Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия - Истоки

ModernLib.Net / Историческая проза / Алданов Марк Александрович / Истоки - Чтение (стр. 33)
Автор: Алданов Марк Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Трилогия

 

 




В центре города поздно вечером стало известно о взрыве на железной дороге. Слухи были нелепые и противоречивые. Михайлов старательно прислушивался к разговорам прохожих и ничего не мог понять. На углу околоточный что-то рассказывал чиновнику, в волнении не обращая внимания на слушавших. «…Вот уж истинно Бог спас! Первый поезд прошел, а второй взорвали мерзавцы!.. Что, ежели бы», — сказал он и схватился за голову. Чиновник ахал. Ахнула, больше из приличия, слушавшая старушка. «Не может быть! Не может быть, чтобы они взорвали второй!» Михайлов еще не давал воли бешенству, не зная, спаслись ли товарищи.

Он зашел погреться в трактир. Здесь тоже говорили о взрыве, но без большого интереса. «Народу-то, народу верно что покалечено!» — говорил кто-то. — «Вешать их всех, мерзавцев!» — сказал трактирщик. Какой-то человек рассказывал, что уже арестовано семьдесят пять человек. — «Своими глазами видел, как их всех тащили по Маросейке, — заплетаясь, говорил он, — а впереди всех лохматая, стриженая!.. Ростом три аршина. Н-ну и баба!» Трактир-шик, видимо, недовольный разговором, пустил машину. Михайлов расплатился и вышел в отчаяньи.

Условный знак в окне конспиративной квартиры стоял прежний. Поднявшись на цыпочках по лестнице, Михайлов приложил ухо к скважине — и с невыразимым облегчением услышал голос Перовской. «Да она ли, однако?.. Нет, конечно ее голос!» В ту же секунду лицо у него стало яростным. Он дернул звонок негромко, затем еще два раза подряд. Послышались торопливые шаги. Дверь отворил бледный и растерянный Ширяев. Михайлов вошел с видом зверя и тотчас затворил за собою дверь.

— Х-хороши!.. Очень хороши!

— Наша вина, Александр Дмитриевич, это так, наша вина.

— Да, ваша, ничья другая! А знака почему не переменили? — закричал Михайлов и, не снимая полушубка, вошел в столовую. Он остановился на пороге и уставился глазами в Перовскую. Она в шубке сидела на стуле не у стола, а у стены: села на этот стул, когда вошла. Перед ней, разинув рот, стоял, со стаканом воды в руке, хозяин конспиративной квартиры. Перовская что-то быстро говорила, не останавливаясь ни на секунду. Лицо у нее было белое, как мел. Вместо того, чтобы на нее обрушиться с упреками, Михайлов неожиданно для себя самого поцеловал ее в лоб. Хотя он никогда этого не делал, Перовская не обратила на него внимания. «Здравствуйте», — сказала она и продолжала говорить, неподвижным взглядом глядя на хозяина, который то нерешительно протягивал ей стакан, то снова опускал.

— …Значит, мы с ним решили, что я буду следить не из сарая. Двум человекам в сарае нечего было делать. Я вышла и спряталась за зарослями («Там нет никаких зарослей», — подумал Михайлов). — Я вышла… Было очень темно… Ах, как темно!.. И та гармошка!.. Я стою, жду. Вдруг вижу, идет! — Лицо у нее дернулось. Вода пролилась из стакана у хозяина конспиративной квартиры. — Я подхожу к сараю и говорю: «Степан, бейте!» У него сви… Ну, как это? Да, спираль Румкорфа… Я ему сказала…

— Застопорилась спираль! — отчаянно прошептал Ширяев.

— Я ему говорю… Он был очень короткий, этот поезд! Мы не думали, что он будет такой короткий!.. И промчался, как вихрь! И был весь окутан дымом… Да, да, страшно короткий поезд! Мы решили, что он не может быть в таком поезде. Мы решили… Все данные за то… И вот как раз показался другой… Мы не думали, что он будет так скоро… Если б мы знали!.. Что? Что вы говорите? Убитые! Много убитых? Отчего вы молчите? — вдруг закричала она, обращаясь к Михайлову. Хозяин квартиры, тоже смертельно бледный, торопливо протянул ей стакан. Она оттолкнула его руку. Ее лицо опять задергалось.

IV

Весь этот день в доме был ужасен.

После ухода Михайлова, они еще немного поговорили. Ширяев курил папиросу за папиросой и пил крепкий чай. Затем она, сославшись на усталость, ушла в свою комнату. — «Конечно, отдохните, постарайтесь заснуть, — бодро говорил ей Ширяев, — я вас разбужу, да и времени еще очень много». Сам он все ходил по столовой и курил.

Через четверть часа она вернулась и спросила, не хочет ли он есть. — «Хочу! Очень хочу!» — еще бодрее ответил он. В самом деле у него волнение развило голод, он съел яичницу из шести яиц. «Как он может!» — думала она почти с отвращением.

В столовой весь день горела свеча. Под вечер они зажгли спиртовую лампу, и опять лица у них стали синие. Ширяев рассказал о своем детстве. Его детство ее не интересовало.

— …Отец мой был крепостной крестьянин саратовских помещиков Языковых, — сказал он. Как всегда в таких случаях, она почувствовала смущение, что-то похожее на укор совести. Сословные различия казались им дикими, но все же иногда чувствовались помимо их воли. С товарищами, вышедшими из низов, Перовская всегда бывала особенно деликатна и внимательна. Ширяева она считала умным и выдающимся человеком, но он раздражал ее тем, что говорил длинно, тем, что вставлял французские слова, в особенности тем, что, простудившись под землей, тяжело чихал. Оба они старались поддерживать друг в друге бодрость и делали вид, будто совершенно не взволнованы. Потом ей, при ее правдивости, надоело притворяться.

— А то в самом деле я пойду еще прилягу. Ведь ночью глаз не сомкнула, — сказала она, забыв, что должна была спать «как сурок».

— Разумеется, отдохните, ке диабль! — бодро сказал он.

На ее давно убранной белоснежной постели, бывшей единственным чистым предметом в доме, лежал приставший к ним черный кот.

— Пошел!.. Пошел!.. — закричала она. За дверью послышались торопливые шаги.

— Что? Что? Что такое?

— Да нет, решительно ничего… Эта грязная кошка устроилась на моей постели, как у себя дома. Ничего, теперь она свернулась у бутыли с динамитом. Самое подходящее место!

Через полчаса он опять заглянул в ее спальню и спросил, не следовало ли бы затопить: холодно. Она думала о Желябове, о том, как он узнает об ее конце, и ей хотелось остаться одной.

— Да, конечно, затопите, Степан, а то мы с вами лихорадку схватим, это опасно, — шутливо сказала она. Он стал чихать так сильно, что отдавалось болью внизу живота. — На здоровье.

— Еще вас заражу! — конфузливо говорил Ширяев.

— Да, это было бы ни к чему: зачем чихать на виселице?

Оба засмеялись. Затопив печь, он опять закурил и опять стал рассказывать о своей жизни. Она видела, что он должен говорить, должен оставить по себе память. «Бедный!.. Он прекрасная личность. Но если он погибнет, то ведь погибну и я…»

— Тарас тоже вышел из народа. Он южанин… Вы давно его знаете?

— Не очень давно… Я ведь…

— Да, да, продолжайте, я вас перебила.

Незадолго до девяти часов она сказала: «не пора ли?» и стала надевать шубку. — «Собственно рановато, — ответил он, — и надо было бы еще раз взглянуть на контакт». — «Да ведь все в порядке! Впрочем, взгляните, отчего же нет?»

У нее шевельнулось неприятное чувство, когда он своими почерневшими, исцарапанными руками стал поднимать ее белье в сундуке. «Впрочем, теперь все равно: все достанется Третьему отделению… И комнаты этой больше никогда не увижу»…

— Ну, хорошо, когда проверите, приходите в сарай. Я вам оставлю фонарик, — сказала она и окинула последним взглядом свою комнату, столовую. Взгляд ее задержался на портрете царя.

Ветер завыл и рванул дверь. Осторожно, держась за перила, она спустилась по ступенькам лестницы и провалилась в снег по щиколотку. «В самом деле простужусь», — сказала она себе так же шутливо, как говорила Ширяеву, и пошла к сараю, тяжело ступая по снегу. Из соседней усадьбы доносилось пение: «…Русский царь не испугался, — За Дунай к нему забрался, — Гоц калина, гоц малина…» Войдя в сарай, она на ощупь, брезгливо водя рукой по стене, дошла до места, где ей полагалось стоять, разыскала отверстие и подняла закрывавшую его дощечку. Опять рванул ветер. Впереди ничего не было видно. «Нужно запастись терпением», твердо сказала она себе и стала наблюдать. У нее зябли руки и ноги. «Дворник был прав, не надо было выходить раньше четверти десятого. Что же это Степан?» Вдруг что-то прошумело и быстро пронеслось по сараю у самых ее ног, она вскрикнула. «Вздор! Какой вздор! Крыс бояться!» Зубы у нее застучали. В эту секунду блеснул свет. Она обрадовалась Ширяеву, как никогда в жизни ему не радовалась.

— Крыс-то, крыс-то сколько! Вот бы сюда пустить нашего Ваську, полакомился бы. Вы как к ним относитесь? — веселым тоном спросил он.

— Скорее отрицательно… Все, конечно, было в порядке?

— В порядке. Я ведь так проверял, для очистки совести, Гришка велел. А что ж, пожалуй, можно закурить, а? Дворника нет, — сказал Ширяев, чиркая спичкой. По углам опять что-то прошумело с отвратительной торопливостью.

— У меня мысль, — сказала она, старательно улыбаясь, хотя он не мог ее видеть. — Что, если б я вышла к полотну? В сарае двум человекам нечего делать. Коммутатор ведь у самого отверстия, вы можете смотреть в отверстие и держать руку на коммутаторе.

— Какая же будет выгода?

— Та выгода, что одна пара глаз хороша, а две лучше.

— Ну что ж, ма фуа. Только далеко не уходите.

— Куда же далеко? Совсем близко.

Она вышла из сарая, вздохнула с облегчением и, увязая в снегу, сделала несколько шагов по направлению к полотну. «Турки черны и горбаты — Сами все-то оборваты…» — доносилось со стороны забора. «Ни зги не видать… Теперь верно уж скоро… Но что, если поезд опоздает?» — подумала она, чувствуя, что долгого ожидания не вынесет. Она вспомнила о Желябове, и это ее укрепило. «Где он теперь? Конечно, тоже не сводит глаз с часов и волнуется больше меня. На днях увидимся, если останусь жива. Шансы есть…» Вдруг далеко впереди она увидела красные огоньки. Тысячу раз она себе представляла, как их увидит, — теперь беззвучно что-то закричала, бросилась назад к сараю, увязла в сугробе и, задыхаясь, оглянулась: огоньки со страшной быстротой неслись прямо на нее.

— Степан! — закричала она не своим голосом и, сделав еще несколько шагов, изо всей силы обеими руками застучала в стену. — Степан! Идет! Бейте! Степан!

Ширяев, увидевший огни на мгновение позже, чем она, позднее объяснял товарищам, что у него не сомкнулась спираль. Однако другой партийный техник, Гришка, только качал головой: думал, что этого никак не могло быть. Окутанный дымом поезд, с летевшими за ним искрами, пронесся мимо дома. Схватившись за голову, Ширяев с фонарем выбежал из сарая.

— Застопорилась! Не сомкнулась! — Я. не думал, что он так быстро!.. Что же это? — Плохой коммутатор!.. Разве я виноват? Все пропало! — Совсем короткий был поезд! — Да как же вы!… — Дворник что скажет? Господи! — Ничего нельзя было разглядеть: дым! — отчаянным шепотом одновременно говорили они, не слушая и не понимая друг друга. «…Гоц калина, Гоц малина», — орал пьяный голос. Вдруг Ширяев замолчал и левой рукой толкнул Перовскую. При свете фонарика, который он держал в поднятой руке, она увидела, что он расширенными глазами смотрит поверх ее головы. На них неслись новые огоньки. Несколько секунд они смотрели друг на друга, лишившись речи. Оба успели подумать, что Желябов не мог знать с точностью, в каком поезде едет император. Ширяев ахнул, поднял еще выше фонарь и бросился в сарай. Она побежала по снегу за ним, оглянулась и отчаянно закричала: «Сейчас! Вот-вот! Степан, бейте!.. Степан!» Звуки гармонии оборвались. Ширяев повернул коммутатор. Раздался страшный оглушительный удар, грохот, треск, лязг железа.

Они побежали к забору. Сзади несся все нараставший дикий шум. Посредине двора Ширяев остановился, схватил ее за руку и побежал с ней дальше. У забора она оглянулась. На железной дороге, как раз против дома, что-то горело багровым огнем. Ей показалось, что поезд был чудовищной вышины (позже они узнали, что вагоны взгромоздились один на другой, затем рухнули под откос вверх колесами). — «Карр-раул!.. Городовой!» — вопил кто-то страшным голосом. К полотну бежали люди. Пронзительные крики неслись со всех сторон.

ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ

I

В рождественские дни полагалось говорить, что никакой встречи Нового года не нужно: «Надоело, господа, надо же честь знать, да и время, знаете, не располагающее к торжествам. Уж я-то, во всяком случае, останусь дома и ранехонько лягу спать!» Михаил Яковлевич этого не говорил. Он очень любил 31-е декабря, необычайное оживление на улицах, переполненные кондитерские и магазины цветов, столпотворение у Елисеева и в Милютиных лавках, вечером стол, на котором от блюд и бутылок, от серебра и фарфора почти не видна скатерть, множество людей, собиравшихся ранехонько лечь спать, шум, среднего остроумия шутки и, наконец, бой часов, шампанское, «с Новым годом с новым счастьем!» У него была и примета: веселая встреча — удачный год.

В прошлом году встреча была не очень веселой. Чернякова пригласил заслуженный профессор астрономии Платон Модестович Галкин, глубокий старик, холостяк, либерал и один из самых гостеприимных людей Петербурга. Его уже лет сорок называли душой общества. Профессора Галкина все любили и, несмотря на его доброту (или вследствие его доброты), все над ним посмеивались. Было не больше причин рассказывать анекдоты о нем, чем о множестве других людей, — обычай случайно создался и случайно укрепился. Остряки говорили, что у Платона Модестовича только две страсти в жизни, зато бурные, — письма в редакцию и собственные юбилеи: «он празднует юбилей и на Платона, и на Аристотеля». Студенты уверяли, что он на своем веку уже два раза видел комету Галлея, появляющуюся в небе каждый семьдесят пять лет; Галлей был любимым астрономом профессора Галкина, — как-то на публичной лекции Платон Модестович его демонстративно, в пику Наполеону, назвал величайшим человеком, когда-либо жившим на острове св. Елены. Профессор изредка печатал стихи за подписью «Платон» или «П. Модестов». В застольных речах ораторы неизменно цитировали, с шутливой значительностью, «стихи одного талантливого юного поэта, имя которого я, к сожалению забыл», а Платон Модестович застенчиво улыбался. На встрече Нового года он поднял бокал «за то, чего мы все страстно желаем» (разумелась конституция); затем пили за здоровье «самого молодого из всех нас». Михаил Яковлевич признавал, что и тосты, и блюда, и вина «вполне приемлемы»; однако, ему казалось, что от хозяина, от его роскошной серебряной бороды, от его переходящего в красную плешь высокого лба, веет непроходимой скукой. После десерта профессор Галкин сидел в конце длинного стола с молодежью и хвалил новые веяния в литературе: Льва Толстого, Константина Станюковича. Профессора средних лет любезничали с курсистками, — «разрешите тряхнуть стариной», — но курсистки конфузились и, по-видимому, предпочитали общество студентов. После ужина молодежь незаметно исчезла. Михаил Яковлевич уехал рано, в третьем часу, и, возвращаясь, думал, что верно 1879 год окажется неудачным. — В этом году он женился на Лизе Муравьевой.

Его смутные надежды не сбылись: брак оставался фиктивным.

Из-за кончины Дюммлера решено было устроить очень скромную свадьбу. Елизавета Павловна была этому рада, но ее забавляло, что она в трауре по случаю смерти царского министра. Вернувшись из Эмса, Павел Васильевич смущенно заговорил о приданом. Черняков замахал руками и сказал, что не хочет слушать. Павел Васильевич тоже отчаянно махнул рукой и ушел в свой кабинет. Он туда уходил от всех домашних неприятностей. У его дочерей это называлось: «папа ушел к Максвеллу», — почему-то это сочетание слов напоминало ругательство. В тот же день, оставшись с дочерью наедине, профессор сунул ей чек на пять тысяч совершенно так, как суют взятку.

— Милая моя, это тебе на первые расходы. Ну там на туалеты, или на свадебное путешествие, или на что хотите. Ты, кажется, говорила о шубе? Так уж позаботься об этом сама. С Мишей, — старательно выговорил Муравьев уменьшительное имя своего будущего зятя, — говорить о деньгах невозможно. Я прекрасно его понимаю, но непременно хочу, чтобы у тебя были свои деньги. Я буду давать тебе каждый месяц. А то могу дать и сразу побольше? Тогда я возьму под вексель или продам рощу.

Елизавета Павловна деловито взглянула на цифру чека и, смеясь, поцеловала отца.

— Папа, вы прелесть. Ваши деньги мне очень пригодятся. Да, я сошью себе шубу, — сказала она, соображая, какую часть денег отдать партии. Первая мысль ее была отдать все. «Однако, шуба мне, действительно, нужна, и не только шуба…» Подсчитав мысленно расходы, она решила отдать две трети. — Нет, брать деньги под вексель, разумеется, незачем, — добавила она, догадываясь, что и эти пять тысяч были взяты у процентщика. — Отлично, вы будете давать мне, что можете, каждый месяц. А рощу, конечно, продайте, как и все ваше имение… Как зовут этого плантатора в «Хижине дяди Тома»? Вы очень на него похожи.

Вечером, в театре, она так же весело рассказала жениху о разговоре с отцом. Черняков слушал, морщась. Он без колебания предпочел бы, чтобы Павел Васильевич не давал дочери ничего. Михаил Яковлевич догадывался, куда пойдут деньги, и это его раздражало.

— Хотите, чтобы я вам открыл счет в моем банке? — угрюмо спросил он.

— Нет, я живо все пристрою, — ответила Лиза, чтобы подразнить его. В самом деле она пристроила деньги быстро. Отдала партии половину, заказала шубу, купила немало вещей, подарила соболий «гарнитур» Маше, которая почти обезумела от радости. Она мечтала о гарнитуре — и это был подарок Лизы!

Михаил Яковлевич решил, что надо, хоть из приличия, поднести невесте подарки, как это ни казалось ему глупым при фиктивном браке. Знакомая дама ездила с ним по магазинам. «Вот за эту прелесть, я уверена, Лиза просто вас расцелует», — говорила она. В мебельном магазине, где его знали, приказчик с почтительно-игривой улыбкой спрашивал, желает ли он приобрести двуспальную кровать или две кровати. «За всю жизнь столько не лгал и столько не краснел, как в этот месяц», — думал Михаил Яковлевич. Он впервые в жизни стал худеть, и за обедом, кроме лафита, пил водку.

Свадьба состоялась в ноябре. Шаферами были Петр Алексеевич и Мамонтов. На небольшом семейном обеде Черняков всем объяснял, что в разгар академического сезона никак нельзя уехать в свадебное путешествие. Ему казалось, что Мамонтов с любопытством поглядывает на него и особенно на Лизу. — «Она очень хороша, твоя невеста, и лицо характерное. Хоть я тебе раз навсегда запретил говорить о живописи, помнишь Рафаэлеву „Юдифь“?» — сказал Николай Сергеевич. Черняков не помнил, но это замечание показалось ему неприятным.

То, что он с насмешкой над самим собой называл «семейной жизнью», оказалось еще более мучительным, чем приготовление к свадьбе. «Самое постыдное, самое идиотское был первый вечер, наш комический „enfin seuls!“[173] — позднее вспоминал он. Они остались с Лизой на вы. Правда, так было кое-где принято, но Михаил Яковлевич это считал оригинальничаньем дурного тона. Разговаривали они в прежней манере подтрунивающих друг над другом приятелей. Иногда ему казалось, что все это какая-то затянувшаяся глупая шутка.

О фиктивности брака не знал никто, — по крайней мере, в его обществе (он подозревал, что приятели Лизы, революционеры, знают). Поговорить было не с кем. Как-то ему пришла мысль, не сказать ли сестре. Но он тотчас от этого отказался: представил себе изумление, растерянность, ужас, которые изобразятся на лице Софьи Яковлевны.

Встречи с ней теперь также доставляли ему мало радости. После смерти мужа Софья Яковлевна почти не выходила из дому и принимала только самых близких людей. Она часто плакала, разговаривать с ней было нелегко. Черняков нерешительно советовал ей уехать отдохнуть за границу. — «Да, может быть… Да, в Швейцарию… Да, но надо устроить Колю», — отвечала она и переводила разговор. Раза два он побывал у нее с Лизой. Разговор не клеился. Позднее Софья Яковлевна очень хвалила его невесту, говорила, что она красавица. Михаил Яковлевич слушал смущенно: ему казалось, что Лиза его сестре не нравится.

При последнем визите Чернякова, когда он, отбыв свои полчаса, поднялся, Софья Яковлевна спросила его, где они встречают Новый год.

— Еще не знаю, — ответил он и опять покраснел. Его звала редакция журнала, но Лиза кратко заявила, что должна быть в другом месте. Идти один Михаил Яковлевич не хотел и не мог.

— Я спрашиваю неспроста. Я думала, что у вас соберутся люди, и хотела просить тебя пригласить бедного Колю.

— Разве он никуда не приглашен?

— Нет, куда же? Мы всегда встречали Новый год у нас, — сказала Софья Яковлевна, и на глазах у нее показались слезы. — Все знают, что он в трауре. Идти куда-нибудь в ресторан гимназисту нельзя и незачем. Но если у вас будет несколько человек, то к вам он пошел бы с радостью. Он так любит Лизу.

— Лиза тоже очень его любит. Видишь ли, она, собственно, куда-то приглашена, но…

— Твоя жена приглашена встречать Новый год без тебя?

— Нет, мы оба приглашены, но я, наверное, не пойду, а она еще не знает, — поспешно сказал Черняков. Софья Яковлевна удивленно на него смотрела. — Во всяком случае, мы тридцать первого устроим маленький обед или, скорее, ужин. Скажи Коле, что я непременно его жду в семь часов.

— Я буду вам обоим очень благодарна. Однако, если ты для этого отказываешься от приглашения?

— Нет, я уже отказался. Я тебе потом расскажу. Кажется, Лиза хотела пригласить к обеду еще кой-кого. Во всяком случае, до одиннадцати и она будет дома. Мы будем очень рады Коле. Тебя я не зову, зная, что ты не придешь, — говорил Михаил Яковлевич все более смущенно.

Коля как раз появился в гостиной и радостно поздоровался с дядей.

— Талан на майдан, — сказал он. Софья Яковлевна, только что с такой нежностью говорившая о сыне, вспыхнула.

— Я сто раз просила тебя не говорить на этом дурацком языке!

Коля приложил руку ко рту. С некоторых пор, точно в знак протеста против чопорного строя их жизни, он усвоил, в подражание кому-то, малопонятный воровской жаргон, крайне раздражавший Софью Яковлевну.



— У вас отличная мысль: обед, — сказала мужу Елизавета Павловна. Она была в хорошем настроении духа. Это с ней в последнее время случалось редко; все находили, что Лиза стала очень нервна. — Но для одного Коли, конечно, устраивать обед не стоит. Нам давно следовало бы пригласить пап

— Что вы! Она теперь нигде не бывает. Уж если не была у нас на свадьбе!

— Значит, сколько же нас будет? Нас двое, двое моих и ваш Коля? Пять человек, мало. Надо позвать кого-нибудь еще. Петра Великого?.. Но говорю заранее: в одиннадцать я вас покидаю.

— Я надеюсь, что вы вернетесь, — мрачно сказал Черняков. — То есть, что полиция не нагрянет туда, куда вы, очевидно, собираетесь.

— Я тоже надеюсь. Впрочем, в ночь на Новый год Третье отделение отдыхает.

— В средние века это называлось «la tr[174]

Этот неожиданный обед ставил Михаила Яковлевича в затруднительное положение. Для сестры он что-то придумал: Лиза давно обещала одной чахоточной подруге выпить с ней бокал шампанского на Новый год, нельзя огорчать больную. Однако, другие гости, Муравьев, Маша, доктор, знали, что никакой чахоточной подруги у Лизы нет. Немного поколебавшись, Черняков сказал им то, что считал правдой: Лиза обещала побывать на вечеринке в радикальном кружке.

— Так уж ей приспичило, нашему ндраву не препятствуй, — сказал он Павлу Васильевичу, принужденно улыбаясь. — Я же этого ее milieu[175], как вы знаете, не люблю.

Муравьев вздохнул, тоже несколько удивленный.

— Тогда и я уеду от вас рано. Меня на беду позвал Платон Модестович, а я уже раза три отказывался от его приглашений.

— Но Маша пусть останется и выпьет с нами шампанского. Коля проводит ее домой. Или Петр Великий.

— Лучше Петр Алексеевич. Или они оба. На улицах в эту ночь много пьяных, — сказал профессор.

Накануне обеда Лиза сообщила мужу, что пригласила еще одного гостя: Валицкого.

— Так, ни с того, ни с сего взяла и пригласила. Дурь нашла!

— Это тот угрюмый офицер, который ездил сражаться с турками? Совсем он к нашему сем… к нашему кружку не подходит.

— Он давным-давно забыл, что ездил сражаться с турками. Вы правы, но что же теперь делать? — спросила Лиза. Она в самом деле не знала, зачем пригласила Валицкого, который вдобавок принял приглашение неохотно и нелюбезно. — А офицером он, кажется, и не был.

— Кто же он: народоволец или чернопеределец? — осведомился Михаил Яковлевич с иронической почтительностью.

— Ни то, ни другое, он якобинец, — сказала Елизавета Павловна, которой очень нравилось это слово. — Впрочем, не знаю. Вы недовольны?

— Напротив, рад и счастлив, как всем и всему… Он со иной скорее Даже был любезен. За руку поздоровался! Правда, с таким видом, точно хотел что-то этим доказать. Верно, так в северных штатах Америки радикалы здороваются с неграми.

II

Павел Васильевич верил в «яблоко Ньютона», но думал, что для открытия закона всемирного тяготения нужна была долгая умственная работа, перемежавшаяся с работой бессознательного начала: «Ньютон, вероятно, и до того дня не раз видел, как яблоки падают с яблони. Открытия делаются „аппрошами“.[176] А счастливая мысль, то, что так пышно называется вдохновением, озаряет человека, — если озаряет, — где угодно и когда угодно. Вполне возможно, что я найду яблочко сегодня за новогодним ужином, слушая вдохновенную речь Платона Модестовича», — думал он, улыбаясь.

Никакого открытия он не сделал, но работа, по внешности как будто бесплодная, в действительности шла превосходно. Занятия со студентами в рождественские дни его не отвлекали, гостей, после выхода замуж Лизы, в доме бывало гораздо меньше, — Муравьев целые дни думал, то за столом с пером в руке, то лежа на диване в кабинете, то гуляя: дочери требовали, чтобы он каждое утро уходил на прогулку в Летний сад. Павел Васильевич все время испытывал такое чувство, какое может испытывать кладоискатель, когда, по некоторым, еще неясным, признакам ему кажется, что он на верном пути.

Вечером 31-го декабря Маша зашла в кабинет, чтобы напомнить отцу об обеде. Он оторвался от записной книжки и с минуту смотрел на нее так, точно не знал, кто она такая и на каком языке говорит. Затем Павел Васильевич опомнился.

— Ах, да, обед! Я было и забыл. Я сейчас, Машенька, сейчас, — сказал он смущенно и, окончательно придя в себя, похвалил новое платье дочери.

— Вы, папа, наденете фрак? К Лизе, конечно, не надо, но к вашему астроному?

— И к астроному не надо. Вот только повяжу галстук и мы можем ехать.

Маша поцеловала его в лоб. Она в этот вечер была в тревожном и восторженном настроении; это приходилось держать в величайшей тайне.

— Экипаж п-подан, — сказала она с веселой торжественностью. Рысак, купленный в свое время Елизаветой Павловной, оставался у Муравьевых. У Михаила Яковлевича конюшни в доме не было, он не мог и не хотел держать лошадей, да и Лизе рысак давно надоел. Но продать его и рассчитать кучера было делом, превышавшим силы Павла Васильевича.

— Вы только нас довезете к сестре, Василий, а потом возвращайтесь и встречайте Новый год, — еще днем успокоила кучера Маша: она неизменно оберегала интересы людей. На праздничные подарки и обеды для прислуги у Муравьевых отпускалось вдвое больше денег, чем у других; Маша входила в подробности, совещалась с няней, достаточно ли будет одного гуся, хватит ли водки и наливки.

В экипаже она закутала шею горжеткой и сказала отцу:

— Папа, ради Бога, не открывайте рта. Вы всегда забываете, что у вас катарр.

Павел Васильевич улыбнулся. «Совсем как покойная Аня. И голос, и интонация те же», — подумал он и поцеловал дочь. От нее пахло духами и мехом.

— Твой… как вы называете эту штуку? — твой гарнитур очень красив.

— Спасибо… Папа, вы когда уедете от Лизы к астроному?

— Он звал к десяти, но можно, конечно, приехать и позже.

— Я не советовала бы вам очень опаздывать, — сказала Маша, успокоившись. «Лишь бы не отказала в последнюю минуту…»

Михаил Яковлевич и Коля вышли им навстречу в жарко натопленную переднюю.

— Шайтан на гайтан, — сказал Коля и окинул снисходительным взглядом туалет Маши. — Ничего себе пальтуганчик.

— Пальтуганчик это моя шуба? Вы еще не видели? — Маша отлично знала, что он еще не видел. Она все была влюблена в Колю, очень этого стыдилась и считала это большим грехом: — А гарнитур — подарок Лизы. Отчего вы в штатском, Коля?

— Потому, что я хочу лататы задать. Но это, канареечка, вас не касается.

— Мороз, папа? Какой же это мороз! Для меня, если меньше тридцати градусов, то это Италия, — говорила выбежавшая из кухни Лиза, быстро целуя отца и сестру. — Идите в кабинет… Коля, помогите же ей снять ботики, будьте, как взрослый. Я бегу, я занята индейкой.

— Она сама ее ощипала и зажарила, — сказал саркастически Михаил Яковлевич. — Гости кто? Петр Великий, — вполголоса ответил он тестю. — Еще некто Валицкий, вы впрочем, его знаете. Такой радикал, такой радикал, что сил никаких нет! Покойный Робеспьер по сравнению с ним был умеренный консерватор! Больше никого. Мамонтов не мог прийти.

— Я переколю булавки у тебя в комнате. Можно? — спросила Маша с мольбой в голосе и увела сестру в спальную. Она всегда краснела, входя в эту комнату. — Ну что? Что они сказали? Они согласились?

— Согласились, — нехотя ответила Лиза. — Но я думаю… — Она не успела сказать, что думает: Маша уже осыпала ее поцелуями. — Какая ты глупая! Точно это спектакль! Конечно, сегодня опасность невеликая. Но я не взяла бы тебя, если б не думала, что это твое право… Ну, хорошо, иди в кабинет.

— Еще один раз! Последний, — сказала Маша и, поцеловав сестру, убежала. Она была совершенно счастлива.

— Все-таки, отчего вы в штатском? Вам очень к лицу, — сказала она Коле в передней. Ей теперь хотелось хвалить всех и все.

— Оттого, что я собираюсь дернуть отсюда к Донону. — Маша изобразила на лице почтение и восторг. — Вот что, Машенька, вас-то я и жду. Скажите, пожалуйста, дяде, что его просят в гостиную.

— Кто просит?

— Не водите вола, канареечка. Скажите: просят.

— П-попросите очень, очень вежливо, тогда скажу. Иначе не скажу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55