ГЛАВА I,
в которой зарождается новая повесть со старыми героями
Была белая ночь жаркого зрелого июня, такая традиционно прекрасная, такая белая, пустынная, такая… ах, такая… когда я, автор этой книги, приехал в Ленинград на автомобиле. Усталый после семисоткилометровой дороги, я медленно катил по улицам любимого города, где когда-то с жаром проводил свою юность. Почти каждый мост, почти каждый перекресток здесь напоминал мне что-нибудь: иногда хорошее, иногда не очень, иногда какое-то чрезвычайно важное событие, которое теперь не стоило ни гроша, иногда какую-нибудь ерунду, которая теперь, спустя столько лет, очень волновала.
Приближалась полночь. Улицы были почти пусты. Редко проезжал освещенный троллейбус с двумя-тремя читателями вечерних газет, иногда такси, иногда машины с европейскими номерами. Почти все светофоры были уже переведены на желтое мигание, и я без остановок докатил до Центрального телеграфа, что на улице Герцена рядом с аркой Главного штаба. Здесь мне надо было остановиться и позвонить в Москву близким людям, сообщить о благополучном прибытии.
Какое, право, замечательное достояние цивилизации — междугородний кабельный телефон! Да, безусловно, это замечательное достижение, которое приносит людям только пользу, соединяет души через огромные пространства и не загрязняет окружающую среду.
Опускаешь кучку монет в узкую щель, отщелкиваешь одним пальцем единичку, потом набираешь номер (другого города!) — щелк-щелк! — и вот уже близкие люди слышат твой голос через семьсот километров, и слышимость по ночам великолепная.
— Ну как там ночь? — спросили близкие люди. — Действительно, белая?
— Белая, — сказал я. — Фантастическая пустынность светлых улиц.
— Я тебе завидую, — сказали близкие люди. — Какой ты всегда хитрый! Вечно выбираешь себе что-нибудь получше.
— Завидуй, завидуй, — подразнил я близких людей. — Поклацай зубами от зависти.
Близкие люди начали клацать зубами и клацали долго, самозабвенно и совсем мне уже не отвечали. К счастью, монеты кончились и автомат погас.
Вот еще одно из замечательнейших качеств современного междугородного телефона: одна пятнадцатикопеечная монета включает его не более чем на тридцать секунд. Особенно-то при таких условиях зубами не поклацаешь.
Я прошел по гулкому кафелю Центрального телеграфа, бормоча себе под нос одну из песенок Гершвина. Почему-то всегда после таких разговоров хочется погудеть себе под нос что-нибудь из Гершвина.
Я вышел на ночную улицу и не узнал ее. Пустынная еще четверть часа назад, она была сейчас забита молодежью. Вы знаете, конечно, что такое «катафоты», эти краски, отражающие свет? В прозрачных сумерках, словно катафоты, светились ярчайшие и широчайшие брюки современной молодежи — лимонные, голубые, пунцовые… Установившаяся в последние годы прелестная свобода в одежде придает всей жизни какой-то оттенок карнавальности: здесь же передо мной был не оттенок, а самый настоящий карнавал, только без масок. Я не понимал, откуда все это взялось, в чем смысл происходящего, и все казалось мне таинственным: взгляды, улыбки, обрывки фраз, обрывки музыки из бесчисленных транзисторов, гитарные ритмы… Все это напоминало какой-то зурбаганский карнавал, да и маски, пожалуй, я находил на всех лицах, окружавших меня, маски веселой таинственности.
Пробираясь к машине, я увидел, что и Невский заполнен молодежью, бегущей толпой возбужденной и красивой молодежи. По проезжей части Невского медленно текла бесконечная лента автомобилей, и их габаритные огни, светящиеся в светлоте белой ночи, тоже казались таинственными. Таинственные карнавальные огни, скользящие в толпе. Все двигалось к Неве.
На Исаакиевской площади толпа стала еще гуще. Я медленно полз за «Волгой М-24», а за мной тащился, раскрыв недоумевающие хрустальные глаза, «Мерседес-350». Честно говоря, я совсем не отдавал себе отчета, куда я еду, просто подчинялся общему движению. Стопа моей правой ноги скрючилась и руки одеревенели от долгой езды, но я как будто бы даже забыл о ночлеге, о пустой квартире ленинградского друга, которая меня дожидалась.
В небо поднялись и повисли несколько ракет. Чем ближе мы продвигались к реке, тем отчетливей пахло горящей смолой. Иной раз даже казалось, что слышишь треск многочисленных факелов. Так трещали они, должно быть, и на форуме в Древнем Риме. На куполе Исаакия, словно крыло ангела, лежала серебряная тень неба.
— Проезд на площадь Декабристов закрыт! — гулко говорил сквозь александровскую листву чей-то усиленный голос. — Проезд закрыт! Поворот налево! Всем поворот налево!
Вчера, вчера
Моя тревога улетела вдаль!
Вчера, вчера
Любовь ушла, и мне ее не жаль!
Песенка неслась из кармана какого-то субъекта, который в этой толпе умудрялся прогуливать своего пуделя. Субъект и пудель оба были замшелыми, какими-то потертыми, но очень гордыми. Они словно бы внимания не обращали на происходящее вокруг.
Субъекту было основательно за пятьдесят, и он курил длинные папиросы, каких сейчас уже никто не курит. Манера, с которой он держал в пальцах свою папиросу, вызывала уважение. Слегка желтоватые белки глаз, слегка синеватые уголки губ, коричневатые мочки ушей говорили о перенесенных болезнях. Твердый воротничок рубашки свидетельствовал о несомненной опрятности с той же уверенностью, с какой замшелый пиджачок свидетельствовал о скромных средствах. Независимый маленький человек с брюзгливым складом лица прогуливал своего пуделя по исторической площади, где когда-то в скорбном противоборстве с империей стояли ряды декабристов, а ныне шумел таинственный молодежный карнавал. Должно быть, он ежедневно совершал эту процедуру и не собирался считаться ни с историей, ни с сегодняшней ночью.
Пудель всем своим видом показывал, что разделяет мысли и настроение своего хозяина. Есть общепринятое мнение, что с годами владелец собаки становится похож на своего подопечного. Неверно. Собака, как существо младшего ранга, подлаживается к своему хозяину и с годами перенимает его мысли и вкусы и даже выражение лица.
Наверное, я не обратил бы внимания на этого субъекта, если б не контраст его внешнего облика и современного слоу-рока, вылетающего из его кармана. Транзистор, лежащий в кармане, казалось, жил своей отдельной частной жизнью, независимой от кармана, от пиджака, а тем более от человеке в пиджаке.
Впрочем, внимание мое быстро рассеялось. Музыка летела со всех сторон. Вот прошел рослый волосатый детина в майке с собственным портретом на груди. Из живота у него летела песенка:
Ты говоришь: «Пока!» Я говорю: «Привет!»
Ты говоришь: «Пока!» Я говорю: «Привет!»
Этот был в полной гармонии со своим транзистором. Вот стайкой — ах, именно стайкой! — держась за руки, традиционной стайкой в белых платьицах прошли девочки-выпускницы.
«Мы наденем праздничные платьица…» — подпевали они своим транзисторам.
Прошел господин иностранец с замшевым мешком под мышкой. Мешок голосил:
Иф ю лайк Юколели леди,
Юколели леди лайкс ю…
Под копытами Медного всадника, в непосредственном соседстве с посрамленной змеей, стоял на дощатом помосте квартет приличных молодых людей среднего возраста.
Там горы синие!
Там люди сильные!
Ливни обильные!
Добрые пеликаны!
Гордые великаны!
Там! Там!
— пел квартет.
При звуке «там» четыре руки показывали в разные стороны света, а четыре другие руки опускались вниз и делали движение, похожее на гребок пловца. Поневоле у всех слушателей и зрителей повышалось настроение.
Медный всадник и помост с квартетом были освещены ярчайшим кинематографическим светом, а возле скверика стояли огромные, двух— и трехэтажные, фургоны телевидения. Теперь я понял, откуда взялся этот запах, похожий на запах древнеримских факелов. Так пахнут «диги» — киношные осветительные приборы. Они во множестве были расставлены по историческому плацу.
Впрочем, и факелы пылали, но только на другом берегу Невы. Огромные желтые языки полыхали над Ростральными колоннами, на Стрелке Васильевского острова, и Петропавловская крепость вся была окаймлена живым огнем.
«Что же все-таки происходит глухой ночью в городе моей молодости?» — задал я себе вопрос и получил наконец ответ.
За Дворцовым мостом посредине Невы появился корабль с алыми парусами.
— Алые паруса!
"Это гриновский праздник ленинградской молодежи, ночь после последнего экзамена, — вспомнил я. — Это, стало быть, тот самый знаменитый праздник, который стал уже по-хорошему традиционным в городе на короткой, но полноводной Неве. Вот куда я попал! Вот удача!
И не успел я произнести в уме слово «удача», как тут же увидел своего старого друга Гену Стратофонтова. Нe знаю, можно ли назвать старым другом мальчика тринадцати лет, но тем не менее это был он, тот самый пионер, «который хорошо учился в школе и не растерялся в трудных обстоятельствах»; тот самый друг всех людей и животных доброй воли и непреклонный противник черных сил мировой мафии; тот, чьи мужество, смекалка и благородство пришли на помощь простодушным островитянам-эмпирейцам в самый ответственный момент их истории; мальчик, владеющий четырьмя языками, включая свой собственный, а также и дельфиний ультразвуковой язык, владеющий приемами каратэ и теннисной ракеткой с одинаковой ловкостью, короче говоря — это был он, герой повести «Мой дедушка — памятник»!
Читатель-друг, хотите знать, что я почувствовал при виде Геннадия? Не скрою от вас, я почувствовал непередаваемое волнение. Должно быть, я не выдам профессионального секрета, если скажу, что любой из моих коллег-писателей при встрече со своими прежними героями, с которыми, казалось бы, распростился навсегда, испытывает непередаваемое волнение.
Именно волнение помешало мне немедленно подойти к Геннадию, немедленно пожать ему руку и вступить в разговор. Борясь с волнением, я стоял на ступенях Сената и смотрел на Гену. Может быть, именно благодаря моему волнению Гена повел себя дальше столь загадочно. Он явно был уверен, что за ним никто не наблюдает и меньше всего он думал, конечно, в этот момент, что за ним с непередаваемые волнением наблюдает автор повести. Таким образом, мое волнение, возможно, и стало причиной появления этой новой книги о пионере Стратофонтове.
В поведении Гены среди ликующей толпы ленинградской молодежи было много странного. Прежде всего было странно, что он находился здесь, в толпе, после полуночи. Напомним читателю, что наш герой к молодежи пока что не принадлежал. Он был пока всего лишь ребенком, и ему полагалось в этот час мирно спать в лоне своей семьи, несмотря на праздник «Алые паруса». Современное явление акселерация многих сбивает с толку, дети растут не по дням, а по часам. Иной раз кажется, что впереди тебя идет великовозрастный детина, но, обгоняя, видишь его поросячьи розовые щечки и курносый нос карапуза. Конечно, Гена в свои неполные тринадцать ростом не уступал среднему юноше пятидесятых годов, но он был здравомыслящим мальчиком и никогда этим не кичился. Он всегда вел себя в соответствии со своим возрастом. За исключением некоторых случаев… Вот именно, за исключением некоторых случаев, которые и становятся книгой. Да-да, он вел себя неожиданно именно тогда, когда его подхватывал гремящий беззвучным громом вихрь Приключения. Приключение…
Второй странностью было то, что Гена, казалось, совсем не обращал внимания на кипящий вокруг праздник. Казалось, он пришел сюда вовсе не ради этого праздника. Казалось, его даже немного раздражает бурление, кишение, пение и говорение вокруг, как раздражало оно того субъекта с пуделем, того потертого мизантропа.
Гена даже не смотрел в сторону Невы, куда были устремлены все взгляды, он не обращал ни малейшего внимания ни на какие символы романтики, даже на самые алые паруса, он наблюдал, именно наблюдал, вот именно — он сосредоточенно наблюдал за небом.
Взгляд мальчика был устремлен за Неву, к Петропавловскому шпилю. Он словно бы ждал чего-то и был как бы растерян. Да-да, он как бы нервничал и временами оглядывался по сторонам в замешательстве.
Вдруг восточнее Петропавловского шпиля появилась какая-то точка. Ее никто на площади не заметил, кроме Гены и меня, ибо я в непередаваемом волнении следил за взглядом мальчика. Точка приближалась.
"Вертолет? — подумал я. — Должно быть, это летит вертолет, который будет разбрасывать романтические листовки или снимать нас всех со своего вертолечьего полета на цветную пленку.
Это был не вертолет. Это был моноплан системы «Этрих» выпуска 1913 года, похожий, как тогда писали в газетах, на «большую хищную птицу». Это было что-то немыслимое!
Летательный аппарат на парусиновых крыльях перелетал через Неву, и теперь явственно были видны две человеческие ноги, свисающие с пилотского сиденья.
Площадь наконец заметила аппарат и взорвалась восторгом.
— Во дает! — таково было единодушное мнение.
Увлеченный приближением музейной диковины, я на несколько минут упустил из виду своего героя, а когда снова глянул на него, то не нашел его на прежнем месте.
Гена был на другом месте. Он стоял возле одного из «дигов» и крепкой, решительной рукой направлял фонарь в небо. Губы его были плотно сжаты, а челюсть резко обозначена. Такое лицо было у нашего героя в предыдущей книге, когда он переплывал с Карбункула в Оук-Порт или дрался с «Анакондой» на Хиллингтон-роад в Англии. Он направил луч съемочного фонаря прямо на подлетающий аэроплан, а затем сорвал со своих плеч куртку, накинул ее на «диг» и несколько раз, пока «этрих» пролетал над площадью, приоткрыл огненное око.
Геннадий явно сигнализировал — сиг-на-ли-зи-ровал! — да-да, несомненно, он подавал какой-то сигнал этому странно и почему-то очень знакомо жужжащему с высоты призраку начала нашего века.
Возможно ли? Какая связь существует между современным пионером и допотопной летательной конструкцией? Все большее волнение охватывало меня. Я чувствовал, что снова приближается время чудес.
Я готов был поклясться, что пилот принял сигнал Геннадия и понял его. Иначе почему же он так лихо качнул своими нелепыми крыльями и почему же три раза мелькнула в высоте смешная клетчатая кепка с пуговкой?
Нет, читатель, меня не схватишь за руку! Аппарат летел так медленно и так низко, что я успел разглядеть не только кепку с пуговкой, но и подметки очень старых, но очень крепких ботинок с медными подковками, и желтые потрескавшиеся краги, и сивый ус пилота, который трепетал на ветру.
Конечно, я понимал, что полет над ночным праздником старинного самолета — ловкий фокус, милый и умелый камуфляж, и под перьями «этриха» скрывается вполне жизнеспособный какой-нибудь «ЯК» или «МИГ», ко фокус был сделан здорово: пропеллер вращался столь ненадежно, фюзеляж был столь неуклюж и все зрелище вызывало впечатление такого страшного риска, что невольно вспоминались первые летчики, все эти Райты, Блерио, Ефимовы, Уточкины, Четвёркины, и хотелось снять шляпу перед памятью этих бесстрашных.
Шляп, однако, на площади в этот час не было, а были только задранные вверх лохматые головы современной молодежи. На их глазах совершалось чудо — утверждался новый символ всемогущей Романтики; старинный самолет присоединялся к нехоженым тропкам, костру и бригантине. Рядом со мной разговаривали два парня.
Первый: Во дает!
Второй: Да нет, такого быть не может! Такая рухлядь летать неможет!
Первый: В кино все возможно.
Второй: В кино-то, конечно: монтаж, комбинированные съемки… но в жизни такое невозможно.
Первый: Ясно, в жизни на такой вешалке не полетишь, а в кино ничего хитрого.
Второй: Да ведь вот же та вешалка! Летит над нами!
Первый: Чего же тут хитрого?
Второй: Позволь, старик, но ведь мы же с тобой сейчас не в кино?
Первый: Ясно, что не в кино. Мы сейчас с тобой, парень, на телевидении. Сейчас нас с тобой транслируют по всей ящиковой системе!
Второй: Значит, это он по телевидению летит?
Парни посмотрели друг на друга, и оба покрутили пальцами у виска.
Отвлеченный аэропланом и любопытным разговором, я на несколько минут забыл про Гену. Когда я спохватился, его возле «дига» не было. Там был теперь осветитель, который свирепо грозил в толпу кулаком, а мальчик исчез. Был ли мальчик-то?
В отчаянии я сбежал по ступенькам в толпу. Неужели я потерял его? Неужели ничего таинственного не произойдет? Неужели повесть не состоится? Вокруг танцевали шейк, лег, кварк, вальс, молдаванеску, русского, пели хором и соло, играли в неизменную «муху», обменивались поцелуями.
Про самолет, этот фокус телевидения, все уже забыли: чего, мол, только на экране не увидишь! А он тем временем удалялся, набирая высоту. Он облетел вокруг купола Исаакия, и тень его медленно про шла по тусклой меди. И столько грусти было в этом скольжении, что мне на миг показалось, что время сдвинулось и что телевидения в мире еще нет.
Я тихо ушел с площади в темную Галерную улицу. Мне захотелось побыть одному и в одиночестве пережить свою неудачу.
Однако уйти от праздника в эту ночь было невозможно. В Галерной шла массовая, но довольно странная игра. Молодые люди и девушки стояли парами в затылок друг другу, подняв вверх руки и образовав ими некое подобие коридора. По этому коридору с начала в конец бежала какая-нибудь одинокая непарная личность, и, пока она бежала, она имела право взять за руку любую другую личность, образовать с ней пару и встать в конец, а ту личность, что осталась, обречь на новый выбор. Я много видел молодежных игр и не удивился бы даже этой, если бы не заметил вдруг среди играющих субъекта с пуделем.
Субъект (будем называть его так, пока не узнаем его имени) нашел себе для игры весьма удивительную пару — дворничиху. Это была мрачноватая костистая особа в массивных очках, которые одновременно являлись слуховым аппаратом. В правой руке у нее были метла и совок. Странная пара (вернее, тройка, если не забывать о пуделе) стояла молча, подняв над головами сцепленные руки, он правую, она левую. Они не разговаривали друг с другом и не улыбались, они как бы показывались кому-то. У меня возникло отчетливое ощущение, что они хотят, чтобы их кто-то увидел со стороны.
Молодежь их не выбирала. Казалось бы, ради шутки, доброго юмора молодежь должна бы выбрать себе в пару пожилого гордеца, или не менее пожилую колдунью-дворничиху, или, на худой конец, клочковатого, со следами былого шика, пуделя. Однако молодежь относилась к своей игре очень серьезно. Здесь преобладали курсанты морских училищ и выпускницы в белых платьицах. Должно быть, эта игра служила поводом для выяснения серьезнейших отношений.
Вдруг неожиданно вся колонна ритмично захлопала в ладоши и пропела:
Ручеек! Ручеек! Приглашаем на чаек!
Я вздохнул с облегчением. «Ручеек» — вот как называется эта игра. Славно!
Субъект немного замешкался с хлопками, и дворничиха недовольно на него посмотрела. Потом они снова застыли. По мере игры они оказывались то во главе «ручейка», то в хвосте, то в середине, и я подумал, что для этой игры совершенно необходима пара, которую никто не выбирает, эдакий центр игры.
Что мне оставалось делать, как не предаваться подобного рода вялым размышлениям? Геннадий исчез, самолет улетел. Повесть, как видно, не состоится.
И вдруг я увидел, что дворничиха заволновалась. Она стала украдкой бросать взгляды то на один тротуар, то на другой. По обеим сторонам Галерной медленно текла праздничная толпа, и на одной из сторон внутри толпы тек пресолиднейший господин с мощным мясистым загривком, с бобриком седых волос на голове старого боксера, с массивным животом, обтянутым пунцовым жилетом. В одном из двух ушей этого невероятно знакомого мне господина мерцал драгоценный камень. Я давно уже не встречал буйвола мясной индустрии Адольфуса Селестины Сиракузерса и лишь поэтому не мог с уверенностью сказать, что это именно он.
Сиракузерс Под Вопросом (будем пока называть его так) спокойно тек в толпе, пока взгляд его не остановился на «ручейке». Субъект и дворничиха как раз находились впереди, и Сиракузерс Под Вопросом заметил их. Он остановился, и на лице его отразилось мучительное припоминание. Видимо, для того, чтобы ускорить этот процесс, С-П-В извлек из жилетного кармана ампулу и выкатил себе на ладонь огромный оранжевый витамин. Пока витамин совершал свое благотворное дело в организме С-П-В, дворничиха делала ему призывные знаки и опасливо озиралась на другую сторону улицы, где тоже текла толпа.
Из этой другой толпы вдруг выскочил Гена Стратофонтов. Я и опомниться не успел, как он пронзил насквозь весь «ручеек» и выбрал себе в пару не кого другого, как субъекта с пуделем. На лице субъекта отразился неподдельный ужас, когда он обнаружил свою ладонь в крепкой руке пионера. Удивлению моему не было конца: Гена увлек субъекта в глубь «ручейка» и утвердился с ним в хвосте игры.
Оставшаяся в одиночестве дворничиха не пожелала выбрать себе в пару морского курсанта. Она сердито что-то буркнула под нос и взялась за метлу. Что касается Сиракузерса Под Вопросом, то он, так и не вспомнив то, что хотел, а вспомнив явно не то, что хотел, весело хмыкнул, хлопнул себя по загривку и спокойно потек в толпе под арку на ликующую площадь.
Крайне удивленный всеми этими событиями, я не бросился к своему герою, а выждал. Не зря. Я увидел, что мальчик задал субъекту какой-то нетерпеливый требовательный вопрос, а тот в ответ только задрал нос, хотя и был явно смущен. Гена повторил свой вопрос и сердито топнул ногой, и тогда в эту ногу с неприятным коварством впился пудель.
Вновь я поразился выдержке Геннадия. На лице его не дрогнул ни один мускул, он даже не шелохнулся, не отшвырнул пса. Видимо, он не хотел привлекать к себе внимания и потому предоставил собаке свободно грызть свою ногу.
Я этого стерпеть не мог. Я шагнул было вперед, но тут… Видимо, не один я внимательно наблюдал за этой сценой. С карниза одного из домов прямо на спину пуделю упал какой-то серый, сверкающий двумя глазами и шипящий комок. Пес в ужасе вырвал поводок и устремился под арку, унося на своей спине нечто серое и клубящееся.
Крик неподдельного отчаяния, дорогой читатель, вырвался из уст нашего субъекта. Он бросился за пуделем, громко восклицая:
— Онегро! Онегро! Подожди! Умоляю!
Не исключена возможность, что более близкого существа на свете, чем Онегро, у субъекта не было.
Гамма чувств, дорогой читатель, отразилась на лице моего героя, и среди этих чувств не на последнем месте была жалость, а жалость, как известно, украшает молодое лицо… С этой гаммой на лице Геннадий бросился по пятам за субъектом. Видимо, Цель — цель с большой буквы, дорогой читатель, за которой у порядочных людей всегда стоит чувство долга — была выше всей гаммы быстролетных, увы, чувств.
Должно быть, не нужно даже и объяснять, почему вслед за Геной пустился я. Автор бежит за своим героем — в этой картине нет ничего странного.
Пронесясь под аркой, мы — пес с котом на спине, субъект, лишившийся пса, Гена со своей гаммой чувств и я, преисполненный надежд на будущую повесть, — вырвались на историческую площадь, заюлили в толпе, обогнули серую глыбу гранита, пронеслись под дощатым помостом, на котором выбивали дробь сапоги романтиков (октет «Ивушка зеленая» вкупе с секстетом «Добрыня»), пробежали мимо собора на Исаакиевскую площадь, и далее, все ускоряясь, все подсвистывая, помчались по Мойке, и далее по Невскому, по Садовой, по Марсову полю, по Кировскому мосту, по Кронверкской на Стрелку и далее по набережной Васильевского острова и через мост Лейтенанта Шмидта на площадь Труда и по бульвару Профсоюзов мимо Манежа вернулись на Исаакиевскую, чтобы снова улететь на Мойку. Бег был крайне тяжел, но интересен. Картины города, мелькающие мимо на такой страшной скорости, чудесным образом преображались, а молодежные толпы, не замечавшие нас, сливались в одну фантасмагорическую ленту. Временами мне казалось, что следом за нами мчится на метле дворничиха в слуховых очках, временами я видел спешащего сбоку Сиракузерса Под Вопросом, который на бегу глотал особые голубые пилюли для скорости. Однако ни метла, ни пилюли не помогали, и мы — пес с котом на спине, субъект, лишившийся пса, Гена со своей гаммой чувств, и я, преисполненный надежд, — неслись без всяких спутников.
Вдруг все кончилось. Я увидел себя в белых сумерках на берегу безлюдного канала, среди молчаливых домов. Я сидел на ступеньках узенького пешеходного мостика, который держали в зубах четыре гигантских мраморных льва с золотыми крыльями — два льва на одной стороне канала, два на другой.
Мостик явно не соответствовал львиному величию, и они держали его в зубах с презрительным видом: ведь они с успехом могли бы держать в зубах и Дворцовый, и Каменный, и Бруклинский, черт возьми, и Тауэр Бридж в туманном Лондоне. Что делать, показывали своим видом крылатые истуканы, такова наша странная судьба. Нам приходится держать в зубах этот жалкий Львиный мостик над каналом Грибоедова, и мы, сохраняя верность своему долгу, держим его, а ведь можем в любую минуту прыгнуть и улететь вместе с этим мостом и с мальчишкой, который сейчас сидит на его горбу.
— Здравствуйте, Василий Павлович, — тихо сказал Гена. — Я давно вас заметил в праздничной толпе на площади Декабристов, но мне не хотелось запутывать вас в эту нелепую историю. Боюсь, однако, что…
Он внезапно умолк.
Я огляделся. Среди полной пустынности на фоне чуть начинающего голубеть неба виднелся кот Пуша Шуткин. Он молча сделал мне приветственный жест с гребня крыши.
Я еще раз огляделся. Ко мне, уютно журча и светя подфарниками, словно разумное существо, ехал мой «Жигуленок». Как он нашел дорогу от набережной сюда в незнакомом городе? Ей-ей, недооцениваем мы эти современные автомобили.
Я огляделся в третий раз и увидел, что со стороны Невского проспекта мимо колонн Казанского собора едет к нам по асфальту тот самый старинный «этрих», что еще недавно пролетел над «Алыми парусами». Это было уже слишком! Я тряхнул головой, вгляделся и увидел, не без радости, что «этрих» все-таки едет не сам по себе. Его тянул за бечевку стройный старик с длинными сивыми усами, в клетчатой кепке с пуговкой, в кожаной куртке и желтых крагах.
— Познакомьтесь, Василий Павлович, — сказал Гена. — Это мой друг, авиатор Юрий Игнатьевич Четвёркин.
Старик коротким энергичным кивком приветствовал меня. Так приветствовали друг друга спортсмены в начале нашего века.
— Очень рад, — сказал я, вставая и волнуясь. — В свою очередь, Юрий Игнатьевич, разрешите мне представить вам моего друга — «ВАЗ-2102».
Автомобиль любезно помигал сначала левым, потом правым сигналом поворота.
— Ваш друг, любезнейший Василий Павлович, родственник моего друга моноплана системы «Этрих», — не без лукавства сказал старый авиатор.
— Позвольте! — Я едва не произнес «Юра», так молодо поблескивали глаза старика. — Позвольте, Юрий Игнатьевич, что общего между этой почтенной птицей и современной малолитражкой?
— Поясню, — охотно и любезно сказал Четвёркин, приблизился ко мне и даже слегка притронулся к «молнии» моей куртки своим сильным, желтоватым от табака и солидола пальцем. — Как вы, должно быть, понимаете, Василий Павлович, первоначальный двигатель моего друга, девятицилиндровый тридцатисильный «анзани» ротативного типа, давно уже, увы, вышел в тираж. В последующие десятилетия я снабжал своего друга различными двигателями внутреннего сгорания, а сейчас, в результате долгих изысканий, мне удалось приспособить мотор «Жигули», изделие наших волжских умельцев. Таким образом…
«Вот почему жужжание аэро с небес подлунных показалось мне таким знакомым», — подумал я и воскликнул:
— Я очень рад! Я очень рад, очень рад всем этим обстоятельствам. Я рад вам. Гена, рад вам, Юрий Игнатьевич, рад вам, герр «этрих», рад, что мы в родстве, и от души рад вам, Пуша Шуткин, хотя вы и не спускаетесь с крыши.
Кот сделал передними лапами жест, который можно было бы прочесть так: «Рад, мол, да не могу».
Читатель, любезный друг, простите мне излишнюю эмоциональность рассказа. Поставьте себя на мое место в прозрачные сумерки белой ночи, не затрудняющие, но лишь обостряющие зрение. Вы стоите на удивительном Львином мостике в окружении своих героев. Судьба свела вместе героев двух ваших разных повестей и привела их к началу третьей. В том, что повесть состоится, я уже почти не сомневался.
— Простите, Юрий Игнатьевич, — борясь с волнением, осторожно обратился я к старому авиатору. Осторожности, читатель, научила меня моя профессия. — Не являетесь ли вы родственником знаменитого в «серебряном веке» пилота Юрия Четвёркина, имя которого связано с подвигами легендарного Ивана Пирамиды?
— Как! — вскричал авиатор. — Вы знакомы с этой историей?!
— Более того, я… эм… написал об этом повесть, — смущенно пробормотал я. — А вы не читали?
Теперь настала очередь смутиться Юрию Игнатьевичу.
— Увы, все свободное время Юрия Игнатьевича поглощает техническая литература, — пришел ему на выручку Гена.