Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия - Истоки

ModernLib.Net / Историческая проза / Алданов Марк Александрович / Истоки - Чтение (стр. 46)
Автор: Алданов Марк Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Трилогия

 

 


— Да как же я уеду? Разве Владимир переправит меня через своих контрабандистов?

— В этом необходимости нет, — ответил Желябов. — Пусть ваш муж сначала попробует получить для вас заграничный паспорт в легальном порядке. Если не дадут, мы обратимся к контрабандистам. Сегодня же лучше домой не возвращайтесь, переночуйте здесь.

— Мы вам тут поставим кровать, а я перейду на кухню, — предложила, оживившись, Геся. — И одеяло я найду тепленькое.

— Я должна вернуться домой. Если ко мне сегодня не нагрянули, то до ночи уже не нагрянут.

— Это верно, — подтвердил Желябов, подумав. — Значит, через недельку начнется для нас агитация в Париже. Рошфор, говорят, всей душой предан нашему делу. Вы будете там чрезвычайно полезны партии.

В его словах не было ничего обидного. Напротив, они были лестны. Но ей была неприятна усмешка Старика.

VII

Первый разговор Михаила Яковлевича с единомышленниками оказался удачным. Он сделал небольшое сообщение, которое чрезвычайно заинтересовало группу людей, собравшихся у редактора журнала. Черняков предварительно взял со всех слово держать все в тайне, и это еще подняло интерес к делу. Произошел обмен мнениями. Только один из участников беседы высказался вначале против встречи с министром. — «Пусть эти господа на деле покажут свою готовность безоговорочно вступить на конституционный путь, тогда поговорим. А то ваш Лорис подумает, что стоит нас приласкать, и мы бросимся к нему в объятия!» — сказал земский деятель, человек довольно желчный, несколько ближе, чем другие, стоявший к людям, которых Черняков называл радикальными tutti quanti[258]: граница между либералами и радикалами была не очень определенной. — «Позвольте, это не разговор, Василий Васильевич, — обиженно ответил Михаил Яковлевич, — во-первых, Лорис не „мой“, а во-вторых, в его объятия никто из нас бросаться не собирается. Но, по моему скромному суждению, рука, в первый раз протянутая нам сверху, не должна повиснуть в воздухе. В действительности, мы изложим ему наши desiderata, или, вернее, наши условия. А дальше его дело будет принять их или не принять. Бросаться же в его объятия я никак не предлагал и не предлагаю». — «Я ничего обидного не хотел сказать, но я желал бы, чтобы вы объяснили, как вы…» — «Я и не жалуюсь на обиду, но что же вам ответить, Василий Васильевич? Напомню вам слова Биконсфильда: „Never complain and never explain… He жаловаться и не объяснять“. Хозяин дома вмешался и сказал, что со старой лисой, с Лорисом, действительно надо держать ухо востро, однако нет причины отказываться от переговоров. — „Скорее всего, конечно, ничего не выйдет“. Все другие участники беседы высказались за переговоры и были видимо польщены предложением. Особенно ясно это стало после того, как начали составлять список. „Обид будет, конечно, великое множество, — сказал со вздохом редактор, — Иван Иваныча позвали, а меня не позвали. Ох, уж эти мне Иван Иванычи!“ Все же он отвел другого редактора; отозвался о нем чрезвычайно лестно, но признал его неподходящим человеком. Были отведены еще два адвоката: они всех заговорят. — «Что ж, если так, то нашу инициативную группу можно считать сконструированной, — сказал в заключение Михаил Яковлевич. — Я только возражаю против названия «инициативная группа», инициатива ведь не наша, а ближнего боярина». — «Конечно, Василий Васильевич! Я говорю о группе лиц, откликнувшихся на его инициативу», — примирительно разъяснил Черняков. Под конец разговор стал шутливым: какой кому достанется портфель. — «Вот увидите, Михаил Яковлевич, ближний боярин научит вас истинному либерализму», — весело сказал кто-то. «Это что евнуху учить Потемкина, как говорил, кажется, Пушкин», — сказал желчный земец. Все засмеялись. Прощаясь, участники беседы крепче обычного жали руку Чернякову: понимали, что обязаны ему зачислением в инициативную группу; и он понимал, что они это понимают.

Вечером этого дня Михаил Яковлевич сидел за чаем у камина в красном бархатном халате, подаренном ему сестрой ко дню рождения. Он очень любил этот халат, который, по его наблюдениям, всегда приводил его в хорошее настроение. Лизы опять не было дома. Черняков беспокойно поглядывал на часы и думал о предстоящем решительном объяснении с женой. «Да, в общественной жизни удачи, а личная жизнь…»

С некоторых пор ему приходила мысль о разводе. «Кажется, только это и остается, — мрачно думал он и тогда в театре, после встречи с липецким революционером. — Конечно, я люблю ее, но именно любовь делает фиктивный брак еще более нелепым, отвратительным явлением. Я люблю ее, но я не могу, не хочу и не обязан разбивать из-за нее свою жизнь! Я скажу ей: entweder — oder[259]».

Однако, когда он услышал звонок и в передней голос Лизы, Михаилу Яковлевичу стало ясно, что он никогда развода не предложит.

— Я уже начинал беспокоиться. Вы, кажется, нынче должны были обедать дома?

— Да, извините меня, так вышло. Надеюсь, они вас накормили?

— Да. А вы? Вы еще не обедали?

— Нет… То есть, конечно, обедала. Она принесла вам сардины? Я ей велела.

— Принесла, спасибо. — Михаил Яковлевич был так не избалован вниманием со стороны жены, что был и тронут ее вопросом, и насторожился. — Хотите чаю? Самовар горячий.

— Очень хочу. Вам идет этот халат. Вы похожи на кардинала или на вельможу восемнадцатого века, — сказала Лиза, садясь в кресло. Черняков подал ей чашку. «Ах, как бы могло быть хорошо, если б… Сегодня она еще красивее, чем всегда. Ей идет бледность…» Елизавета Павловна неожиданно налила себе большую рюмку рома и выпила залпом.

— Лиза, это ром!

— Ничего… Ничего! — сказала она, кашляя. — В самом деле страшно крепкая вещь! Я и не думала… Это я с горя.

— Почему с горя? Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. Ах, какой крепкий ром… Ничего не случилось кроме того, что меня не сегодня завтра арестуют.

— Лиза!.. Ради Бога!

— Что ж, «ради Бога»? Если бы арест от меня зависел, я бы его отменила.

— Что случилось? Лиза, неужели нельзя говорить раз в жизни без шуток?

— Можно и без шуток, — сказала она и небрежным тоном сообщила ему о слежке. При первых ее словах Михаил Яковлевич, сильно изменившись в лице, встал, затворил дверь и сел на стул рядом с Лизой. Она не назвала имени Михайлова, но сказала, что арестован очень видный террорист, которого она хорошо знала.

— Он бывал у нас в доме!

— Не бывал, а был один раз. Не скрываю, его могли проследить, поэтому я жду обыска и ареста.

— Я знаю, это тот блондин, которого я видел в Липецке?.. Впрочем, все равно!.. У него были ваши письма? Был записан ваш адрес? Вы у него бывали? Когда он арестован?

— Вы спрашиваете слишком быстро, я не могу отвечать сразу на столько вопросов. Нет, у него не было моих писем, и адресов он никаких не записывал, все помнил наизусть. Если не проследили, как он входил в нашу квартиру, то никакой опасности нет. Но могли легко проследить, и я думаю, мне надо перейти на нелегальное положение. Что ж, пожили и будет. Немцы говорят: «У всего есть конец, только у колбасы два конца. Alles hat ein Ende, nur die Wurst hat zwei»…

Михаил Яковлевич взглянул на нее выпученными глазами, встал, прошелся по комнате, вытер лоб платком. Все его планы рухнули. Муж не отвечал за жену, но мужу террористки не годилось участвовать в переговорах с министром внутренних дел. Однако об этом Черняков даже не подумал, — это только бесследно проскользнуло в глубине его сознания. Теперь надо было спасать Лизу. Он снова сел рядом с ней и взял ее за руку. Рука у нее была холодная.

Чувство, которое она испытывала, не было страхом, но она чувствовала, что другие так могли бы его назвать, и ей было мучительно стыдно. Стыдно было, что она согласилась — или почти согласилась — уехать за границу, стыдно неправды о переходе на нелегальное положение, только что зачем-то сказанной ею мужу, стыдно маленькой, еле заметной лжи в разговоре на конспиративной квартире. «А может быть, я в самом деле боюсь?.. Нет, не боюсь, это не страх».

— Лиза, умоляю вас, скажите мне все! Что именно за вами значится? Что вы сделали? Я умоляю вас, скажите всю правду!

— Хорошо, — ответила она, немного подумав. — Я вам расскажу, но прошу вас, не перебивайте меня и не переспрашивайте. Вы выскажете мне ваши соображения потом.

— Не буду перебивать. Только не томите меня!

Она рассказала далеко не все, но то, что она говорила, было правдой. Михаил Яковлевич слушал ее с ужасом. «Господи!.. Господи!» — изредка повторял он.

— Ну, вот теперь вы знаете. Allez-y![260] Выскажите же ваши соображения, — сказала она. Елизавета Павловна говорила ироническим тоном, слово «соображения» тоже было ироническое, но руки у нее дрожали. Она быстро налила себе еще рюмку рома и выпила залпом прежде, чем Михаил Яковлевич успел ее остановить.

— Лиза!.. Что мне сказать? Зачем мне говорить? Теперь не время ни для споров, ни для рекриминаций![261] Вам надо спасаться, это всего важнее! Вы говорите, что у него мог быть динамит? Господи! И вы заметили за собой слежку?

— Oui, Monsieur, parfaitement.[262]

— Боже мой! Боже мой! — Михаил Яковлевич был в совершенном отчаянье. Он ломал бы себе руки, если бы это было естественным, а не литературным жестом. — Лиза, вам надо уехать! Уехать немедленно, сейчас, не теряя ни минуты!

— Уехать? Куда? — точно с недоумением спросила она.

— За границу! Но сейчас, сегодня же! Лиза, надо, надо уехать!

Он предложил то самое, чего она хотела. Елизавета Павловна засмеялась, точно его предложение было совершенно бессмысленно, — не знала, зачем смеется, зачем запутывается в той же незначительной, ненужной неправде.

— Мне то же предписывают товарищи. Точно вы сговорились! Если бы я хотела уехать, это было бы невозможно: прежде всего был бы необходим паспорт.

— Я вам достану его в полчаса! Меня знают в канцелярии… Правда, канцелярия уже закрыта. Тогда завтра… Но вы не можете ночевать здесь, они могут нагрянуть каждую минуту! Мы сейчас уедем в гостиницу, я вас там устрою. Я сам останусь с вами, я не могу теперь оставить вас одну… Две комнаты, мы возьмем номер из двух комнат, — говорил он, целуя ей руки, как в Липецке. Она все не знала, зачем отказывается, зачем говорит в полушутливом тоне, зачем говорит вздор. Его отчаянье трогало ее. «Да, он хороший, прекрасный человек…» И то, что он все взял на себя, подействовало на нее успокоительно. В первый раз в жизни она ему подчинялась. Голова у нее уже кружилась от рома.

— Ну, хорошо, переедем, если вы так хотите… Я погубила вашу жизнь! — вдруг совсем не прежним голосом со слезами сказала она. — Простите меня, если можете.



На следующий день Черняков провожал ее. На вокзале, как всегда в последнее время, было много полиции и жандармов. Михаил Яковлевич, строго оглядываясь по сторонам, проводил жену в вагон. Он был совершенно растерян: от счастья, от несчастья. По правилу выработанной Михайловым техники, они явились на вокзал за три минуты до отхода поезда. В отделении первого класса не было никого. Черняков обнял жену.

— Ты видишь! Я говорил тебе, что все сойдет совершенно гладко. Больше ни малейшей опасности нет!

— Ну, впереди есть граница, — сказала она, принужденно смеясь. Ее смущение росло. Елизавета Павловна еще не отдавала себе отчета в своих чувствах. «Довольна? Счастлива?.. Вздор!» То, что случилось с ней, было так странно, так для нее неожиданно. В гостинице оказалась только одна комната.

Она пыталась настроиться на прежний насмешливый лад. «Что ж, если и ему страдать за меня, то пусть же он хоть что-либо за это получит…» Но Лиза чувствовала, что и прежнего тона у нее теперь быть не может. «И жить буду, и чувствовать по-новому. Лучше ли, хуже ли, но по-новому…»

— …Ты купишь в Париже все, что нужно. Как только придет от тебя телеграмма, я переведу тебе еще денег. Жаль, что нельзя было заехать за вещами. Но я уверен, что никакого обыска не было. А если и был, то это теперь значения не имеет. Тебе совершенно незачем волноваться.

— Да я нисколько и не волнуюсь! Лишь бы у тебя не вышло неприятностей.

Ей было почти досадно, что заграничный паспорт выдали беспрепятственно. Черняков явился в канцелярию до ее открытия. У него были знакомства всюду. Он вернулся в гостиницу с паспортом и билетом. «Да, за ним не пропадешь…» Теперь и она не сомневалась, что через три дня будет в Париже.

— Ты помни, ты обещал часто бывать у папа… Маша, бедная Маша! — сказала она, и у нее опять появились на глазах слезы.

Для Павла Васильевича что-то придумали. Он, впрочем, по-прежнему ни о чем не спрашивал. Вид у него был еще более мрачный. «Папа впадает в апатию!» — испуганно говорили о нем дочери. Сестре Елизавета Павловна сказала, что партия посылает ее на месяц-другой с поручением к Рошфору. Маша не знала, кто такой Рошфор, в душе ненавидела его и плакала так, как если бы предчувствовала, что больше никогда не увидит сестры. Из конспирации ей запретили быть на вокзале. Коля Дюммлер ласково утешал ее. — «Хотя ваша сестрица дяде Мише баки закручивает, — говорил он, — но в общем это хорошо, что она сдрапанула. А то не миновать ей Романова хутора!» — «Какого Романова хутора?» — всхлипывая, спросила Маша. — «Тюрьмы, понятное дело. Вы не плачьте, канареечка. Скоро придет от нее из Парижа ксива».

— Я получу отпуск еще до Рождества. Быть может, через три недели я приеду к тебе в Париж… Только не жалей денег, купи все, платья, белье. Хорошо, что шуба на тебе, — быстро говорил Черняков с бодрой улыбкой. Она вытерла слезы и тоже улыбнулась.

— Не обольщайте себя надеждами. Вы… ты очень неудачно выбрал жену, — сказала она, не находя нового тона с ним. Теперь неуместны были бы и ирония, и «вы», и «Черняков».

— Конституция совершенно решенное дело, я это знаю из первоисточника, а с ней неизбежна и амнистия, — говорил он совершенно так, как накануне она говорила Маше. Михаил Яковлевич в самом деле так думал. Думал даже, что, если обыска у него ночью не произошло, то нет причины ему выходить из инициативной группы. — Через три-четыре месяца мы опять будем жить в Петербурге, но уже…

Раздался третий звонок. Лиза крепко обняла и поцеловала мужа.

Он бежал за поездом, с заговорщическим видом оглядываясь по сторонам. Елизавета Павловна отошла от окна, растерянно вышла в коридор, так же растерянно вернулась, спустилась на диван и заплакала.

VIII

Александр II женился на княжне Долгорукой через полтора месяца после смерти императрицы. На венчанье присутствовало только несколько человек. Они обязались никому ничего не говорить. Но сама Долгорукая, получившая титул светлейшей княгини Юрьевской, не очень скрывала секрет. Первые узнали ее приятельницы, бонны, няньки; скоро слух о втором браке императора прошел по всей России.

После венчанья царь с женой и детьми уехал в Ливадию и вернулся в Петербург 22 ноября. Для княгини была отделана новая большая квартира в Зимнем дворце. Там теперь Александр II проводил ночи и значительную часть дня. Он вставал в восемь часов утра и обычно в шлафроке работал в комнате рядом со спальной. Потом надевал мундир и спускался в кабинет в сопровождении своего Милорда (его собака и собака Юрьевской обе назывались Милордами). Княгиня просыпалась очень поздно и звонила императору; он тотчас снова к ней поднимался. Ее звонок был проведен в его рабочий кабинет, и старые сановники, делавшие ему доклады, иногда опускали глаза, слыша, что по звонку вызывают русского царя. Но Александр II не обращал внимания на сановников. Он все меньше заботился о чужом мнении, даже о мнении членов своей семьи.

Великие князья приняли женитьбу отца покорно, с худо скрытым раздражением. Они почитали и боялись императора и по внешности поддерживали добрые отношения с его женой. Однако слухи о возможном ее короновании приводили их в такое же негодованье, как разговоры о конституции. Коронованье Юрьевской и конституция неясно связались между собой в представлении и у них, и у двора, и у самого императора.

В намеченной Лорис-Меликовым государственной реформе речь шла о создании каких-то подготовительных комиссий для рассмотрения разных важных вопросов. Все знали, что государственная жизнь сводится к созданию комиссий; так было всегда, и в самом слове «комиссия» было нечто успокоительное, знакомое, неспешное. Но выработанные подготовительными комиссиями законопроекты должны были, по плану Лорис-Меликова, поступать в общую комиссию с участием выборных людей от населения. Эти последние четыре слова вызывали при дворе ужас. Сам Лорис-Меликов, впрочем, утверждал, что остается противником конституции. Иногда, увлекаясь своим красноречием, он говорил царю, великим князьям, консервативным министрам, что своими руками задушил бы человека, который предложил бы ввести в России конституционный образ правления. Однако глаза у него при этом как будто бегали — или так казалось его высокопоставленным врагам. Они находили, что армяшке верить нельзя, что он хочет положить конец вековому самодержавию царей.

Все эти разговоры так надоели царю, что он старался думать о них возможно меньше. Сам он не имел вполне твердого мнения о проекте. Иногда ему казалось, что прав Лорис-Меликов, иногда, что правы его враги. Александр II почти склонился к тому, чтобы закончить свое царствование государственной реформой. Но он не был ею увлечен, — как в молодости был увлечен делом освобождения крестьян, — да и не возлагал на нее особенных надежд. Думал, что эта реформа не успокоит России, не положит конца работе тех людей, которые старались его убить. Однако другое, военные суды, генерал-губернаторы, смертные приговоры, все уже было испробовано и ни к чему хорошему не привело. Напротив, некоторое успокоение было достигнуто с тех пор, как он призвал к власти Лорис-Меликова.

Сам министр внутренних дел был убежден, что революционное движение уже подавлено благодаря его мерам: разумелось уничтожение Третьего отделения, отмена административных высылок, сближение с благомыслящей частью общества, укрепление доверия к власти, к законности, к правовому порядку. Об этом он неизменно докладывал царю и многозначительно подчеркивал, что при нем покушений на цареубийство не было. Ни ему, ни Александру II не было известно, что в действительности покушения готовились, но не удались и остались незамеченными. Так, народовольцам не удалось взорвать Каменный мост во время проезда царя.

Император по-прежнему внимательно, с жутким любопытством и недоуменьем, читал полицейские доклады о террористах. Государственный Департамент полиции, заменивший Третье отделение, теперь считал опаснейшим из Них Андрея Желябова, которого Гольденберг в своих показаниях назвал гениальным человеком. «Кто такой?» — спрашивал император. Его особенно неприятно удивило, что Желябов был из крестьян: до сих пор цареубийцы в русской истории обычно бывали дворяне. «Идут на смерть, как будто смелые люди. Но чего они хотят? Разве это мыслимое дело? Распад России!» В показаниях Александра Михайлова было сказано: «Распадение России по главным национальностям должно быть предоставлено доброй воле составляющих ее народов, что, конечно, и произойдет ввиду издавна существующего к тому расположения». Царь читал это и только пожимал плечами.

Однако все неприятности, связанные с государственными делами, теперь не очень расстраивали Александра II. Он был счастлив, как давно не был счастлив в жизни. Ему хотелось только того, чтобы люди оставили его в покое и дали ему возможность свободно, не скрываясь, провести остаток дней с княгиней и с детьми от нее. Все, что было связано с Юрьевскими, теперь занимало его больше, чем государственные дела.



В день доклада Лорис-Меликова у княгини был назначен костюмированный детский праздник. Уступая желанию, просьбе или полускрытому приказу царя, наследник престола согласился прислать на праздник своих сыновей: они должны были сблизиться с детьми Александра II от княгини. Император входил во все подробности праздника, обсуждал костюмы детей и подарки им. Чтобы облегчить детям сближение, были приглашены еще девочки графа Воронцова. Царь был очень доволен. Как ни был он теперь равнодушен к общественному мнению, глухая враждебность великих князей утомляла его и сильно ему надоела.

Первый вопрос за день был, как всегда, о первом мундире. Лейб-гусарский и конногвардейский считались его любимыми: это раздражало кавалергардов и вызывало у них ропот, несколько забавлявший царя. «Теперь, говорят, мои умники министры спорят о том, как ездить представляться Кате: в сюртуке, как к частной персоне, или в мундире, как к члену царствующего дома… Скоро будут ездить к царице», — весело подумал он. В одиннадцать часов он в самом лучшем настроении духа спустился по винтовой лестнице в свой кабинет, сел за стол, просмотрел прежние записки и доклады Лорис-Меликова. В первоначальный проект реформы были внесены небольшие изменения. Александр II вносил их больше для того, чтобы не во всем соглашаться с министром, да еще чтобы смягчить и противную сторону. Он знал, что в жизни и особенно в политике почти все выходит совсем не так, как ожидали, хотели или опасались. «Нынче важный день, больше нельзя откладывать, сегодня же все и решить», — думал он бодро. В сущности, вопрос уже был решен. «Может быть, именно, за это история прославит».

— Здравствуй, Михаил Тариелович, — ласково сказал он министру. «Кажется, волнуется. Значит, будет долго говорить, — подумал царь. — Желт нынче как лимон. Il n’est pas tr[263] Очень непрезентабелен Михаил Тариелович…» Враги называли за глаза министра внутренних дел Михаилом Тарелковичем, уверяя, будто его так прозвали на Кавказе солдаты. У Александра II не было национальных или сословных предрассудков. Ему было совершенно все равно, что намеченный им в главы правительства человек был не русский по крови и не аристократ по происхождению. Но у него было легкое предубеждение против некрасивых людей.

Он предложил Лорис-Меликову папиросу и подумал, что генерал, верно, предпочитает свои собственные толстые, которые он крутил из дешевого табаку. Царю внушало уважение, что этот не имевший состояния человек неизменно и упорно отказывался от денежных наград. «Cela n’arrive pas tous les jours…[264] Да, он честен, хоть лукав. Ну, что ж, скорей бы начинал свою волынку: «законность, правовой порядок, выборные люди», слышал, знаю, наизусть знаю…» Царь поговорил с Лорис-Меликовым о здоровье, спросил, продолжается ли кашель. По долгому опыту ему было известно, что такие обычные, никому не нужные вопросы, не свидетельствующие ни об интересе к человеку и ни о чем вообще, вызывают восторженную благодарность, когда их задает он. Выслушав с сочувственным видом ответ, царь замолчал, приглашая министра приступить к делу.

Лорис-Меликов в самом деле очень волновался и чувствовал себя в это утро худо. Ночью тяжело кашлял и думал, что благоразумнее было бы бросить политику, подать в отставку, уехать в теплые края. Он знал, что окружен ненавистью. Вначале это было ему занимательно новизной; теперь ненависть придворного мира его тяготила и даже пугала. Власть сама по себе не очень его соблазняла, но он был честолюбив и мечтал о том, чтобы связать свое имя с большим историческим делом. «И ему, и мне надо торопиться. Знаю, кто идет нам на смену».

Во дворце уже было довольно много людей. Ему почтительно кланялись, он любезно всем отвечал и еще яснее обычного чувствовал общую ненависть к себе. «Конечно, слышали, что скоро решающий доклад». Сторонников конституции при дворе было мало. Ей неопределенно сочувствовали некоторые очень немногочисленные сановники. Несколько генералов, по-солдатски преданных царю, так же по-солдатски стояли и за конституцию, потому что такова была царская воля. Была еще небольшая партия княгини, вместе с ней возлагавшая смутные надежды на новый строй. Лорис-Меликов хотел незаметно сыграть на короновании Юрьевской для того, чтобы добиться от царя осуществления своих планов. «Без нее ничего не будет… Бабы на базарах о ней говорят: „Батюшку-царя попутал леший!“ История за большое дело простит мне небольшую хитрость. Во всяком случае народ за мной», — думал он, как думают почти все правители мира. Из народа он знал лишь солдат. Здесь народ представляли только лакеи. «Вот этому, быть может, и не так нужна конституция», — с улыбкой подумал он, когда дверь распахнул старый лакей. Его лицо ничего, кроме предельной почтительности, не выражало.

Ночью, ворочаясь в постели, он опасался, что кашель помешает ему говорить. Но лишь только он начал свой доклад, от его нездоровья ничего не осталось. Речь его лилась гладко. Царь слушал внимательно, хотя без большого интереса. Почему-то его настроение духа начало ухудшаться. «Прекрасно говорит, настоящий оратор… „Исторические язвы старой России…“ А у новой России никаких язв не будет… Еще будет ли твоя „новая“ Россия?» Все-таки я пока указа не подписал… «Сближение с благомыслящей частью общества…» Не очень и она хочет сближаться, благомыслящая часть общества… «Увенчание здания…» Это так, fa[265], это начало конституции. Зачем же ты говоришь, что ни о какой конституции не думаешь?»

Царь давно привык к тому, что его все обманывают, и даже не очень за это сердился, именно ввиду всеобщности этого явления, — как нельзя было бы сердиться на законы природы. Умом он был почти согласен с министром, но сердцем любил самодержавие и, хотя решил пойти на государственную реформу, все же не мог отделаться от легкого раздражения против человека, который эту реформу предлагал. «Тот ханжа, Победоносцев, тоже говорит превосходно, и много я их всех слышал! Сколько ерунды они говорили, сколько дурного посоветовали, сколько разумных мер считали невозможными, сколько глупых считали целесообразными!» И по мере того как говорил Лорис-Меликов, Александр II колебался все больше. «Пока решение не принято, но минут через десять он, с Божьей помощью, кончит, и тогда надо будет сказать „да“ или „нет“. Сейчас я еще не связан, еще несколько минут не связан… Да, он либерал, он стоит за умаление самодержавия. Ему легко: не его оно, самодержавие, а мое, моих предков, и решаю я… Однако, я уже думал и думал, больше думать нечего… Все же он честный человек, старый боевой генерал с тремя Георгиями…» Царь теперь никому по-настоящему не верил, кроме княгини, но офицерам все-таки верил немного больше, чем другим. Призвать к власти либерального профессора было бы выше его сил; сделать главой правительства при обновленном строе генерала, увешанного боевыми орденами, было неизмеримо легче. «Да, да, выборные люди!» Им вдруг овладела апатия, которую в пору его детства Жуковский считал главным его недостатком. «Все равно, дело уже решено. Le vin est tir[266] Сейчас скажу ему, что принимаю его проект… Еще две-три минуты можно не давать согласия, а потом будет решено и кончено…» Вдруг он вспомнил, как без малого полвека тому назад, шестнадцати лет от роду, он, держа за руку отца, перед аналоем принес присягу «не щадя живота своего, до последней капли крови, к высокому его императорского величества самодержавию, силе и власти принадлежащие права и преимущества, узаконенные и впредь узаконяемые, по крайнему разумению, силе и возможности, предостерегать и оборонять…» Вспомнил фигуры митрополитов, Евангелье и крест на аналое, императорские регалии вокруг аналоя. «Вот и пришел конец… Однако это была присяга наследника, она не может связывать государя… И ведь „по крайнему разумению, силе и возможности…“ Сил осталось немного, и возможности больше нет. Да и что такое наше человеческое разумение?.. „Господи Боже отцов и царю царствующих! Настави, вразуми и управи меня в великом служении мне предназначенном: да будет со мной председящая престолу Твоему премудрость: пошли ю с небес святых своих, да разумею, что есть угодно пред очима Твоима и что есть право по заповедям Твоим…“ Когда-то его особенно потрясли эти слова заученной наизусть присяги. Он курил папиросу за папиросой, и они дрожали у него в руке.

Флигель-адъютант вошел на цыпочках и доложил о великом князе Николае Александровиче.

— Ваше величество приказали доложить тотчас…

— Через минуту пусть войдет, я позвоню, — сказал царь, вспомнив о детском празднике. Он тотчас снова оживился. — Да, так кончай, Михаил Тариелович, я тебя слушаю.

Лорис-Меликов взглянул на него. «Теперь или никогда! Завтра может перерешить», — подумал он и сказал длинную запутанную фразу: только ее и приготовил заранее из всей своей речи. В каком-то из придаточных предложений как будто что-то проскользнуло о княгине. Он не решился бы сказать прямо, но смысл запутанного намека заключался в том, что при новом строе коронование княгини станет вполне возможным: выборные люди, благомыслящая часть общества отнесется к этому совершенно не так, как царская семья и двор. «Удалось!» — с восторгом подумал он.

— Я принял решение, — сказал царь. — Думаю, что ты прав. Надо пойти на эту большую реформу. Что она принесет нам, я не знаю и ты не знаешь. Но думаю, что другого пути нет. Во главе всего управления для объединения действий я поставлю одного человека. Тебе это известно, что этот человек ты.

Решающее слово было сказано. Стало неизмеримо легче. Царь позвонил. Лорис-Меликов изменившимся дрожащим голосом благодарил его за доверие, говорил, что не достоин оказанной ему чести, называл принятое решение счастливейшим и мудрейшим делом русской истории. «Может быть, и вправду именно сейчас послана с неба премудрость?..» — подумал царь.

Двенадцатилетний великий князь в татарском костюме, сшитом для детского праздника, робко вошел в кабинет и поздоровался с дедом. Лорис-Меликов встал и почтительно поклонился.

— Для него стараемся, — сказал царь почти весело. — Знаешь его: это твой будущий государь, его величество император Николай Второй… Мы сейчас найдем, Ники… Я больше тебя не задерживаю, Михаил Тариелович.

— Когда, ваше величество, прикажете представить указ на подпись?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55