— Вот как! Но не проще ли было указать в телеграмме ваш настоящий адрес?
— По некоторым причинам, мне казалось, что так будет лучше.
— Вот именно. К этим некоторым причинам я и перехожу. Надеюсь, вы не считаете меня дураком и не думаете, что я поверил, будто у вас в лесу был пикник? Это было революционное собрание.
— Почему вы думаете?
— Потому что ваши мальчики сидели на пнях с таким видом, что за версту было видно конспираторов. Не хватало только черных плащей, масок и кинжалов.
— Может быть, вы и правы. Мы еще неопытны, нам всем надо учиться конспиративному делу.
— Я думаю, что вам всем надо учиться просто. Кому в университете, а кому, верно, и в гимназии. По-моему…
— Послушайте, Черняков, — перебила его она. — Если вы хотите меня переубедить, то вы даром теряете время.
— Это не разговор! И это очень печально. Но я должен сказать то же самое и о себе.
— Я и не пытаюсь переубеждать вас. Примем, как существующий факт, то, что вы не сочувствуете революции, а я в ней участвую.
— Я не знал, что вы участвуете! Я думал, что вы «сочувствуете».
— В прошлом, это было отчасти верно. Но это больше не верно теперь… Да, вы угадали и следовательно бесполезно от вас скрывать: я сегодня была на революционном собрании. Вернее, на съезде. Разумеется, это совершенная тайна, я только вам говорю.
— Ах, это был «съезд»? Приняты, конечно, очень важные решения?
— Более важные, чем вы думаете, — сказала Елизавета Павловна с необычной для нее серьезностью. Она стала еще бледнее. Михаил Яковлевич смотрел на нее с изумлением.
И вдруг, непостижимым образом, ему вспомнились слова, сказанные в лесу белокурым молодым человеком: «Да, нельзя простить, он виновен, он…» До сих пор Черняков совершенно не думал о том, что молодой человек сказал. Слова эти тогда механически зацепились у него в памяти и всплыли в его сознании лишь сейчас. Михаил Яковлевич еще не ясно понимал значение этих слов, но у него сердце внезапно стало холодеть. Он тоже побледнел. Елизавета Павловна перелистывала книгу Крестовского.
— Я не интересуюсь тем, что говорят и решают такие съезды!
— Хорошо делаете, — сказала она тихо. Они молчали минуты две. Лакей принес бутылку шампанского, два бокала и тарелку с яблоками и грушами.
— Прикажете откупорить?
— Да, пожалуйста… Ведь холодное?
— Прямо со льду.
Пробка хлопнула. «Какой вздор! Какой вздор! — подумал Черняков. — Ничего эти слова не означали! Мало ли кто и в чем виновен? И вообще все игра в казаки-разбойники! — Лакей разлил вино по бокалам и вышел. — Разве она могла бы пить шампанское, если б…»
Они слабо чокнулись. Черняков отпил глоток. Елизавета Павловна выпила весь бокал залпом.
— Я ни о чем вас не спрашиваю, но…
— Я ничего и не могла бы вам сказать.
— Но я хочу знать, для чего вы меня вызвали из Кисловодска.
— Не все ли вам равно, какие воды пить, — ответила она, смеясь очень принужденно. Он побагровел, подался вперед и ударил по столу кулаком, так что бокалы зазвенели.
— Я прошу вас не шутить!
— Зачем же стулья ломать?.. Хорошо, я вам скажу, для чего я вас вызвала… Хотите, я сделаю вам одно постыдное признание?
— Лиза, ради Бога! — сказал он умоляющим тоном. — Ради Бога, говорите серьезно и правду.
— Признаюсь, я сейчас чувствую большое смущение. Я думала, что это так просто, и тем не менее я очень смущена. Вижу, что я все-таки дочь папа… Одним словом, я хотела вам предложить жениться на мне! — выпалила она. Михаил Яковлевич остолбенел.
— Лиза!
— Да, я давно Лиза, но что вы мне ответите?
— Лиза! — повторил он, просияв. Все смутные, дурные и темные мысли его мгновенно исчезли. — Господи, как я безумно счастлив, — говорил Черняков. — Это банальные слова, но других слов нет, и нельзя по-настоящему выразить мои чувства. Зачем, зачем вы меня пугали? — говорил он, целуя ей руки.
— Постойте, постойте, не торопитесь. Кажется, вы меня не поняли, — поспешно отдергивая руку, сказала она. — Я предлагаю вам фиктивный брак. — Она выпила залпом второй бокал. Теперь главное было сказано. Черняков смотрел на нее непонимающим взглядом. — Фиктивный брак… Недурное шампанское!.. Даже странно, что в такой глуши есть такие вина. Отчего вы не пьете? — быстро, с вызовом в тоне, говорила она. Ей было мучительно неловко. — Фиктивный брак. Понимаете?
— Что вы такое говорите?
— Я говорю очень ясно: я предлагаю вам фактивный брак. Вы не понимаете? Фик-тив-ный брак. Вы никогда о таких браках не слышали? Странно, в Петербурге были прецеденты… Но не смотрите на меня как баран на новые ворота. Вас никто силой не заставляет соглашаться. Не хотите — не надо. Я найду другого.
— Постойте… Какой фиктивный брак? Зачем фиктивный брак? Это значит жениться с тем, чтобы числиться мужем и женой, не живя?..
— Я не знаю, какой смысл вы придаете слову «живя».
— Но почему фиктивный? Почему не настоящий? Ведь я люблю вас! Разве вы об этом не догадывались? — спросил он с отчаянием в голосе.
— Может быть, догадывалась, не все ли равно? Я страшно вам благодарна. — «Глупо за это благодарить человека», — подумала она. — Но…
— Но что? Вы меня не любите?
— Не знаю, как вам сказать. Не буду вас обманывать. Я не влюблена в вас, хотя вы мне нравитесь… Ваша дружба мне страшно дорога, — говорила Елизавета Павловна уже спокойнее, точно его объяснение в любви рассеяло ее смущение.
— Это всегда говорят при отказе!
— Послушайте… Как бы выразить вам, что я хочу сказать? Ну, если б вам предложили поехать в какую-нибудь экспедицию, в какую-нибудь далекую землю, хотя бы прекрасную, скажем, куда-нибудь в Южную Америку. Ведь вы не стали бы себя спрашивать, действительно ли эта земля хороша, и не задумывались бы, хочется ли вам туда поехать, правда? Вы просто ответили бы, что поехать не можете, что вы не путешественник, что вам надо жить и работать в Петербурге, что Южная Америка не для вас. Так и я. Южная Америка не для меня.
— Какая Южная Америка? При чем тут Южная Америка? Нельзя ли сегодня обойтись без метафор? Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что ни о каком замужестве, ни о каких «любвях» я не могу думать: это, вероятно, хорошо, но не для меня. Моя жизнь мне не принадлежит.
— Неправда! Вы влюблены в кого-либо из этих мальчишек! — с яростью сказал Черняков. — Может быть, в того заику? Или в румяного молокососа, который сидел рядом с вами на стволе дерева и пил из вашей бутыли?
Она засмеялась.
— Таким я вас никогда не видела, Михаил Яковлевич, — сказала она, едва ли не в первый раз в жизни называя его по имени-отчеству. — Я не знала, что вы ревнивы, как Отелло. Но я в данном случае так же невинна, как Дездемона. Нет, я не влюблена ни в румяного молокососа, ни в заику, как вы изволите выражаться… Откуда, кстати, вы знаете, что он заикается?
— Может быть, в субъекта с длинной бородой? В того, что сидел справа от вас?
— Это уже было бы лучше. Субъект с длинной бородой замечательный человек. Однако, я вижу, у вас очень зоркие глаза. Нет, вы не перечисляйте всех, кто там сидел и не описывайте их примет. Было бы кстати хорошо, если б вы и вообще совершенно забыли, что видели нас в лесу.
— Прежде вы не были так конспиративны. Вы ведь меня даже знакомили кое с кем из ваших единомышленников. Помните того идиота с цианистым калием во рту?
— Ах, этот! — сказала она и залилась тем же неестественным смехом. — Это у него в самом деле смешная черта: он считает полезным всегда иметь во рту пузырек с цианистым калием, чтобы в случае ареста раздавить и проглотить. Пузырек, действительно, очень смешно у него перекатывается, рано или поздно он его нечаянно раздавит и умрет. Но он совсем не идиот. Кстати, если я его с вами познакомила, то конечно тут же выдумала фамилию… Все-таки давайте говорить серьезно… «Очень серьезно и о важных предметах», как вы сами сказали… Значит, вы отказываетесь от моего предложения?
— Я именно не могу думать, что вы говорите серьезно, Лиза! Даю вам слово, мне все кажется, что вы шутите!.. Зачем вам фиктивный брак?
— Прежде всего затем, что мне нужно уйти из дома папа. Вы скажете, что я могу это сделать и без фиктивного брака. Но это будет тяжело, папа взбесится.
— От фиктивного брака он взбесится еще больше.
— Вы не очень догадливы: разумеется, папа будет уверен, что брак самый настоящий. И я думаю, он был бы рад, если б вы стали его зятем.
— Позвольте… Я действительно ничего не понимаю. Разве при фиктивном браке люди живут на одной квартире?
— Есть разные варианты. Наш вариант был бы именно такой… Но, конечно, папа не главная причина. Мне нужно надежное имя, не вызывающее никаких подозрений. Однако, вы не бойтесь, я ничего страшного на нашей квартире не хранила бы. Я уточняю еще больше: мне нужен паспорт, по которому я могла бы в любой день, в двадцать четыре часа, собраться и уехать за границу. Конечно, с тем, чтобы вернуться. Не буду скрывать от вас; это могло бы вас подвергнуть некоторым неприятностям с Третьим отделением. Насколько я могу судить, очень небольшим. А мне вы могли бы оказать огромную услугу. Допускаю даже такую возможность, что ваше имя и ваш паспорт могут спасти мне жизнь… Но если вы боитесь… Незачем махать руками, многие люди отказываются из страха. Сказать вам правду, я думала и о других, в частности о нашем милейшем Петре Великом. Он, конечно, мне не отказал бы, однако его имя, положение и паспорт несравненно хуже, чем ваши. Быть может, он уже на учете у Третьего отделения. Тогда как профессор Петербургского университета, шурин министра фон Дюммлера!.. Впрочем, ввиду вашего отказа, я вероятно обращусь все-таки к Петру Алексеевичу, — сказала она, вопросительно на него глядя. Лицо у Михаила Яковлевича было растерянное. Он снял очки, протер их и снова надел.
— Нет, нет, вы надо мной издеваетесь, — сказал он.
— Значит, нет? Что ж, ничего не поделаешь. Я не хочу и не могу вредить вашей карьере. Ну, не будем, об этом больше говорить… Надеюсь, вы все же не сердитесь, что я для этого вызвала вас из Кисловодска. Там было хорошо?
— Да, там было хорошо, — повторил он и схватил ее за руку. — Лиза! Милая! Лиза! Зачем это?
— Зачем что?
— Зачем вы идете в это ужасное дело? Умоляю вас, не говорите мне, что вы идете из любви к народу! Вы не знаете народа и хотя бы уже поэтому не можете его любить. И народ не требует, чтобы вы занимались такими делами… Подумайте!
— Очень благодарю за совет. Я уже подумала без вас и объяснять свои мотивы не нахожу нужным, если вы их не понимаете.
— Но ведь это самообман! Мужчины, быть может, идут для карьеры, чтобы стать народными трибунами, вождями, но вы…
Она злобно засмеялась.
— Хорошая карьера идти на виселицу!.. Или в каземат, все равно… Вы нам приписываете ваши побуждения! Если вы, старшие, думаете только о своих теплых местечках, то что же удивительного в том, что молодые берут в свои руки дело освобождения России? Нас не щадят, и мы щадить не будем!.. Впрочем, я очень сожалею, что начала этот разговор. Право, было бы лучше, если б вы не оскорбляли людей, которые… которых я люблю и уважаю. И не говорили о чувствах, вам непонятных!
— Вздор! Все вздор! Все пустой чудовищный вздор! — сказал он. Лицо у него было очень бледно. Они еще долго молчали.
— Пожалуй, я пойду. Поздно, — нерешительно сказала она.
— Сидите… Вы сказали, что мое имя может спасти вам жизнь. Как я могу отказаться при таких условиях?
— Ничего, не стесняйтесь. Я найду другого.
— Ценю деликатность вашего замечания!
— Ведь дело идет не о настоящем браке. Какая же неделикатность?
— Если б я согласился на это издевательство, вы поселились бы со мной… совсем? Или вы уехали бы на следующий день?
— Нет, я никуда пока не собираюсь уезжать… Муж не отвечает за действия жены, я знаю такие случаи. Риск для вас был бы невелик.
Черняков вскочил с дивана.
— Я прошу вас не говорить о риске! — закричал он. У него вдруг брызнули из глаз слезы. Она смотрела на него изумленно. Черняков отвернулся от нее и отошел, вынул из кармана платок.
— Извините меня, если я что не так сказала. Но, право, я не думала, что все это вас так взволнует. Вы живете не в моем кругу и не знаете, что фиктивные браки дело не такое уж редкое.
— Не могли бы вы воздержаться от социологических обобщений! Человек узнает, что мечта его жизни рухнула, а вы удивляетесь, что он волнуется. Когда вы должны иметь ответ?
— О, это не так спешно. Я подожду.
— Вы всегда были сумасшедшая, — сказал он, точно его слезы давали ему право говорить самую нелестную правду. — Как сумасшедшая, носилась верхом, как сумасшедшая каталась на коньках, недаром сломала себе два года тому назад ребро. Для вас и ваши нынешние дела — то же самое.
— Хорошо, но вывод? Значит, вы не отказываетесь наотрез?
— Я подумаю… Я надеюсь, что…
— Что что? — Елизавета Павловна вдруг покраснела. — Давайте, выпьем с горя шампанского, а? Зачем ему пропадать? Верно эта бутылка стоит рублей восемь? Лучше бы вы дали эти восемь рублей нам. Нам очень нужны деньги.
— Последние люди, которым я теперь дал бы деньги, это вы!
— Вижу, что если вы станете моим мужем, то мы на ваш счет не поживимся.
— Я тоже думаю. Но, быть может, какая-нибудь из ваших единомышленниц выйдет замуж за Губонина или за Полякова? Тоже фиктивным браком, а? У вас и мужчины женятся в интересах революционного дела?
— Я рада, что вы успокоились. Значит, выпьем?
— Предлагаю вам тост: за Третье отделение, — сказал он угрюмо. Она засмеялась на этот раз естественно.
— С вами я готова выпить даже за Третье отделение, вы душка, — сказала она.
V
Почти одновременно с Липецким съездом в Царском Селе происходило большое торжество. У великого князя Владимира родился сын, названный Андреем. Был во всех подробностях разработан пышный церемониал крещения. Восприемниками были царь, германский наследный принц и две великие княгини. Закончив парады в Красном Селе, император переехал в Царское. Придворных, особенно дам, очень занимал вопрос, приедет ли туда княжна Долгорукая и появится ли она на выходе.
За некоторое время до того княжна с детьми поселилась в Зимнем дворце. По приказу императора, ей была отведена небольшая квартира прямо над его покоями; устроена была подъемная машина, на которой царь к ней поднимался. Смутно предполагалось, что все это будет храниться в тайне. Но, разумеется, всем во дворце стало известно о переезде княжны через час после того, как она переехала (еще раньше, при установке подъемной машины, прошел слух, но ему никто не хотел верить).
Это происшествие вызвало разговоры во всем мире и совершенный переполох при русском дворе. Более расположенные к Долгорукой люди сообщали, что княжна не хотела переезжать во дворец и что на этом настоял император: он теперь не мог прожить без нее и дня. Напротив, недоброжелатели считали княжну интриганкой и приписывали ей самые дурные намерения, в том числе желание ввести в России конституционный образ правления. Ее злобно называли Екатериной Третьей.
При дворе и прежде любили Александра II меньше, чем его предшественников и преемников. Теперь любовь к нему еще несколько остыла. Хотя двор ненавидел интеллигенцию, что-то от ее настроений как-то передавалось и двору. Охлаждение к императору отчасти связывалось с войной. Она сопровождалась неудачами и неустройствами. Такие же неустройства неизменно обнаруживались во всех русских походах и почти во всех войнах всемирной истории вообще. Над турками была одержана полная победа. Однако, неудачи вменялись в вину Александру II в большей мере, чем гораздо более тяжкие поражения ставились в вину его предшественникам. Условия мира еще усилили общее недовольство. Берлинский договор был признан дипломатической катастрофой, несмотря на то, что уступки, сделанные в Берлине Россией, были много меньше уступок, делавшихся другими державами после блестящих победоносных войн.
Помимо успехов и неудач, заслуг и вины, Александр II подпал под действие общего исторического правила: правители, долго державшие в своих руках настоящую власть, надоедают людям, независимо от своих достоинств и недостатков. Людовик XIV, царствовавший семьдесят два года, под конец, без отношения к его блеску и к его тупости, так надоел французам, что его смерть была и в Версале принята почти как национальный праздник. В России после четверти века царствования Александра II даже при дворе все хотели перемен, хотя разумели под ними каждый свое.
Однако, до переезда княжны Долгорукой в Зимний дворец, придворные люди порицали царя только шепотом и очень редко. Теперь языки у всех развязались. Почти не понижая голоса, говорили, что это неслыханный, компрометирующий династию скандал. Даже старики, не имевшие привычки осуждать поступки царей или потерявшие эту привычку в прошлое царствование, шептались и сокрушенно разводили руками. «Страшная вещь старческая любовь», — сказал один из них. Все жалели больную царицу, понимая, что она не может не узнать правды. Еe комнаты были рядом с комнатами царя. Императрица действительно узнала очень скоро, — хотя и последней. Стало известно, что она, кашляя, сказала фрейлине, графине Толстой: «Je pardonne les offenses qu’on fait [155]
VI
Для петербуржцев, приглашенных в Царское Село, подавали экстренный поезд, отходивший в девять часов утра. Софья Яковлевна встала в этот июньский день очень рано: часа полтора надо было положить на трудный и сложный туалет. За кофе она еще раз внимательно прочла газетную страницу с церемониалом. Ей теперь полагалось ждать царского выхода с «прочими знатными особами». Это было понижение.
Юрий Павлович весной подал прошение об отставке. В душе он немного надеялся, что его отставка принята не будет. Однако император ее принял. Дюммлер получил чин действительного тайного советника, но в Государственный Совет назначен не был. Впрочем, это не свидетельствовало о немилости царя: было два таких примера с тяжело заболевшими сановниками. Теперь же о службе и о наградах вообще не приходилось думать: лица врачей, лечивших Юрия Павловича, становились все серьезнее и печальнее. Они возлагали надежду только на операцию. После долгих совещаний решено было выписать из Вены знаменитого хирурга Билльрота.
Когда это решение было принято, Софья Яковлевна стала несколько спокойнее. Ей казалось, что все лучше, чем неопределенность. Дюммлер, совершенно измученный болями, принял известие об операции относительно спокойно.
Юрий Павлович попросил жену поехать в Царское Село. Он знал, что Софья Яковлевна очень любит придворные торжества и что она отказывается от поездки из-за его болезни. Он настоял на своем. Вдобавок (хотя об этом оба они молчали) появление Софьи Яковлевны на выходе должно было ослабить слухи, будто он тяжело болен: даже теперь, после окончательного ухода Юрия Павловича со службы, Дюммлеры суеверно боялись таких слухов.
В восьмом часу утра, как всегда в последнее время, приехал доктор Петр Алексеевич. Он осмотрел больного, — точнее, задал ему несколько обычных вопросов, измерил температуру, пощупал пульс — и зашел к Софье Яковлевне, узнав, что она давно встала.
— Боже, как вы прекрасны! — сказал он, приложив руку к глазам, точно защищая их от света. — Очень, очень хорошо! Страшно вам идет.
— Ну, как вы нашли его сегодня?
— То же самое, — нехотя ответил доктор. — Как вы знаете, я очень надеюсь на операцию.
— Ведь вы тоже считаете Билльрота гениальным хирургом?
— О да! Тут не существует двух мнений. Билльрот делает операции рака желудка, которых никто не делал до него, он первый стал делать труднейшие операции пищевода, гортани, первый делает внутренние ампутации: вырезывает, например куски кишечника и сшивает концы…
— Однако Некрасов после его операции умер, — морщась, сказала Софья Яковлевна. Доктор развел руками.
— Медицина не всесильна. У Билльрота, если хотите, есть один недостаток: он не признает или, вернее, еще недавно не признавал идей антисептической школы… Что это такое? Ну, было бы долго объяснять… Так это и есть русское платье? Да, конечно, все наши бабы одеваются именно так, — сказал доктор, любуясь Софьей Яковлевной. На ней было белое атласное платье с открытыми плечами, с красным, шитым золотом, бархатным шлейфом. — А на голове что это за сооружение, если смею спросить?
— Кокошник.
— Ах, кокошник, — саркастически повторил Петр Алексеевич. — Просто ни дать, ни взять, мужичка. Вот разве бриллиантов немного больше, чем обыкновенно бывает у наших пейзанок. И все будут так одеты?
— Кроме императрицы. У нее платье не белое, а такое, какое ей угодно. Великим княгиням тоже разрешаются какие-то отступления… Ах, какие драгоценности у царицы! Ни у кого в мире нет таких!
— Как я рад! У вас даже загорелись глаза… Что это вы изволите просматривать? «Высочайше утвержденный церемониал святого крещения Его Императорского Высочества Государя Великого Князя Андрея Владимировича», — прочел доктор. — Я пробежал в газетах, очень, очень забавно. А почему господа… как их, ну, мейстеры идут сначала младшие впереди, а потом старшие впереди?
— Те чины двора, которые идут впереди государя, занимают места — младшие впереди. А те, что следуют за государем — старшие впереди: чем ближе к государю, тем почетнее.
— Очень, очень тонко! А что такое «иметь вход за кавалергардов»? Вы имеете вход за кавалергардов? По-моему, это не совсем по-русски?
— Да, все это архаично. У нас есть обычаи, оставшиеся от незапамятных времен. Знаете ли вы, — она засмеялась, — что наши дипломатические курьеры имеют право получать в дорогу из царских погребов к каждому завтраку и обеду три бутылки вина: по бутылке мадеры, бордо и рейнвейна. Гофмаршал Мусин-Пушкин пытался выдавать им вдвое меньше, ничего не вышло: в этом признали умаление царского достоинства. И если б вы знали, сколько связывается с каждой мелочью задач, обид, даже драм! Вот теперь, верно, долго спорили о том, какой даме нести на подушке новорожденного.
— От таких драм просто подступают к горлу рыданья. Но по-моему, нести на подушке высоконоворожденного должна княжна Долгорукая, как первая дама России.
— Ну, хорошо, пошутили и будет.
— Ей-Богу, стыдились бы вы все в такое время заниматься китайщиной. Вам не совестно? «Вы, жадною толпой стоящие у трона, — Свободы, гения и славы палачи!» — продекламировал доктор.
— Это тоже из присяжного поверенного Ольхина?
— Нет, это из Лермонтова, — еще язвительнее сказал Петр Алексеевич. Он на днях читал Софье Яковлевне ходившие по России революционные стихи о царе, написанные адвокатом Ольхиным. Софья Яковлевна слушала с насмешкой и возмущением. Имени автора доктор ей не сказал; она узнала это имя от брата. — А знаете, Николай Сергеевич тоже едет сегодня в Царское Село, — многозначительным тоном добавил доктор. При всей своей доброте, он, как большинство людей, не всегда мог удержаться от замечания, не совсем приятного собеседнику. Петр Алексеевич не то заметил, не то слышал, что Мамонтов влюблен в Софью Яковлевну.
— Кто это Николай Сергеевич?
— Мамонтов, — сказал доктор озадаченно.
— Ах, да, Мамонтов, я забыла. Он-то зачем же едет?
— Говорит, что хочет набросать эскиз: как в девятнадцатом столетии высоконоворожденного на подушках везут в золотых каретах.
— Да, это стоит изобразить… Что же вы, Петр Алексеевич, не поздравляете меня с семейной радостью?
— С какой?
— Разве вы еще не видели моего брата? Представьте, Миша женится.
— Да что вы? На ком?
— На дочери профессора Муравьева… Почему у вас, милый друг, passez-moi le mot[156], глаза полезли на лоб?
— На Лизе Муравьевой?.. Лиза выходит за Михаила Яковлевича?
— Да, ее зовут Лизой. Я страшно рада. Впрочем, я почти ее не знаю. Но она очень хорошенькая, и семья прекрасная. А главное, Миша в нее влюблен, мне это давно казалось. Ведь он не выходил из их дома. Как, кажется, и вы, а? Профессор Муравьев очень милый и достойный человек, — говорила Софья Яковлевна, поправляя перед зеркалом ленту и с любопытством поглядывая на доктора. — Так поздравьте же, наконец, меня, странный вы человек.
— Поздравляю, — растерянно сказал доктор. — Но… как же это? Где и когда порешили?
— На днях, в Липецке. Эта барышня там пила воды, а Миша, который нам всем хладнокровно объявил, что едет в Кисловодск, оказался с ней. Подробностей я не знаю. Мадемуазель Муравьева еще в Петербург не вернулась. Миша заехал ко мне ненадолго, объявил, что женится, и куда-то ускакал. Вид у него был странный, верно, от влюбленности… Вот такой же, как сейчас у вас, — тоже многозначительно сказала Софья Яковлевна. — А вы ни о чем не догадывались, видя их чуть ли не каждый день? Разиня.
— Почему разиня? Я догадывался, что Михаил Яковлевич в нее влюблен. Только и всего.
— «Только и всего»? Надо ли сделать вывод, что она в него не влюблена?
— Я не знаю.
— Вы точно чего-то не договариваете?
— Да нет… Я просто удивлен.
— А я очень, очень рада. Мише давно нужно жениться. Он семьянин по натуре. Досадно, что я не успела по-настоящему его расспросить, меня как раз позвали к Юрию Павловичу, Миша не мог подождать. Нынче он у меня ужинает. Приходите тоже.
— Я не помешаю? Я, пожалуй, пришел бы. Мне все это очень интересно.
— Конечно, приходите. Только мы будем ужинать рано, в девять. Я верно вернусь домой совершенно разбитой: часа три придется простоять на ногах. — Она посмотрела на стенные часы. — Скоро ехать.
— Я испаряюсь. Но вы, ради Бога, не думайте, что я не рад вашему сообщению… Я просто…
— Почему же мне было бы думать, что вы не рады?
— Я просто был изумлен. Кланяйтесь высоконоворожденному, — сказал доктор, целуя ей руку.
VII
У дверей неимоверной высоты неподвижно, как статуи, стояли Чудовищного роста арапы. Все было театрально во дворце: и лейб-казаки в бешметах, вытянувшиеся на ступеньках растреллиевской лестницы, и дежурные кавалергарды, имевшие право снимать одну перчатку, и церемониймейстеры, постукивавшие на ходу жезлами с набалдашниками из слоновой кости, с двуглавым орлом и андреевской лентой. Но черные великаны в белоснежных тюрбанах, попавшие из Абиссинии в Царское Село, особенно подчеркивали театральный характер зрелища. Во дворце собрались тысячи людей. Тем не менее было тихо. По паркетам многочисленных зал скользили раззолоченные чины двора, дамы с портретами и с шифрами, офицеры в разноцветных мундирах, в красных супервестах, в лосинах. Люди разговаривали вполголоса, многие шепотом. Старые придворные говорили Софье Яковлевне, что все это существует только при русском дворе и непременно исчезнет с Александром II, так как наследник терпеть не может церемониала. — «Ах, какая красота! — подумала она, входя в Большую галерею. — Лучше версальской Galerie des Glaces!»…[157] Бесчисленные зеркала залы невероятных размеров отражали раззолоченных людей. «А он издевается над всем этим! — думала она, рассматривая толпу. — Неужели в самом деле он приехал в Царское Село? Однако на вокзале его не было. И слава Богу, что не было, если уже идут сплетни…»
Мамонтов бывал у них в доме не чаще раза в неделю. Люди, считавшиеся близкими друзьями Дюммлеров и приезжавшие каждые три-четыре дня справляться о здоровье Юрия Павловича, служили как бы мерилом, которым руководились другие: в зависимости от степени близости одни заходили раз в две недели, другие раз в месяц. Николай Сергеевич как старый знакомый, как друг детства Чернякова, мог приезжать несколько чаще. Однако, перечисляя мужу по вечерам посетителей, Софья Яковлевна никогда Мамонтова не называла.
В последний раз с ним вышел не совсем приятный разговор. Он начался с придворного торжества. «Дались же им эти дешевые насмешки!» — с неприятным недоумением думала Софья Яковлевна. То, что Петр Алексеевич говорил благодушно-иронически, у Мамонтова вызывало раздражение и злобу. А главное, с доктором она говорила с глазу на глаз, тогда как при последнем визите Николая Сергеевича был другой гость, с недоумением поглядывавший на нигилиста в доме Дюммлеров. Гость даже уехал раньше, чем ему полагалось бы.
— Ну вот, вы его выгнали, Николай Сергеевич. Довольны?
— Прошу меня извинить. Впрочем, что же церемониться с этими господами? Народ мрет с голоду, а они, видите ли, развлекаются.
— Кажется, и вы, Николай Сергеевич, не целый день работаете на благо народа? Кто рассказывал о вчерашнем спектакле?
— Одно дело ходить в театр, и другое…
— В театр и из театра к Донону.
— И другое дело возить «высоконоворожденного» на подушке в золотой карете, в сопровождении чуть ли не целой гвардейской дивизии. Нет, в этих божеских почестях ребенку их крови есть что-то от римских цезарей…
— «Времен упадка Римской империи».
— Да, именно, времен упадка Римской империи, хоть вы изволите иронизировать. Он и кончит, как обычно кончали цезари.
— Об этом я просила бы вас мне не говорить! Прошу очень серьезно. — Лицо у нее стало ледяным.
— Как хотите… Но почему мне не говорить правды? Поверьте, такие зрелища именно и создают террористов. Я уверен, что если б я на нем был, то это лишний раз убедило бы меня в совершенной правоте революционеров.
— А я уверена в обратном: если б вы там бывали, вы смотрели бы на вещи иначе.
— Я не имею ни малейшего желания там бывать. Это тот же балет, но в настоящем балете по крайней мере хорошая музыка… Впрочем, вы, вероятно, хотели сказать: «если б тебя туда звали, но тебя туда и на порог не пустят».
— Я ничего такого сказать не хотела и не хочу. Вы отлично знаете, что я сама никак не аристократка. Если б не тридцать пять лет службы Юрия Павловича, то и меня бы туда «на порог не пускали». Нет, я просто хотела сказать, что вы как художник были бы увлечены красотой этого зрелища. Я ничего красивее царского выхода никогда не видела.