни слова, ветреница, не сказала!

— Она сама еще этого не знает. Я хотел вам первому об этом объявить, — зачем-то выдумал Мамонтов. — Только об одном вас прошу: никому пока не говорите. Мы венчаться будем не здесь, а где-нибудь по дороге, в Твери или в Киеве. В провинции формальности проще, их там можно будет проделать быстро.

Он импровизировал, но ему теперь казалось, будто он в самом деле все вперед обдумал и именно сегодня собирался сообщить о своем решении. «Сообщить, казалось бы, надо было бы сначала Кате. И уж слишком это выходит горделиво: точно все зависит от одного меня, а в ее согласии ни малейшего сомнения нет. Сомнения и в самом деле нет, но выходит не совсем удобно, — думал он, внимательно глядя на Рыжкова. — Кажется, он меньше рад, чем показывает… А впрочем, это моя обычная подозрительность… Нет, он сердечно рад».

— Да где хотите! Не все ли равно, где венчаться, — говорил почти растерянно Алексей Иванович. «Не подлец же он, чтобы так врать. Может, из-за черной не хочет венчаться в Петербурге?» Вслед за Катей, которая от него ничего не скрывала, Алексей Иванович называл «черной» Софью Яковлевну. — Так вы нынче тут ей скажете? — спросил он, тоже почувствовав, что вышло не совсем хорошо.

— Нет, не здесь, а дома. Но к десерту мы выпьем шампанского.

— Правильно! Только нынче уж как вы хотите, а плачу я. Мое шампанское!

— Хорошо. Охотно соглашусь. Ведь вы ей как отец, — говорил Мамонтов, поглядывая на Алексея Ивановича.



К словам о женитьбе Катя отнеслась еще недоверчивее. «Кажется, в самом деле рехнулся мой каторжник! Четвертый год живем так, и вдруг этакое ляпнул!»

— Хорошо, хорошо, можно и жениться, можно и в Твери, — сказала она. Лицо у нее, однако, просияло. — Алешенька-то мой как будет рад! Он все меня подбивал, чтобы я…

— Дело не в том, будет ли рад твой Алешенька! Ты рада или нет?

— Я страшно рада, только боюсь, что ты врешь.

— Когда же я тебе врал?

— Как когда? Всегда, — убежденно сказала Катя. — Мне даже завидно, как ты умеешь врать! Я совсем не умею, просто беда.



Теперь оставался визит к Софье Яковлевне. Мамонтов откладывал его со дня на день. Сто раз себя спрашивал, нужно ли заходить вообще.

Вся их поездка по Италии оказалась тяжелой, но последний день был ужасен. С Софьей Яковлевной случился истерический припадок, когда он ей сообщил об убийстве царя. Мамонтов и сам был потрясен. В газетных сообщениях еще фамилий не было. Подумал, может ли быть известно полиции его имя («нет, не может»), и за эту мысль назвал себя подлецом. Представил себе сцену убийства и почувствовал себя совсем нехорошо. Ему и ночью потом снились Желябов и Перовская, — почему-то он не сомневался, что все было дело их рук. Проснувшись в темноте, он ахнул, сел на постель, — вспомнил ту встречу Нового года, вспомнил виллу в Эмсе, сад, веселый грассирующий голос: «Что, родная, муки ада, — Что небесная преграда…» — «Господи, как все это ужасно!.. И слава Богу, что она уезжает! С ней теперь было бы уж совсем невыносимо…» Софья Яковлевна на следующий день уехала в Петербург. Из приличия он счел нужным остаться еще некоторое время в Италии.

«Нет, не скажу ей», — думал Мамонтов по дороге к дому Дюммлеров. Об его женитьбе она могла узнать лишь нескоро. Он не сказал ничего Петру Алексеевичу, а с Черняковым не встречался. «Конечно, не скажу. Потом она сама поймет… Хорош жених! Будет смеяться? Нет, она небрежно скажет и доктору, и Михаилу, что я отлично сделал и что она очень рада. Доктор опустит глаза, а Михаил назовет меня „путаником“ и „пустым человеком“… Но зайти к ней все-таки надо. Может быть, у нее в гостиной окажется какой-нибудь генерал-адъютант, и я в первый раз в жизни буду в восторге от присутствия генерал-адъютанта».

Он нарочно отправился к Софье Яковлевне за день до отъезда, чтобы можно было в случае надобности ответить: «Ах, как жаль, я завтра уезжаю к себе в деревню». «Впрочем, она и не подумает просить меня зайти еще раз. Если кто умеет быть dignified[292], то именно она. Королевы могли бы поучиться у этой внучки кантониста… Но за что я-то на нее сержусь? Надо быть совершенным скотом, чтобы мне сердиться. Может быть, я и есть скот, несмотря на душеспасительную женитьбу на Кате».

У дома Дюммлеров он встретил Колю, который выходил из подъезда в новенькой элегантной студенческой тужурке. Он только что кончил гимназию. Коля покраснел, увидев Мамонтова, и, по-видимому, хотел принять его поздравления холодно-вежливо. «Оказалось выше его сил: так ему весело», — подумал с завистью Николай Сергеевич.

— Вероятно, вы кончили первым, правда? И поступили на юридический факультет?

— Нет, на физико-математический… Вы к маме? Ее нет в Петербурге, она на днях уехала на лето в Гатчину.

«Слава Богу!.. Слава Богу!» — подумал Николай Сергеевич. Но почему-то ему было и несколько досадно.

— Я не знал. Пожалуйста, передайте ей мой привет. Я сам на днях уезжаю на все лето в деревню, — сказал Мамонтов. Теперь можно было и не говорить, что он уезжает завтра. «Ведь она совершенно незаметно выведает у Коли каждое мое слово».

— Вот как? В какие же места?

— Мой адрес длинный и сложный. Проще писать poste restahte[293], — Мамонтов назвал город. — Вы налево? Ну, позвольте пожелать вам успехов. В ваших личных успехах я не сомневаюсь, но всему вашему поколению предстоит, боюсь, тяжелая судьба.

— Поживем — увидим, — недоверчиво сказал Коля, закуривая папиросу.

IV

Они приехали в южный городок утром, в конце июня. Мамонтов, не умевший пользоваться железнодорожными указателями, неверно рассчитал, что поезд придет ночью, и заказал комнату в гостинице. На доске было написано: «Н. С. Мамонтов с супругой». Пока Николай Сергеевич заказывал фаэтон, Катя с восхищением смотрела на доску.

— Н. С. — это Николай Сергеевич. А супруга — это я! — сказала она Мамонтову. — Я и никаких разговоров! И пойдем пить шоколад! В этом самом доме кондитерская, и в окне выставлены чудные вещи, я сейчас же заметила. Умираю, так хочется шоколада!

Все приводило ее в восторг: погода, городок, шоколад, лошади, поля, роща, река. — «Это что растет? Рожь? Свекла? Я ведь ничего не знаю!» — спрашивала она в дороге. Мамонтов знал немногим больше ее.

— Нет скажи, это правда? Мы действительно женаты? Ужасно смешно! Но я страшно рада! А ты?

— Я тоже страшно рад.

— Ты нарочно так говоришь, таким голосом! Ты каторжник, но я страшно тебя люблю, — сказала она, быстро его целуя. — А обед для нас будет? Если нет, я приготовлю яичницу. Я чудно варю яичницу!

— Я написал, чтобы достали повара и горничную. Обед будет, хотя, должно быть, скверный.

— Это уж ты всегда! Ты… как это? Ты пессимист. Так мне объяснил Алешенька. Каторжник, но пессимист… Где-то теперь мой Алешенька? В поездке с цирком и без меня! — сказала Катя. На глазах у нее появились слезы. «А все-таки я вернусь в цирк, — подумала она. — Лишь бы не очень много есть сладкого! Тогда на тренировке живо все нагоню!»

При виде их дома Катя ахнула, выскочила из фаэтона и побежала по комнатам, не обратив внимания на красноглазого старика и на босую бабу, которые вышли встречать господ. Николай Сергеевич не без удовольствия слышал ее доносившиеся издали восторженные крики. В первый раз за долгие месяцы ему было весело.

— …Я заблудилась! Сколько комнат! И мебели сколько!

— Мебель, конечно, нехитрая. А эти картины надо будет сжечь рукой палача.

— Как сжечь рукой палача! — обиделась Катя. — Чудные картины! И рамы такие чудные! Ах, какой дом! Зачем ты жил несколько лет в меблирашках, когда у тебя такой дом? — Николай Сергеевич и сам не понимал теперь, зачем. — Я всегда говорила, что ты сумасшедший. Но я страшно тебя люблю. А ты меня?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55