Кто на постепенную починку согласен, с тем мне по дороге, — сказал он, полувопросительно глядя на Чернякова. — Люди очень образованные и даровитые, каких у нас в интеллигенции немало, такие люди, как вы, могли бы сделать очень многое. — Он тотчас с улыбкой обратился к Софье Яковлевне. — Возвращаясь к Победоносцеву… Сказать или нет? Так и быть, скажу. Я считаю своей величайшей ошибкой, что на одну из двух должностей, которые занимал граф Толстой, я предложил государю Победоносцева. Сделал это по желанию наследника Александра Александровича. Государь уступил мне чрезвычайно неохотно и, удовлетворив, наконец, мою просьбу, сказал мне: «Помни, что ты добился назначения своего худшего врага». Государь был совершенно прав… А моя сила в чем? Она в том, что я здесь новый человек, что я на все могу смотреть новыми глазами, да еще не оглядываясь на княгиню Марью Алексевну. И даже на великую княгиню Марью Алексевну. Так вот, видите ли, я пришел к
ним не по своей воле, а по воле государя, взглянул на них и, не скрываю, я ужаснулся. Наш двор! Большей пустоты представить себе нельзя. О чем думают эти люди? Чем они заняты? Послушайте их разговоры. Княгиня Юрьевская, и еще княгиня Юрьевская, и опять княгиня Юрьевская! Да если бы еще о ней хоть говорили дело! А то все вертится вокруг того, кто был свидетелем на ее свадьбе с государем. Почему-то ведь
они уверены, что я и свадьбу устроил, я и устраиваю все свои злодейские дела через Екатерину Михайловну! И еще необычайно всех волнует, сколько денег ей подарил государь. Как-то они это узнают! Мне еще сегодня сообщили, что государь в Ливадии внес на ее имя в Государственный банк три миллиона триста тысяч рублей. Назвали даже более точную цифру, чуть ли не с точностью до копеек. И представьте, верно назвали, — сказал он, смеясь. — Я по случайности знаю, что это так.
«Все-таки ему не следовало бы это говорить», — подумала с некоторым недоуменьем Софья Яковлевна.
— Еще одно доказательство того, что государь ничего в своей жизни скрыть не может, — сказала она. — Я могу, вы можете, все могут, только он один не может. Но все-таки, Михаил Тариелович, вы сказали, что вы ужаснулись. Не слишком ли сильное слово? Где же люди не любят перемывать косточки ближнему?
— Бывает и в интеллигенции, — сказал Черняков, желавший вернуть разговор к очень заинтересовавшему его предмету. Лорис-Меликов смотрел на него. «Ох, хитренькие глаза», — подумал Михаил Яковлевич.
— Я военный человек, — сказал Лорис-Меликов. («В третий раз зачем-то напоминает, — отметил мысленно Черняков, — все знают, что ты военный человек»). — В этом тоже, если хотите, некоторое мое преимущество. Я всегда рассуждаю по-военному. Если бы у меня под Карсом было, скажем, сто тысяч войск, а у паши десять, то я, конечно, ничего ему не предложил бы, кроме чистой капитуляции. Ну, конечно, я солдатскую честь знаю, рыцарство и всякое такое. Шпагу, верно, вернул бы с комплиментами, как государь Осману после падения Плевны. Однако, капитуляции, уж что там ни мели, потребовал бы безоговорочной. Ну, а ежели бы у меня было пятьдесят тысяч солдат, а у паши столько же, или еще того боле? Что тогда? Тогда нет, я капитуляции не потребовал бы. Я постарался бы вступить в переговоры, хоть тем временем, может, стал бы стягивать войска. Казалось бы, буки-аз ба. Но вот у нас этой азбуки не понимают. У революционеров две роты войск, а им, видите ли, подавай Учредительное Собрание! Вся эта «Народная Воля» мальчишеская организация, и разгромить ее ничего не стоит. Да она уже разгромлена. Но общество наше? Тут-то она ему и сказала. Умеет ли общество рассчитывать свои и чужие силы?
— Сколько же, по-вашему, граф, войск у интеллигентского паши? — весело спросил Черняков, уже освободившийся от смущения.
Лорис-Меликов засмеялся тоже очень весело.
— Вот он какой пистолет! А ведь хорошо сказал! Остроумный ваш брат, — обратился он к Софье Яковлевне. — Впрочем, я ведь больше гак говорю. Революционеры — пустое место, нет ничего проще, как всех их отправить в Сибирь соболей ловить, да жалко молодых людей и их родителей. Наш придворный мир тоже пустое место. Царская власть другое дело: это сила, сила тысячелетняя, сила огромная, хоть и меньшая, чем многие из них думают. За эту силу они, придворные люди, и цепляются. А если что с ней случится, за милую душу бросят и предадут! Я их теперь знаю, на мякине не проведешь. Общество? Откровенно говорю, его я знаю меньше. Хотел бы узнать, очень хотел бы. Может, на поверку и за ним ничего нет, за интеллигентским пашой, а все только хвастают, пускают пыль в глаза. Но все лучше бы действовать сообща, а? Совестно жить — ни о чем не тужить.
— Вот и надо бы вам обменяться мненьями с представителями общества, — горячо сказала Софья Яковлевна. — Я это давно говорю!
— Я ничуть не прочь. Отчего же не поговорить? Сразу выяснилось бы, что можно, чего нельзя. Многого нельзя, а кое-что и можно, и должно… Русская история держится такими людьми, как, скажем, Сперанский, которые вовремя чинили то, что следовало и еще можно было починить. А что нельзя, то нельзя. Дойдет до торга — буду упрям, как карамышевский черт!
— Но что же вы, граф, предлагаете? — начал Михаил Яковлевич. — Ведь первое и основное…
— Виноват, я ничего не предлагаю. Поговорить был бы рад, об этом мы с вашей сестрицей беседовали. Позовет — приду, посижу, послушаю. Но, ох, боюсь, что и обществу присущи иллюзии относительно его силы. Я всю жизнь провел с солдатами и могу сказать, что их знаю. Солдат наш царя любит и ему верит. Генералам, может, и верит, но их любит не так, чтобы слишком. А вот люди из «Вестника Европы» да из «Отечественных записок» ему совсем ни к чему. Недаром они и подкрепляют себя революционерами. Точно будто я не знаю, что близкие сотрудники Салтыкова участвуют в подпольных изданиях. Ведь по должности шефа жандармов у меня обо всех есть сведенья, — подчеркнул он. — Скажем, в «Народной Воле» появилась обо мне статья: «Волчья пасть и лисий хвост». Ведь это Михайловский написал, — полувопросительно сказал он, взглянув на Михаила Яковлевича, который мгновенно насторожился. «Ну, этого я шефу жандармов подтверждать не стану!» — подумал он. — Да, не в том дело, кто написал… Этакого ведь волка нашел! Что ж, волк, так волк. Только ежели у тебя на волка ни ружья, ни дубья не припасено, так даром языка не чеши. Не подействует.
— Кроме революционеров, есть люди, которые хотят преобразования России мирными способами, — сказал Черняков. — Но их моральный капитал — это их убеждения, от которых они отказаться не могут. Если бы отказались, то им грош была бы цена, и правительству и не стоило бы с ними сговариваться. Скажу совершенно откровенно, граф, уж если вы со мной об этом по случайности заговорили. Ваши ближайшие намеренья обществу, к сожалению, неизвестны или известны только понаслышке. Обмен мненьями, никого ни к чему не обязывающий, и по-моему был бы чрезвычайно благотворен. Мы, поверьте, ничего, кроме блага России, не желаем, — сказал Михаил Яковлевич и подумал, что выразил идее больше сочувствия, чем следовало бы для первого раза. — Все зависит от того, что может быть предложено и осуществлено, — сказал он, воспользовавшись страдательным залогом, чтобы не употреблять слов «вы», «мы». — Я лично думаю, что средостенье между престолом и обществом — роковое явление новейшей истории России.
— Я и сам так думаю, — сказал Лорис-Меликов, одобрительно кивая головой. — Здание наше старое, и хорошего в нем много. Но, как все старые зданья, оно нуждается в починках. В этом я и вижу свою главную задачу: я чиню. И готов это делать со всяким, кто хочет в работе участвовать. Чужим знаниям всегда отдавал и отдаю должное, быть может, потому, что у меня у самого знаний немного. Учился я в школе гвардейских прапорщиков. А наша старая школа!.. Вы «Очерки бурсы» Помяловского читали?
— Читала. И испытывала такое чувство, точно хочется принять ванну.
— Вот именно. Мне довелось прочесть почти одновременно с этой книгой «Записки из Мертвого дома» Достоевского. И я был поражен сходством: буквально одна и та же жизнь, одни и те же нравы, один и тот же быт. Что каторжники, что школьники, — у нас еще недавно было почти то же самое. А ведь из бурсы вышли те пастыри, которые теперь ведают духовной жизнью народа. Для Победоносцевых золотые люди. Из точно такой же бурсы, только военной, вышли наши нынешние правители и администраторы, так метко изображаемые Салтыковым. Вы этой жизни не помните, а я ее застал и помню. Свежо предание, а верится с трудом. Как же не оценить того, что сделал для России нынешний государь, пошли ему Бог долгие дни.
Он отпил глоток кофе, откашлялся и заговорил о прошлом и нынешнем царствовании. «А ведь у нас в университете немного найдется профессоров, которые говорили бы так хорошо», — с некоторым удивлением думал, слушая его, Михаил Яковлевич. «Правда, эта манера пересыпать речь поговорками и народными изречениями немного утомительна, c’est trop facile[250]. Но у него это выходит лучше, чем у многих других». У какого-либо профессора такая манера речи показалась бы Чернякову даже пошловатой. Но этот старый либеральный генерал очень ему понравился. «Стихов тоже слишком много, во всем сказывается самоучка, но и тут большого греха нет…» Михаил Яковлевич слушал очень внимательно. Лорис-Меликов, по существу, говорил осторожно, слово «конституция» ни разу не было произнесено, однако, смысл его речи заключался в том, что к участию в управлении Россией должны быть привлечены выборные люди от населения, что должны быть произведены глубокие и серьезные реформы, что печати должно быть предоставлено больше прав и больше свободы. «Что ж, ты называй это починкой, а, по существу, это та же конституция», — говорил себе Черняков. Стать членом парламента было всю жизнь мечтой Михаила Яковлевича. Но теперь он о себе не думал. Мысль о том, что в близком будущем может исполниться мечта десятка поколений, переполняла его радостью. «Надо, однако, быть очень осторожным: и выразить одобрение, и не продешевить нас, и не высказать чрезмерного восторга…» Черняков обдумывал, что сказать, когда Лорис-Меликов кончит. Однако, сестра его предупредила.
— Как вы хорошо говорили, Михаил Тариелович, и как я приветствую вашу мысль! — с жаром сказала она. — Выборные люди от населенья — это именно то, что нужно. Общество выскажется, и царь его услышит. Вам обеспечено огромное место в истории, и вас поддержит вся Россия, кроме кучки людей, которые ничему не научились и ничего не забыли.
Любезно-рассеянная улыбка Лорис-Меликова как будто выражала удивление.
— Да что же я сказал? Ваш брат, должно, и не верит. Я только, как наши солдатики, говорю: «как весь народ вздохнет, до царя дойдет». Но в один день ничего не делается, общество должно твердо это помнить, — сказал он так, как артисты говорят «в сторону».
— Это верно. Но верно и то, что большие реформы нельзя откладывать ad calendas graecas[251], — внушительно сказал Михаил Яковлевич. Лорис-Меликов посмотрел на часы.
— Должен вас покинуть: скоро обед… Что ж, я всегда буду рад побеседовать с вами и с вашими друзьями. Как вы правильно сказали, беседы ни к чему не обязывают… Очень рад буду, Софья Яковлевна, если эта ваша мысль о встречах осуществится, — сказал он, целуя ей руку. — И простите, что заговорился. Мне бы послушать хотелось, а я все говорил и боюсь, утомил вас.
— Утомили! Мы вас заслушались, Михаил Тариелович! — сказала Софья Яковлевна с искренним восторгом. — Такие встречи должны быть, и я уверена, что из них выйдет большое историческое дело.
Он опять улыбнулся и крепко пожал руку Чернякову.
— Весьма рад был познакомиться с вами, профессор.
— Ну, как он тебе понравился? — спросила, вернувшись, Софья Яковлевна. — Я страшно рада! И я действительно думаю, что из таких бесед может выйти большое дело.
— При известных условиях, да. Во всяком случае, отчего же не попробовать?
— Если так подходить к делу «отчего же не попробовать», то никогда ничего не выходит! Так он тебе не понравился?
— Напротив, очень понравился. Но…
— Он странный и замечательный человек. Кажется, радикалы его считают хитрой придворной лисой! Если есть наверху совершенно не придворный человек, то это именно он. Двор его ненавидит. Хитрый, да, это правда. Михаил Тариелович умница… Я знаю, ум самое неопределенное из всех понятий: Пушкин умен, и Ротшильд умен, и Ньютон умен, да все по-разному («Это Мамонтов мне как-то сказал», — с очень неприятным чувством подумал Михаил Яковлевич). Конечно, он человек с хитрецой. Разве без этого можно было бы проделать такую головокружительную карьеру?.. Ты думаешь, это была моя мысль, чтобы он встретился с вами, с интеллигенцией? Разумеется, в Петербурге будут все приписывать моему тщеславию, предвижу разные милые шуточки. На самом деле это была его мысль, но ему почему-то удобнее, чтобы она исходила не от него, и он мне ее подсказал. Разумеется, я делаю вид, что этого не заметила.
— А почему он ее подсказал именно тебе?
— Я сама об этом думала, — ответила нехотя Софья Яковлевна. — Мне стало известно, что он говорил и с другими. Он везде, где только может, нащупывает почву: не выйдет здесь, так выйдет там. Именно поэтому лучше, чтобы это дело взяли в свои руки… чтобы это дело осуществилось поскорее и подходящими людьми. Мой дом ему в некоторых отношениях удобнее других. Он знает, что государь относится ко мне милостиво. Кроме того, людей передовых взглядов в том кругу не так много. И, наконец, он узнал случайно из разговора со мной, что я твоя сестра. Он о тебе слышал… И читал, конечно, твои работы, — добавила Софья Яковлевна. — Быть может, все дело именно в тебе, в твоей группе, в твоем журнале.
— Признаюсь, меня немного удивила его откровенность. Уж не болтлив ли он?
— Кажется, есть грех, — смеясь, сказала она. — Но я отнюдь не уверена, что он проговаривается и говорит лишнее. Может быть, ему нужно сказать то, что нам кажется лишним. Думаю, что и солдатская манера у него немного наиграна: «я, мол, солдат и режу правду-матку». Возможно, что он режет только ту правду-матку, которая ему зачем-то нужна. Мне тоже сегодня показалось, что кое-чего о Долгорукой он мог бы не говорить. Конечно, его бескорыстие выгодно выделяется на фоне ее трех миллионов… Кстати, бедная Екатерина Михайловна теперь стала конституционалисткой! Едва ли она знает, что это, собственно, такое, was ist das fur eine Mehlspeise[252], как говорила моя Элла. Но ей известно, что при старом порядке она уж никак не может короноваться.
— Так это правда, что она мечтает о короновании?
— Спит и во сне видит. И… не поэтому, конечно, но я думаю, что конституция у нас скоро будет. Помоги Бог государю и Михаилу Тариеловичу. Он прав, что по-настоящему там о России думают только они двое. И именно этих двух людей хотят убить революционеры, эти Соловьевы, Перовские, Млодецкие!.. Зачем, кстати, ты ему сказал о тех двух казненных революционерах, не помню, как их звали? Я знаю, что государь плачет, когда не может смягчить смертного приговора.
— Государь очень слаб на слезы. Лучше бы не плакал, а смягчал. Вот в том-то и беда, что ты, даже ты, «не помнишь, как их звали», — сказал Черняков. Ему самому было неясно, что его раздражает. Софья Яковлевна взглянула на него удивленно.
— Если б ты только знал, какие люди могут прийти на смену государю и Михаилу Тариеловичу!.. Ну, да что об этом говорить. Так ты готов помочь мне… ты готов взять на себя осуществление этой мысли?
— Значит, ты хочешь, чтобы он у тебя встречался с либеральной интеллигенцией?
— Мне все равно, где это будет. Ты знаешь, это моя давняя мысль. По-моему, большая часть зла в мире происходит оттого, что у людей различных — или пусть даже противоположных — взглядов нет такого места, где бы они могли поговорить в дружественной атмосфере. Не в деловой обстановке, что почти всегда легко, а в доброжелательной атмосфере, за чайным столом. Если нужно, чтобы это было у меня, так как я нейтральна и я никто, то пусть это будет у меня. Но мое дело будет только в том, чтобы напоить вас чаем. Я не маркиза Рамбуйе и даже не Ольга Новикова, и на роль «хозяйки политического салона» нисколько не претендую. Пусть этим занимаются другие, в желающих недостатка не будет. Я больше всего рассчитываю на тебя.
— Разумеется, связи в высшей либеральной интеллигенции у меня достаточные. Точнее, я ее всю знаю наперечет. Что ж, еще раз я очень рад.
— Я даже не ограничивалась бы очень узким кругом. Отчего же не приглашать и умеренных радикалов… Тут я немного надеялась и на связи Николая Сергеевича, — сказала Софья Яковлевна.
Лицо у Чернякова потемнело.
— Радикалы и не придут, и совершенно нежелательны. Если ты хочешь, чтобы был толк, то надо позвать человек десять умеренных взглядов и не иначе, как с большими именами.
— Я ведь этого не знаю. Мы с тобой обсудим каждую кандидатуру, — сказала смущенно Софья Яковлевна. Брат на нее не смотрел.
— Из знаменитых людей Тургенев был бы незаменим, если бы для этого приехал в Петербург. Салтыков кое-как возможен. А уж Михайловский был бы совершенно ни к чему, хотя бы он и согласился пожаловать… Видишь ли, нужно какое-то единство в подходе или в основной точке зрения… Ну, как это объяснить? Я, например, не люблю романсов. Почему? Поэт написал стихи, он подошел к ним, как поэт. А композитор повторит какие-нибудь два его стиха. Как композитор он прав, ему повторение нужно, но стихотворение, как таковое, он испортил. Потому, что у них к делу разный подход. Так и у нас с радикалами… Нет, мое сравнение неудачно, но ты понимаешь мою мысль. Либо мы, либо они… Ты когда хотела бы начать?
— Чем скорее, тем лучше. Я твердо знаю, что там именно сейчас идет жестокий бой. Все будет решено в ближайшие недели. Разумеется, слово «конституция» не произносится, они это называют как-то скучно и длинно. Но j’appelle un chat un chat[253], — сказала, смеясь, Софья Яковлевна.
III
«Знаю, надо делать поправку на то, что они говорят в обществе либеральных людей, — взволнованно думал Черняков, выходя из дома сестры. — Но он несомненно замечательный человек, и, быть может, именно ему и суждено вывести Россию на путь нормального конституционного развития. Разумно ли предвзято-отрицательное отношение к нему со стороны наших радикалов, Михайловских и tutti quanti[254]? «Лисий хвост и волчья пасть» — это не разговор. В первый раз министр, и даже не просто министр, а фактический глава правительства протягивает нам руку. Было бы безумием, если бы его протянутая рука повисла в воздухе!»
Михаил Яковлевич допускал, что из бесед с Лорис-Меликовым может выйти большое политическое дело, и ему хотелось поскорее обсудить вопрос с некоторыми ближайшими единомышленниками. «Конечно, я не закрываю глаза на то, что личная любезность обладает большой подкупательной силой и заставляет закрывать глаза на многое. Он был со мной очень любезен, это правда, но разве в этом дело? И разве я на что-либо закрываю глаза? Я все знаю, и, конечно, мы ни на одну йоту не отступим от наших принципов и политических требований. Если они пойдут нам навстречу, слава Богу, и будет ему великая историческая честь. А нет, так прощайте, ni vu ni connu[255], мы вам сказали правду, а ваше дело принять или не принять наши условия. И первым нашим условием, конечно, будет созыв не шуточного, а настоящего парламента, введение в России подлинной конституции. Мы за властью не гоняемся и от нее не отказываемся. Никаких личных интересов у нас и у меня, в частности, нет», — говорил себе Михаил Яковлевич совершенно искренне.
Личный интерес им в самом деле не руководил, но он не мог не понимать, что на этих собраниях в доме его сестры на его долю выпадает одна из руководящих ролей. Для такого дела надо было создать «инициативную группу». Инициаторов же инициативной группы, естественно, должен был наметить он сам. «Затем все придет в норму, и я буду настаивать, чтобы на главные роли были выдвинуты люди старше и известнее меня». Очень подходил для бесед с Лорис-Меликовым редактор его журнала; подходили два известных адвоката; необходимо было пригласить трех или четырех профессоров. «Может быть, и из писателей кого-нибудь? Но очень расширять первоначальный состав участников бесед тоже не следует… Главное, чтобы позднее моральная ответственность за отказ от таких встреч не пала на нас. Да, было бы истинным безумием, если бы его рука повисла в воздухе». Михаил Яковлевич почти не сомневался, что рука в воздухе не повиснет, но думал, что кое-кто из его единомышленников от бесед с Лорис-Меликовым откажется.
Несчастная семейная история, как казалось Чернякову, разбила его жизнь. Однако, в самое последнее время Елизавета Павловна несколько изменилась. Перемена произошла и в ее наружности. Лицо у Лизы вытянулось, стало бледнее; она почему-то переменила прическу. Все это очень к ней шло и тревожило Михаила Яковлевича. «Что-то, кажется, ее грызет? Неужто их рокамболевские дела?..» Он все же старался верить, что в наиболее рокамболевских делах его жена участия не принимает: это было бы слишком ужасно. Лиза стала и душевно мягче. Ее прежняя резкость почти исчезла. «Она всегда жила на какой-то пружине, и теперь эта пружина как будто сдала. Вопрос, почему сдала и хорошо ли это или плохо? Возможно и то, и другое», — со своей профессорской логикой думал Михаил Яковлевич. Теперь, в том радостном и возбужденном настроении, в котором он находился, ему казалось, что как-то устроится и его личная жизнь.
Создание инициативной группы не следовало откладывать. «Сейчас уже дома никого не застанешь…» Черняков вспомнил, что один из намеченных им участников бесед — записной театрал. «Верно, он нынче будет в Александринке. Тогда, пожалуй, не стоит обедать: после спектакля отправимся с ним к Палкину и в предварительном порядке провентилируем вопрос». Он посмотрел на часы. Еще можно было заехать домой за биноклем.
Окна кабинета в его квартире были освещены. «Так Лиза дома», — радостно подумал он, входя. На лестнице был неприятный запах сыра. В их новом благоустроенном доме этого никогда не случалось. «Надо будет сказать Степану». Запах усилился на площадке и как будто шел из их квартиры. Из-за двери слышался мужской голос, смех Елизаветы Павловны. «Странно!» — подумал Михаил Яковлевич и отворил дверь ключом. Голоса тотчас замолкли. Лиза вышла в переднюю из освещенной кухни, затворив за собой дверь.
— Добрый вечер. Но ведь вы сказали, что не будете обедать дома?
— Да… Кстати, вы сказали то же самое… Заседание кончилось раньше, чем я думал. Павел Васильевич дал нам билет на сегодняшний парадный спектакль в Александрийском театре. Не хотите ли вы им воспользоваться?
— Я? Нет, я занята. Но почему бы вам не пойти?
— Я и пойду, если вы не хотите. Я вернулся за биноклем. У вас, кажется, гости?
Она засмеялась.
— Что ж делать, попалась! Мой любовник сидит на кухне.
Он холодно, без улыбки, смотрел на нее, ожидая объяснений. Ему показалось, что Лиза смущена.
— Это лавочник принес сыр… Вы надеялись пообедать дома? У нас ничего нет, и вдобавок обе наши бабы ушли, я их отпустила.
— Нет, я пообедаю в ресторане, — ответил он и, взяв в кабинете бинокль, снова вышел. «В самом деле какая-то сцена из пьесы с адюльтером…» В передней Михаил Яковлевич невольно бросил взгляд в сторону кухни.
— Ушел ваш поставщик сыра?
— Ушел… Вы на меня сердитесь?
— Я давно поставил себе правилом ни на что не сердиться. До свиданья.
На лестнице Михаил Яковлевич столкнулся с каким-то господином в военной фуражке, неторопливо поднимавшимся на площадку. Оба они посторонились, пропуская друг друга, и улыбнулись. «Где-то я его, кажется, встречал? Уж не к нам ли он?» — подумал Черняков. Но господин на их площадке не остановился и так же медленно, не оглянувшись, пошел вверх по лестнице в третий этаж.
Извозчика не было. Михаил Яковлевич остановился на углу, у освещенного фонаря круглого столба, и принялся разыскивать афишу Александрийского театра. Попадались все другие афиши. «Оперетка… Крестовский…» Черняков ахнул: господина, только что столкнувшегося с ним на лестнице, он видел в Липецке в тот день, когда читал книгу штабс-ротмистра Крестовского о русско-турецкой войне.
Собственно в происшествии ничего особенного не было. Черняков отлично знал, что Лиза постоянно встречается с революционерами. Но он не думал, что они бывают в их доме тайком от него. «Конечно, он шел к нам! Значит, поднялся на третий этаж для отвода глаз!» — В третьем этаже жил старый полковник. — «И этот „лавочник“ в седьмом часу вечера! Нет, положительно нам надо поговорить с ней обо всем очень серьезно!»
IV
Михайлов на лестнице тотчас узнал Чернякова, лицо которого навсегда запомнил в Липецке. «Все путает!» — сердито подумал он о Лизе. Постояв несколько минут на площадке третьего этажа, он осторожно спустился, прислушался, затем дернул звонок так, как полагалось.
— Ты говорила, что у тебя никого не б-будет, — проворчал он, войдя в переднюю. — А он тут как тут!
— Вы сначала поздоровались бы, Дворник, — сказала Лиза. — Будьте пай-мальчик, скажите «здравствуйте, тетенька…» Кто «тут как тут»?
Он большинству членов партии говорил «ты», но Елизавета Павловна, как и некоторые другие, продолжала говорить ему «вы». Михайлов с этим не считался: как кому приятнее, так пусть и говорят. К Лизе Черняковой он относился благодушно-пренебрежительно. Толка от ее работы было мало, он ничего важного ей и не поручил бы. С некоторых пор подумывал даже о том, как бы под благовидным предлогом отправить ее за границу.
— Твой муж. Я с ним встретился на лестнице.
— Мой «муж» не имеет чести быть с вами знакомым, Дворник, — ответила Лиза, раздражавшаяся, когда революционеры называли Михаила Яковлевича ее мужем. Михайлов знал, что брак Лизы фиктивный, но это мало его интересовало. Для него в их браке был важен только надежный адрес. — Да, Черняков нагрянул неожиданно. Но он Богдановича и Якимовой не видел, хоть они уже здесь.
— Нет никаких Богдановича и Якимовой. Есть Евдоким Кобозев и его жена Надежда… Впрочем, с ее бумагой что-то неладно: не то она Надежда, не то Елена, это надо будет п-проверить… Знаю, что они здесь: сыром пахнет во всем доме! Ведь я велел ему положить побольше бумаги. Из-за таких улик люди иногда и гибнут. П-поймите же, что если мы не поставим технику на надлежащую высоту, то все пойдет к черту.
— Все равно, все пойдет к черту, — широко зевая, сказала Лиза. Он бросил на нее гневный взгляд. — Какая же улика сыр?
— Если их схватят, ты будешь знать, какая улика! — сердито ответил Михайлов и прошел в кухню. «Как можно скорее сплавить ее!» — решил он. За кухонным столом пили чай высокий бородатый человек и некрасивая, плохо причесанная женщина. Они были одеты по-простонародному.
— Здравствуйте, Александр Дмитриевич. Как вас Бог милует? — радостно спросила Якимова. Он критически ее осмотрел и остался доволен. К ней он относился благосклонно. Якимовой предназначалась роль лавочницы в доме на Малой Садовой, и у нее был разве один шанс спастись из десяти.
— Я не Александр Дмитриевич, а Дворник.
— Вы наш дорогой отставной поручик артиллерии Константин Николаевич Поливанов, — сказала Лиза, наливая ему чаю. — С каким сыром прикажете бутерброд? У нас все есть… Они третий день зубрят, готовятся к экзамену.
— Напрасно купили такие большие порции, денег ох как мало, — сказал Михайлов, садясь. Он посмотрел на Богдановича, неодобрительно качая головой.
— Чем я опять провинился, барин?
— Беда с вами. Умное лицо. Просто профессор какой-то!
Все засмеялись. Действительно, Богданович наружностью не походил на лавочника.
— Значит, горе от ума. Другие, напротив, хвалят, Фигнер говорила: просто охотнорядец!
— Вот ты, Надежда, гораздо лучше, — похвалил Михайлов. Он чуть было не сказал, что Якимова безобразна, как смертный грех. Впрочем, в душе не понимал, почему она могла бы обидеться или огорчиться; по его мнению, это для нее было большим преимуществом: не будут приставать дворники и соседи.
— А что? Настоящая дура-баба? Да еще морда, правда? — почти совсем весело спросила она, угадав его мысль.
— Молодцом. Хорошо тоже, что чай пьешь вприкуску, надо приучаться. Берите с нее пример, Евдоким. А вот курить в лавке, Надежда, думать не смей! — строго сказал он. — П-первый, кто зайдет, донесет полиции: лавочница курит, тут что-то не так.
— Да мы еще ведь не скоро въезжаем, — сказал, вздыхая, Богданович. — Ремонт, оказывается, довольно затяжной.
— Ничего не поделаешь, — сказал Михайлов и отпил глоток чаю, — Ну-с, ладно, пожалуйте бриться. Какие бывают сыры, Евдоким?
— Сычужные и кисломолочные. Сычужные делятся на твердые и мягкие.
— Сычужные делятся на коровьи, овечьи и козьи, а уж потом на твердые и мягкие. Какие есть коровьи мягкие? — обратился он к Якимовой.
— Лимбургский, бри, камамбер, жерве, куломмье.
— «Жерве», «куломмье», — передразнила Лиза ее русское произношение французских названий. — Да кто у нас эти сыры спрашивает? У нас знают швейцарский, зеленый, голландский, мещерский, вот и все.
— Ты кончила? — презрительно спросил Михайлов.
— Кончила.
— Ну, так спрячься. Лавка между Невским и Итальянской, там живут богатые люди, они знают все сыры. Сколько стоит фунт рокфора? — спросил он Богдановича. В это время раздался условный звонок, Михайлов взглянул на часы и одобрительно кивнул головой. — Аккуратны.
— Это мой детский сад, сигналисты, — пояснила Лиза и, простившись с Богдановичем и Якимовой, вышла в переднюю. В квартиру вошли Маша и два молодых человека. Маша потянулась было, чтобы поцеловать старшую сестру, но спохватилась. Елизавета Павловна начальническим тоном спросила:
— Все в порядке?
Старший из молодых людей, улыбаясь, доложил, что все в порядке, очень вежливо поздоровался с хозяйкой, ловко помог Маше снять ботики. Другой юноша угрюмо пожал Лизе руку, не сказав ни одного слова.