ГЛАВА I,
в которой зарождается новая повесть со старыми героями
Была белая ночь жаркого зрелого июня, такая традиционно прекрасная, такая белая, пустынная, такая… ах, такая… когда я, автор этой книги, приехал в Ленинград на автомобиле. Усталый после семисоткилометровой дороги, я медленно катил по улицам любимого города, где когда-то с жаром проводил свою юность. Почти каждый мост, почти каждый перекресток здесь напоминал мне что-нибудь: иногда хорошее, иногда не очень, иногда какое-то чрезвычайно важное событие, которое теперь не стоило ни гроша, иногда какую-нибудь ерунду, которая теперь, спустя столько лет, очень волновала.
Приближалась полночь. Улицы были почти пусты. Редко проезжал освещенный троллейбус с двумя-тремя читателями вечерних газет, иногда такси, иногда машины с европейскими номерами. Почти все светофоры были уже переведены на желтое мигание, и я без остановок докатил до Центрального телеграфа, что на улице Герцена рядом с аркой Главного штаба. Здесь мне надо было остановиться и позвонить в Москву близким людям, сообщить о благополучном прибытии.
Какое, право, замечательное достояние цивилизации — междугородний кабельный телефон! Да, безусловно, это замечательное достижение, которое приносит людям только пользу, соединяет души через огромные пространства и не загрязняет окружающую среду.
Опускаешь кучку монет в узкую щель, отщелкиваешь одним пальцем единичку, потом набираешь номер (другого города!) — щелк-щелк! — и вот уже близкие люди слышат твой голос через семьсот километров, и слышимость по ночам великолепная.
— Ну как там ночь? — спросили близкие люди. — Действительно, белая?
— Белая, — сказал я. — Фантастическая пустынность светлых улиц.
— Я тебе завидую, — сказали близкие люди. — Какой ты всегда хитрый! Вечно выбираешь себе что-нибудь получше.
— Завидуй, завидуй, — подразнил я близких людей. — Поклацай зубами от зависти.
Близкие люди начали клацать зубами и клацали долго, самозабвенно и совсем мне уже не отвечали. К счастью, монеты кончились и автомат погас.
Вот еще одно из замечательнейших качеств современного междугородного телефона: одна пятнадцатикопеечная монета включает его не более чем на тридцать секунд. Особенно-то при таких условиях зубами не поклацаешь.
Я прошел по гулкому кафелю Центрального телеграфа, бормоча себе под нос одну из песенок Гершвина. Почему-то всегда после таких разговоров хочется погудеть себе под нос что-нибудь из Гершвина.
Я вышел на ночную улицу и не узнал ее. Пустынная еще четверть часа назад, она была сейчас забита молодежью. Вы знаете, конечно, что такое «катафоты», эти краски, отражающие свет? В прозрачных сумерках, словно катафоты, светились ярчайшие и широчайшие брюки современной молодежи — лимонные, голубые, пунцовые… Установившаяся в последние годы прелестная свобода в одежде придает всей жизни какой-то оттенок карнавальности: здесь же передо мной был не оттенок, а самый настоящий карнавал, только без масок. Я не понимал, откуда все это взялось, в чем смысл происходящего, и все казалось мне таинственным: взгляды, улыбки, обрывки фраз, обрывки музыки из бесчисленных транзисторов, гитарные ритмы… Все это напоминало какой-то зурбаганский карнавал, да и маски, пожалуй, я находил на всех лицах, окружавших меня, маски веселой таинственности.
Пробираясь к машине, я увидел, что и Невский заполнен молодежью, бегущей толпой возбужденной и красивой молодежи. По проезжей части Невского медленно текла бесконечная лента автомобилей, и их габаритные огни, светящиеся в светлоте белой ночи, тоже казались таинственными. Таинственные карнавальные огни, скользящие в толпе. Все двигалось к Неве.
На Исаакиевской площади толпа стала еще гуще. Я медленно полз за «Волгой М-24», а за мной тащился, раскрыв недоумевающие хрустальные глаза, «Мерседес-350». Честно говоря, я совсем не отдавал себе отчета, куда я еду, просто подчинялся общему движению. Стопа моей правой ноги скрючилась и руки одеревенели от долгой езды, но я как будто бы даже забыл о ночлеге, о пустой квартире ленинградского друга, которая меня дожидалась.
В небо поднялись и повисли несколько ракет. Чем ближе мы продвигались к реке, тем отчетливей пахло горящей смолой. Иной раз даже казалось, что слышишь треск многочисленных факелов. Так трещали они, должно быть, и на форуме в Древнем Риме. На куполе Исаакия, словно крыло ангела, лежала серебряная тень неба.
— Проезд на площадь Декабристов закрыт! — гулко говорил сквозь александровскую листву чей-то усиленный голос. — Проезд закрыт! Поворот налево! Всем поворот налево!
Вчера, вчера
Моя тревога улетела вдаль!
Вчера, вчера
Любовь ушла, и мне ее не жаль!
Песенка неслась из кармана какого-то субъекта, который в этой толпе умудрялся прогуливать своего пуделя. Субъект и пудель оба были замшелыми, какими-то потертыми, но очень гордыми. Они словно бы внимания не обращали на происходящее вокруг.
Субъекту было основательно за пятьдесят, и он курил длинные папиросы, каких сейчас уже никто не курит. Манера, с которой он держал в пальцах свою папиросу, вызывала уважение. Слегка желтоватые белки глаз, слегка синеватые уголки губ, коричневатые мочки ушей говорили о перенесенных болезнях. Твердый воротничок рубашки свидетельствовал о несомненной опрятности с той же уверенностью, с какой замшелый пиджачок свидетельствовал о скромных средствах. Независимый маленький человек с брюзгливым складом лица прогуливал своего пуделя по исторической площади, где когда-то в скорбном противоборстве с империей стояли ряды декабристов, а ныне шумел таинственный молодежный карнавал. Должно быть, он ежедневно совершал эту процедуру и не собирался считаться ни с историей, ни с сегодняшней ночью.
Пудель всем своим видом показывал, что разделяет мысли и настроение своего хозяина. Есть общепринятое мнение, что с годами владелец собаки становится похож на своего подопечного. Неверно. Собака, как существо младшего ранга, подлаживается к своему хозяину и с годами перенимает его мысли и вкусы и даже выражение лица.
Наверное, я не обратил бы внимания на этого субъекта, если б не контраст его внешнего облика и современного слоу-рока, вылетающего из его кармана. Транзистор, лежащий в кармане, казалось, жил своей отдельной частной жизнью, независимой от кармана, от пиджака, а тем более от человеке в пиджаке.
Впрочем, внимание мое быстро рассеялось. Музыка летела со всех сторон. Вот прошел рослый волосатый детина в майке с собственным портретом на груди. Из живота у него летела песенка:
Ты говоришь: «Пока!» Я говорю: «Привет!»
Ты говоришь: «Пока!» Я говорю: «Привет!»
Этот был в полной гармонии со своим транзистором. Вот стайкой — ах, именно стайкой! — держась за руки, традиционной стайкой в белых платьицах прошли девочки-выпускницы.
«Мы наденем праздничные платьица…» — подпевали они своим транзисторам.
Прошел господин иностранец с замшевым мешком под мышкой. Мешок голосил:
Иф ю лайк Юколели леди,
Юколели леди лайкс ю…
Под копытами Медного всадника, в непосредственном соседстве с посрамленной змеей, стоял на дощатом помосте квартет приличных молодых людей среднего возраста.
Там горы синие!
Там люди сильные!
Ливни обильные!
Добрые пеликаны!
Гордые великаны!
Там! Там!
— пел квартет.
При звуке «там» четыре руки показывали в разные стороны света, а четыре другие руки опускались вниз и делали движение, похожее на гребок пловца. Поневоле у всех слушателей и зрителей повышалось настроение.
Медный всадник и помост с квартетом были освещены ярчайшим кинематографическим светом, а возле скверика стояли огромные, двух— и трехэтажные, фургоны телевидения. Теперь я понял, откуда взялся этот запах, похожий на запах древнеримских факелов. Так пахнут «диги» — киношные осветительные приборы. Они во множестве были расставлены по историческому плацу.
Впрочем, и факелы пылали, но только на другом берегу Невы. Огромные желтые языки полыхали над Ростральными колоннами, на Стрелке Васильевского острова, и Петропавловская крепость вся была окаймлена живым огнем.
«Что же все-таки происходит глухой ночью в городе моей молодости?» — задал я себе вопрос и получил наконец ответ.
За Дворцовым мостом посредине Невы появился корабль с алыми парусами.
— Алые паруса!
"Это гриновский праздник ленинградской молодежи, ночь после последнего экзамена, — вспомнил я. — Это, стало быть, тот самый знаменитый праздник, который стал уже по-хорошему традиционным в городе на короткой, но полноводной Неве. Вот куда я попал! Вот удача!
И не успел я произнести в уме слово «удача», как тут же увидел своего старого друга Гену Стратофонтова. Нe знаю, можно ли назвать старым другом мальчика тринадцати лет, но тем не менее это был он, тот самый пионер, «который хорошо учился в школе и не растерялся в трудных обстоятельствах»; тот самый друг всех людей и животных доброй воли и непреклонный противник черных сил мировой мафии; тот, чьи мужество, смекалка и благородство пришли на помощь простодушным островитянам-эмпирейцам в самый ответственный момент их истории; мальчик, владеющий четырьмя языками, включая свой собственный, а также и дельфиний ультразвуковой язык, владеющий приемами каратэ и теннисной ракеткой с одинаковой ловкостью, короче говоря — это был он, герой повести «Мой дедушка — памятник»!
Читатель-друг, хотите знать, что я почувствовал при виде Геннадия? Не скрою от вас, я почувствовал непередаваемое волнение. Должно быть, я не выдам профессионального секрета, если скажу, что любой из моих коллег-писателей при встрече со своими прежними героями, с которыми, казалось бы, распростился навсегда, испытывает непередаваемое волнение.
Именно волнение помешало мне немедленно подойти к Геннадию, немедленно пожать ему руку и вступить в разговор. Борясь с волнением, я стоял на ступенях Сената и смотрел на Гену. Может быть, именно благодаря моему волнению Гена повел себя дальше столь загадочно. Он явно был уверен, что за ним никто не наблюдает и меньше всего он думал, конечно, в этот момент, что за ним с непередаваемые волнением наблюдает автор повести. Таким образом, мое волнение, возможно, и стало причиной появления этой новой книги о пионере Стратофонтове.
В поведении Гены среди ликующей толпы ленинградской молодежи было много странного. Прежде всего было странно, что он находился здесь, в толпе, после полуночи. Напомним читателю, что наш герой к молодежи пока что не принадлежал. Он был пока всего лишь ребенком, и ему полагалось в этот час мирно спать в лоне своей семьи, несмотря на праздник «Алые паруса». Современное явление акселерация многих сбивает с толку, дети растут не по дням, а по часам. Иной раз кажется, что впереди тебя идет великовозрастный детина, но, обгоняя, видишь его поросячьи розовые щечки и курносый нос карапуза. Конечно, Гена в свои неполные тринадцать ростом не уступал среднему юноше пятидесятых годов, но он был здравомыслящим мальчиком и никогда этим не кичился. Он всегда вел себя в соответствии со своим возрастом. За исключением некоторых случаев… Вот именно, за исключением некоторых случаев, которые и становятся книгой. Да-да, он вел себя неожиданно именно тогда, когда его подхватывал гремящий беззвучным громом вихрь Приключения. Приключение…
Второй странностью было то, что Гена, казалось, совсем не обращал внимания на кипящий вокруг праздник. Казалось, он пришел сюда вовсе не ради этого праздника. Казалось, его даже немного раздражает бурление, кишение, пение и говорение вокруг, как раздражало оно того субъекта с пуделем, того потертого мизантропа.
Гена даже не смотрел в сторону Невы, куда были устремлены все взгляды, он не обращал ни малейшего внимания ни на какие символы романтики, даже на самые алые паруса, он наблюдал, именно наблюдал, вот именно — он сосредоточенно наблюдал за небом.
Взгляд мальчика был устремлен за Неву, к Петропавловскому шпилю. Он словно бы ждал чего-то и был как бы растерян. Да-да, он как бы нервничал и временами оглядывался по сторонам в замешательстве.
Вдруг восточнее Петропавловского шпиля появилась какая-то точка. Ее никто на площади не заметил, кроме Гены и меня, ибо я в непередаваемом волнении следил за взглядом мальчика. Точка приближалась.
"Вертолет? — подумал я. — Должно быть, это летит вертолет, который будет разбрасывать романтические листовки или снимать нас всех со своего вертолечьего полета на цветную пленку.
Это был не вертолет. Это был моноплан системы «Этрих» выпуска 1913 года, похожий, как тогда писали в газетах, на «большую хищную птицу». Это было что-то немыслимое!
Летательный аппарат на парусиновых крыльях перелетал через Неву, и теперь явственно были видны две человеческие ноги, свисающие с пилотского сиденья.
Площадь наконец заметила аппарат и взорвалась восторгом.
— Во дает! — таково было единодушное мнение.
Увлеченный приближением музейной диковины, я на несколько минут упустил из виду своего героя, а когда снова глянул на него, то не нашел его на прежнем месте.
Гена был на другом месте. Он стоял возле одного из «дигов» и крепкой, решительной рукой направлял фонарь в небо. Губы его были плотно сжаты, а челюсть резко обозначена. Такое лицо было у нашего героя в предыдущей книге, когда он переплывал с Карбункула в Оук-Порт или дрался с «Анакондой» на Хиллингтон-роад в Англии. Он направил луч съемочного фонаря прямо на подлетающий аэроплан, а затем сорвал со своих плеч куртку, накинул ее на «диг» и несколько раз, пока «этрих» пролетал над площадью, приоткрыл огненное око.
Геннадий явно сигнализировал — сиг-на-ли-зи-ровал! — да-да, несомненно, он подавал какой-то сигнал этому странно и почему-то очень знакомо жужжащему с высоты призраку начала нашего века.
Возможно ли? Какая связь существует между современным пионером и допотопной летательной конструкцией? Все большее волнение охватывало меня. Я чувствовал, что снова приближается время чудес.
Я готов был поклясться, что пилот принял сигнал Геннадия и понял его. Иначе почему же он так лихо качнул своими нелепыми крыльями и почему же три раза мелькнула в высоте смешная клетчатая кепка с пуговкой?
Нет, читатель, меня не схватишь за руку! Аппарат летел так медленно и так низко, что я успел разглядеть не только кепку с пуговкой, но и подметки очень старых, но очень крепких ботинок с медными подковками, и желтые потрескавшиеся краги, и сивый ус пилота, который трепетал на ветру.
Конечно, я понимал, что полет над ночным праздником старинного самолета — ловкий фокус, милый и умелый камуфляж, и под перьями «этриха» скрывается вполне жизнеспособный какой-нибудь «ЯК» или «МИГ», ко фокус был сделан здорово: пропеллер вращался столь ненадежно, фюзеляж был столь неуклюж и все зрелище вызывало впечатление такого страшного риска, что невольно вспоминались первые летчики, все эти Райты, Блерио, Ефимовы, Уточкины, Четвёркины, и хотелось снять шляпу перед памятью этих бесстрашных.
Шляп, однако, на площади в этот час не было, а были только задранные вверх лохматые головы современной молодежи. На их глазах совершалось чудо — утверждался новый символ всемогущей Романтики; старинный самолет присоединялся к нехоженым тропкам, костру и бригантине. Рядом со мной разговаривали два парня.
Первый: Во дает!
Второй: Да нет, такого быть не может! Такая рухлядь летать неможет!
Первый: В кино все возможно.
Второй: В кино-то, конечно: монтаж, комбинированные съемки… но в жизни такое невозможно.
Первый: Ясно, в жизни на такой вешалке не полетишь, а в кино ничего хитрого.
Второй: Да ведь вот же та вешалка! Летит над нами!
Первый: Чего же тут хитрого?
Второй: Позволь, старик, но ведь мы же с тобой сейчас не в кино?
Первый: Ясно, что не в кино. Мы сейчас с тобой, парень, на телевидении. Сейчас нас с тобой транслируют по всей ящиковой системе!
Второй: Значит, это он по телевидению летит?
Парни посмотрели друг на друга, и оба покрутили пальцами у виска.
Отвлеченный аэропланом и любопытным разговором, я на несколько минут забыл про Гену. Когда я спохватился, его возле «дига» не было. Там был теперь осветитель, который свирепо грозил в толпу кулаком, а мальчик исчез. Был ли мальчик-то?
В отчаянии я сбежал по ступенькам в толпу. Неужели я потерял его? Неужели ничего таинственного не произойдет? Неужели повесть не состоится? Вокруг танцевали шейк, лег, кварк, вальс, молдаванеску, русского, пели хором и соло, играли в неизменную «муху», обменивались поцелуями.
Про самолет, этот фокус телевидения, все уже забыли: чего, мол, только на экране не увидишь! А он тем временем удалялся, набирая высоту. Он облетел вокруг купола Исаакия, и тень его медленно про шла по тусклой меди. И столько грусти было в этом скольжении, что мне на миг показалось, что время сдвинулось и что телевидения в мире еще нет.
Я тихо ушел с площади в темную Галерную улицу. Мне захотелось побыть одному и в одиночестве пережить свою неудачу.
Однако уйти от праздника в эту ночь было невозможно. В Галерной шла массовая, но довольно странная игра. Молодые люди и девушки стояли парами в затылок друг другу, подняв вверх руки и образовав ими некое подобие коридора. По этому коридору с начала в конец бежала какая-нибудь одинокая непарная личность, и, пока она бежала, она имела право взять за руку любую другую личность, образовать с ней пару и встать в конец, а ту личность, что осталась, обречь на новый выбор. Я много видел молодежных игр и не удивился бы даже этой, если бы не заметил вдруг среди играющих субъекта с пуделем.
Субъект (будем называть его так, пока не узнаем его имени) нашел себе для игры весьма удивительную пару — дворничиху. Это была мрачноватая костистая особа в массивных очках, которые одновременно являлись слуховым аппаратом. В правой руке у нее были метла и совок. Странная пара (вернее, тройка, если не забывать о пуделе) стояла молча, подняв над головами сцепленные руки, он правую, она левую. Они не разговаривали друг с другом и не улыбались, они как бы показывались кому-то. У меня возникло отчетливое ощущение, что они хотят, чтобы их кто-то увидел со стороны.
Молодежь их не выбирала. Казалось бы, ради шутки, доброго юмора молодежь должна бы выбрать себе в пару пожилого гордеца, или не менее пожилую колдунью-дворничиху, или, на худой конец, клочковатого, со следами былого шика, пуделя. Однако молодежь относилась к своей игре очень серьезно. Здесь преобладали курсанты морских училищ и выпускницы в белых платьицах. Должно быть, эта игра служила поводом для выяснения серьезнейших отношений.
Вдруг неожиданно вся колонна ритмично захлопала в ладоши и пропела:
Ручеек! Ручеек! Приглашаем на чаек!
Я вздохнул с облегчением. «Ручеек» — вот как называется эта игра. Славно!
Субъект немного замешкался с хлопками, и дворничиха недовольно на него посмотрела. Потом они снова застыли. По мере игры они оказывались то во главе «ручейка», то в хвосте, то в середине, и я подумал, что для этой игры совершенно необходима пара, которую никто не выбирает, эдакий центр игры.
Что мне оставалось делать, как не предаваться подобного рода вялым размышлениям? Геннадий исчез, самолет улетел. Повесть, как видно, не состоится.
И вдруг я увидел, что дворничиха заволновалась. Она стала украдкой бросать взгляды то на один тротуар, то на другой. По обеим сторонам Галерной медленно текла праздничная толпа, и на одной из сторон внутри толпы тек пресолиднейший господин с мощным мясистым загривком, с бобриком седых волос на голове старого боксера, с массивным животом, обтянутым пунцовым жилетом. В одном из двух ушей этого невероятно знакомого мне господина мерцал драгоценный камень. Я давно уже не встречал буйвола мясной индустрии Адольфуса Селестины Сиракузерса и лишь поэтому не мог с уверенностью сказать, что это именно он.
Сиракузерс Под Вопросом (будем пока называть его так) спокойно тек в толпе, пока взгляд его не остановился на «ручейке». Субъект и дворничиха как раз находились впереди, и Сиракузерс Под Вопросом заметил их. Он остановился, и на лице его отразилось мучительное припоминание. Видимо, для того, чтобы ускорить этот процесс, С-П-В извлек из жилетного кармана ампулу и выкатил себе на ладонь огромный оранжевый витамин. Пока витамин совершал свое благотворное дело в организме С-П-В, дворничиха делала ему призывные знаки и опасливо озиралась на другую сторону улицы, где тоже текла толпа.
Из этой другой толпы вдруг выскочил Гена Стратофонтов. Я и опомниться не успел, как он пронзил насквозь весь «ручеек» и выбрал себе в пару не кого другого, как субъекта с пуделем. На лице субъекта отразился неподдельный ужас, когда он обнаружил свою ладонь в крепкой руке пионера. Удивлению моему не было конца: Гена увлек субъекта в глубь «ручейка» и утвердился с ним в хвосте игры.
Оставшаяся в одиночестве дворничиха не пожелала выбрать себе в пару морского курсанта. Она сердито что-то буркнула под нос и взялась за метлу. Что касается Сиракузерса Под Вопросом, то он, так и не вспомнив то, что хотел, а вспомнив явно не то, что хотел, весело хмыкнул, хлопнул себя по загривку и спокойно потек в толпе под арку на ликующую площадь.
Крайне удивленный всеми этими событиями, я не бросился к своему герою, а выждал. Не зря. Я увидел, что мальчик задал субъекту какой-то нетерпеливый требовательный вопрос, а тот в ответ только задрал нос, хотя и был явно смущен. Гена повторил свой вопрос и сердито топнул ногой, и тогда в эту ногу с неприятным коварством впился пудель.
Вновь я поразился выдержке Геннадия. На лице его не дрогнул ни один мускул, он даже не шелохнулся, не отшвырнул пса. Видимо, он не хотел привлекать к себе внимания и потому предоставил собаке свободно грызть свою ногу.
Я этого стерпеть не мог. Я шагнул было вперед, но тут… Видимо, не один я внимательно наблюдал за этой сценой. С карниза одного из домов прямо на спину пуделю упал какой-то серый, сверкающий двумя глазами и шипящий комок. Пес в ужасе вырвал поводок и устремился под арку, унося на своей спине нечто серое и клубящееся.
Крик неподдельного отчаяния, дорогой читатель, вырвался из уст нашего субъекта. Он бросился за пуделем, громко восклицая:
— Онегро! Онегро! Подожди! Умоляю!
Не исключена возможность, что более близкого существа на свете, чем Онегро, у субъекта не было.
Гамма чувств, дорогой читатель, отразилась на лице моего героя, и среди этих чувств не на последнем месте была жалость, а жалость, как известно, украшает молодое лицо… С этой гаммой на лице Геннадий бросился по пятам за субъектом. Видимо, Цель — цель с большой буквы, дорогой читатель, за которой у порядочных людей всегда стоит чувство долга — была выше всей гаммы быстролетных, увы, чувств.
Должно быть, не нужно даже и объяснять, почему вслед за Геной пустился я. Автор бежит за своим героем — в этой картине нет ничего странного.
Пронесясь под аркой, мы — пес с котом на спине, субъект, лишившийся пса, Гена со своей гаммой чувств и я, преисполненный надежд на будущую повесть, — вырвались на историческую площадь, заюлили в толпе, обогнули серую глыбу гранита, пронеслись под дощатым помостом, на котором выбивали дробь сапоги романтиков (октет «Ивушка зеленая» вкупе с секстетом «Добрыня»), пробежали мимо собора на Исаакиевскую площадь, и далее, все ускоряясь, все подсвистывая, помчались по Мойке, и далее по Невскому, по Садовой, по Марсову полю, по Кировскому мосту, по Кронверкской на Стрелку и далее по набережной Васильевского острова и через мост Лейтенанта Шмидта на площадь Труда и по бульвару Профсоюзов мимо Манежа вернулись на Исаакиевскую, чтобы снова улететь на Мойку. Бег был крайне тяжел, но интересен. Картины города, мелькающие мимо на такой страшной скорости, чудесным образом преображались, а молодежные толпы, не замечавшие нас, сливались в одну фантасмагорическую ленту. Временами мне казалось, что следом за нами мчится на метле дворничиха в слуховых очках, временами я видел спешащего сбоку Сиракузерса Под Вопросом, который на бегу глотал особые голубые пилюли для скорости. Однако ни метла, ни пилюли не помогали, и мы — пес с котом на спине, субъект, лишившийся пса, Гена со своей гаммой чувств, и я, преисполненный надежд, — неслись без всяких спутников.
Вдруг все кончилось. Я увидел себя в белых сумерках на берегу безлюдного канала, среди молчаливых домов. Я сидел на ступеньках узенького пешеходного мостика, который держали в зубах четыре гигантских мраморных льва с золотыми крыльями — два льва на одной стороне канала, два на другой.
Мостик явно не соответствовал львиному величию, и они держали его в зубах с презрительным видом: ведь они с успехом могли бы держать в зубах и Дворцовый, и Каменный, и Бруклинский, черт возьми, и Тауэр Бридж в туманном Лондоне. Что делать, показывали своим видом крылатые истуканы, такова наша странная судьба. Нам приходится держать в зубах этот жалкий Львиный мостик над каналом Грибоедова, и мы, сохраняя верность своему долгу, держим его, а ведь можем в любую минуту прыгнуть и улететь вместе с этим мостом и с мальчишкой, который сейчас сидит на его горбу.
— Здравствуйте, Василий Павлович, — тихо сказал Гена. — Я давно вас заметил в праздничной толпе на площади Декабристов, но мне не хотелось запутывать вас в эту нелепую историю. Боюсь, однако, что…
Он внезапно умолк.
Я огляделся. Среди полной пустынности на фоне чуть начинающего голубеть неба виднелся кот Пуша Шуткин. Он молча сделал мне приветственный жест с гребня крыши.
Я еще раз огляделся. Ко мне, уютно журча и светя подфарниками, словно разумное существо, ехал мой «Жигуленок». Как он нашел дорогу от набережной сюда в незнакомом городе? Ей-ей, недооцениваем мы эти современные автомобили.
Я огляделся в третий раз и увидел, что со стороны Невского проспекта мимо колонн Казанского собора едет к нам по асфальту тот самый старинный «этрих», что еще недавно пролетел над «Алыми парусами». Это было уже слишком! Я тряхнул головой, вгляделся и увидел, не без радости, что «этрих» все-таки едет не сам по себе. Его тянул за бечевку стройный старик с длинными сивыми усами, в клетчатой кепке с пуговкой, в кожаной куртке и желтых крагах.
— Познакомьтесь, Василий Павлович, — сказал Гена. — Это мой друг, авиатор Юрий Игнатьевич Четвёркин.
Старик коротким энергичным кивком приветствовал меня. Так приветствовали друг друга спортсмены в начале нашего века.
— Очень рад, — сказал я, вставая и волнуясь. — В свою очередь, Юрий Игнатьевич, разрешите мне представить вам моего друга — «ВАЗ-2102».
Автомобиль любезно помигал сначала левым, потом правым сигналом поворота.
— Ваш друг, любезнейший Василий Павлович, родственник моего друга моноплана системы «Этрих», — не без лукавства сказал старый авиатор.
— Позвольте! — Я едва не произнес «Юра», так молодо поблескивали глаза старика. — Позвольте, Юрий Игнатьевич, что общего между этой почтенной птицей и современной малолитражкой?
— Поясню, — охотно и любезно сказал Четвёркин, приблизился ко мне и даже слегка притронулся к «молнии» моей куртки своим сильным, желтоватым от табака и солидола пальцем. — Как вы, должно быть, понимаете, Василий Павлович, первоначальный двигатель моего друга, девятицилиндровый тридцатисильный «анзани» ротативного типа, давно уже, увы, вышел в тираж. В последующие десятилетия я снабжал своего друга различными двигателями внутреннего сгорания, а сейчас, в результате долгих изысканий, мне удалось приспособить мотор «Жигули», изделие наших волжских умельцев. Таким образом…
«Вот почему жужжание аэро с небес подлунных показалось мне таким знакомым», — подумал я и воскликнул:
— Я очень рад! Я очень рад, очень рад всем этим обстоятельствам. Я рад вам. Гена, рад вам, Юрий Игнатьевич, рад вам, герр «этрих», рад, что мы в родстве, и от души рад вам, Пуша Шуткин, хотя вы и не спускаетесь с крыши.
Кот сделал передними лапами жест, который можно было бы прочесть так: «Рад, мол, да не могу».
Читатель, любезный друг, простите мне излишнюю эмоциональность рассказа. Поставьте себя на мое место в прозрачные сумерки белой ночи, не затрудняющие, но лишь обостряющие зрение. Вы стоите на удивительном Львином мостике в окружении своих героев. Судьба свела вместе героев двух ваших разных повестей и привела их к началу третьей. В том, что повесть состоится, я уже почти не сомневался.
— Простите, Юрий Игнатьевич, — борясь с волнением, осторожно обратился я к старому авиатору. Осторожности, читатель, научила меня моя профессия. — Не являетесь ли вы родственником знаменитого в «серебряном веке» пилота Юрия Четвёркина, имя которого связано с подвигами легендарного Ивана Пирамиды?
— Как! — вскричал авиатор. — Вы знакомы с этой историей?!
— Более того, я… эм… написал об этом повесть, — смущенно пробормотал я. — А вы не читали?
Теперь настала очередь смутиться Юрию Игнатьевичу.
— Увы, все свободное время Юрия Игнатьевича поглощает техническая литература, — пришел ему на выручку Гена.
— Не до повестей, право! — Пилот смущенно продувал носом левый ус.
— Однако «этрих»! — воскликнул я. — Помнится, вы не летали на этой системе.
— Фон Лерхе, добрый мой приятель, подарил мне этот аппарат к… — Юрий Игнатьевич улыбнулся смущенной и милой улыбкой и развел руками. — К двадцатилетию, господа. Это было в пятнадцатом!
В течение всего нашего разговора «Жигули» и «этрих» стояли нос к носу и как будто о чем-то беседовали. Малолитражка стрекотала на холостом ходу, а моноплан тихо пошевеливал лопастями своего пропеллера, похожими на весла индейских каноэ. Должно быть, у них нашлась общая тема для разговора. Может быть, свечи, может быть, масло, может быть, тосол…
— Итак, я рад, друзья! — вновь не сдержал я своих эмоций, но тут же вспомнил некую странность и повернулся к Гене. — Однако, Гена, вы, кажется, сказали в начале нашей встречи некую странную фразу. Почему вы не хотели вовлекать меня, вашего старого — надеюсь, я не преувеличиваю — друга, в какую-то историю, которую вы назвали нелепой? Поверьте, дружище, мне интересно все, что связано с вами, а истории, которые вначале нам кажутся нелепыми, очень часто впоследствии принимают форму магического кристалла.
— Да, я знаю, — вздохнул пионер. — Что ж… — Он посмотрел вверх, на крышу, и тихо спросил своего верного кота: — Ну как? Варит?
Шуткин вспрыгнул на трубу, заглянул в нее, сморщился и утвердительно чихнул.
— Опять варит, — огорченно сказал Гена. — Что за странная, в самом деле, несовременная персона! Может быть, вы заметили, Василий Павлович, на площади человека с пуделем на поводке?
— Еще бы не заметить!
— В таком случае давайте поднимемся в бельэтаж этого серого невыразительного дома, — предложил Гена.
Оставив наши механизмы на улице, мы втроем поднялись по темной лестнице на площадку, где было несколько старинных высоких дверей с медными ручками и разнообразными звонками. Пожалуй, на этих дверях можно было бы проследить всю эволюцию полезного предмета цивилизации, называемого дверной звонок, начиная от простой веревочки и кончая элегантной, почти рояльной клавишей. Сбоку от этой последней клавиши я увидел медную табличку с гравировкой:
П. Ф. КУКК-УШКИН. ИНВЕНТОР
— Что значит «инвентор»? — спросил я.
— Никто не знает, — сказал Юрий Игнатьевич. — Даже в домоуправлении не знают.
— Предполагаю, что это от английского invent, что значит «изобретать». То есть изобретатель, — тихо произнес Гена, и я лишний раз молча удивился аналитическим способностям моего юного друга.
Слабая струйка зеленого дыма вытекала из замочной скважины. Мелкий стеклянный перезвон доносился из глубины. Гена нажал клавишу звонка.
— Кто там? — немедленно отозвался прямо из-за двери неприятный голос, по которому я тут же узнал субъекта с пуделем, хотя никогда ранее не слышал голоса этого человека, за исключением вопля «Онегро! Онегро!», когда он кричал явно не своим голосом. Однако именно такой, и никакой другой, должен был быть у него голос.
— Именем всего, что дорого человеку, именем высоких гуманных принципов нашей цивилизации — откройте! — грозно сказал Геннадий, и голос его дрогнул. — Откройте, пожалуйста, Питирим Филимонович.
— Не могу и не хочу! — был ответ.
Голос был не просто неприятным, он старался быть еще и еще неприятнее. В конце концов он завизжал, как электропила.
— Какого черта, Питирим! — рявкнул весьма натурально старый авиатор. — Мы с вами не первый день знаем друг друга. Вы убедились сегодня, что я еще летаю, и давайте-ка открывайте без проволочек!
— Не могу и не хочу! — проскрипела электропила уже на малых оборотах. — Я в процессе.
Вслед за этим из-за двери послышался чудовищный свист флейт, целого десятка флейт, напоминающих недоброй памяти муштру императора Павла, а из всех щелей старой двери повалили клубы разноцветного дыма, обрекшего нас на чихание.
Я был возмущен самым решительным образом.
— Однако каков этот Кукушкин!
— Как вы сказали, Василий Павлович? — вскричал вдруг Гена, и круглые от возмущения его глаза стали на миг квадратными от изумления. — Вы назвали его Ку-куш-киным?
— Конечно, — ответил я. — Как же иначе? На мой взгляд, фамилия Кукк-Ушкин почти ничем не отличается от фамилии Кукушкин.
— Эврика! — Г.Э. Стратофонтов запрыгал с непосредственностью первоклассника. — Кукушкин! Фогель! Фогель-Кукушкин! Это он! Это несомненно, конечно, безусловно, непременно, это он!
ГЛАВА II,
в которой Гена рассказывает о начале всей истории и через которую наискосок пробегает ирландский сеттер Флайинг Ноуз
— Знаете, В. П., с тем эмпирейским делом мне очень повезло, я уложился в летние каникулы. Боюсь, что сейчас у меня будет больше сложностей со школьной программой. Так мне подсказывает интуиция, а я склонен ей верить, хотя и презираю подсказки. А ведь началось все так просто, так традиционно, почти как у Жюля Верна. Собственно говоря, так и началось — с бутылки. Вначале, В.П., появилась бутылка с размытой запиской, как в моей ясельной книге «Дети капитана Гранта». Только это была радиобутылка…
И далее Гена рассказал мне завязку нашего нового огромного приключения, завязку тайны, могучей, как баобаб, уходящей своими корнями в историю и географию нашей планеты.
Еще из предыдущей повести мы знаем, что с ранних, чуть ли не ясельных лет, Генаша был заядлым радиолюбителем-коротковолновиком. Страсть к путешествиям по эфиру сохранилась и у тринадцатилетнего мальчика. В кругу его корреспондентов были: научный сотрудник из заповедника в Танзании, монгольский овцевод, скрипач из Эдинбурга, гавайский педагог, мальчик-почтальон с Фолклендских островов, метеоролог с Памира, боксер из Буэнос-Айреса и многие другие.
В тот вечер в квартире Стратофонтовых на улице Рубинштейна все было как обычно. Тикали часы, полыхал эстрадой телевизор, тлел камин, пощелкивало паровое отопление, жужжали полотер, пылесос, кофемолка, плотоядно урчала стиральная машина, но… но дух приключений уже бродил шалой волной по квартире, и все это чувствовали и волновались. Папа Эдуард, не отдавая себе отчета, точил ледоруб и смазывал трикони, мама Элла, не отдавая себе отчета, проверяла кислородную маску для высотных затяжных прыжков, бабушка Мария Спиридоновна, не отдавая себе отчета, месила тяжелыми руками творожную массу и глухо напевала: «На земле не успеешь жениться, а на небе жены не найдешь…»
Один лишь Гена, отдавая себе полный отчет в происходящем, строго сидел у приемника с наушниками на ушах и рукой на ключе. Он чувствовал, он почти точно знал, что сегодня что-то произойдет, ибо интуиция никогда или почти никогда не обманывала тренированного пионера.
И впрямь… Близко к полуночи из бесконечных эфирных струй выплыл странный-престранный сигнал, адресованный вроде бы ему, Геннадию Стратофонтову, но похожий в то же время на размытую морем записку. Но самое главное — там был сигнал SOS!
В полночь собрались все под медной лампой. Завернул на огонек и друг дома, капитан дальнего плавания Николай Рикошетников. Последние несколько месяцев капитан провел на суше, работая над кандидатской диссертацией "Некоторые особенности кораблевождения в условиях длительных научно-исследовательских экспедиций на судах типа «Алеша Попович». Работа шла споро, и диссертация, как уверяли знатоки, получалась блестящая, но в свободное время капитан не находил себе места. «Попович» под командой приятеля Рикошетникова, опытного штурмана Олега Олеговича Копецкого, блуждал эти месяцы среди полинезийских архипелагов, и капитан пребывал в состоянии постоянной тревоги за судьбу своего детища и обрывал телефоны в диспетчерской экспедиционного флота. Дело не в том, что Рикошетников не доверял штурманским способностям, умственным данным и волевым качествам Копецкого. Дело в том, что Николая Николаевича тревожила двойная сущность Олега Олеговича, двойственный характер его персоны. Дело именно в том, что Копецкий был не только старым опытным штурманом, но и молодым поэтом. Вот уже лет двадцать он был известным молодым поэтом, первейшей сорокалетней жемчужиной «Клуба поэтов Петроградской стороны». Рикошетникова прямо оторопь брала, когда он читал в какой-нибудь вечерней газете что-нибудь вроде:
…Я вижу блеск браслетов Персефоны, К стопам титанов приносящей пряжу…
и в скобочках под стихотворением — «Тихий океан. По радиотелефону».
"Боги, и ты, Персефона, — молча молился Рикошетников в курительной комнате Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, — пусть покинет Олега Олеговича вдохновение, пусть посетит его благотворное поэтическое молчание на время рейса, пусть не посадит он на камни любимого «Поповича». На Олимпе остались глухи к первой просьбе капитана, но прислушались ко второй. Копецкий бомбил стихами газеты — по радио, через спутники, но «Поповича» на камни не сажал. Умело управлял кораблем, даже не зная «Некоторых особенностей кораблевождения…», то есть диссертации Рикошетникова.
Итак, капитан Рикошетников забрел на огонек к Стратофонтовым и тоже оказался у истоков тайны.
На круглом столе под медной люстрой, переделанной из корабельного кормового фонаря прошлого века, лежал лист ватмана, на который Гена нанес фломастером слова и осколки слов в том порядке, в каком выловил их из эфира его радиоприемник. Лист выглядел так:
Стра 19 ундучок ором что-то учит афия отн ринин канал память не изменяет бург ыре ьва олоты рылья фогель повторяю фогель бесконечно спасите кунст
При виде такого послания читателю, конечно, будет нетрудно вообразить себя в кают-компании славной яхты «Дункан», в обществе незабываемых лорда Гленарвана, майора Мак-Набса и капитана Джона Манглса.
— Сегодня было очень много грозовых помех, — сказал Гена, — и сигнал очень слабый… очень далекий сигнал. Даю голову на отсечение, но эта станция впервые появилась на частотах коротковолновиков.
— То есть как это «голову на отсечение»? — забеспокоилась бабушка Мария Спиридоновна.
— Ах, мама! — досадливо воскликнула мама Элла. — Это фигуральное выражение. Говоря «голову на отсечение», никто не думает об отсечении головы.
— Все-таки слишком сильное выражение, — вздохнула бабушка и погладила Гену по голове.
— Какие будут предложения, Генаша? — нетерпеливо спросил папа Эдуард. — Ждать невыносимо. Надо действовать. Но как? В каком направлении?
— Я предлагаю каждому из присутствующих дополнить, дописать эту загадочную радиограмму, — предложил Рикошетников. — Потом мы сложим плоды нашего воображения и попытаемся в них разобраться. Очень часто истина скрывается в самых нелепых наших домыслах. Начните вы, дружище Эдуард.
— Охотно! — воскликнул папа Эдуард, скромный почтовый работник и знаменитый альпинист. — Я бы представил себе текст радиограммы так: «Стратофонтовым. На высоте 6719 метров в северо-западном районе горной системы Гиндукуш, на восточном склоне пика Аббас, где в прошлом году потерпела неудачу экспедиция Хиллари, в пещере над отрицательным уклоном в 19ь скрыт сундучок, в котором что-то стучит…»
— Далеко вы ушли, дружище Эдуард, — улыбнулся капитан Рикошетников и повернулся к маме Элле: — А вы попробуйте, дружище Элла!
— У меня будет короче, чем у Эдьки, — энергично сказала мама Элла, скромный библиотекарь и чемпион мира по затяжным прыжкам, и придвинула к себе ватман. — 'Стратофонтовым. Необходимы самолеты и парашютисты для высадки на скалистом острове Лилуока 19ь широты и 19ь долготы, где находится сундучок, в котором что-то стучит…"
— По моему, это ближе к истине, — торопливо вставила бабушка. — Самолеты — это ближе к истине…
— А вы как бы начали, дружище Николай? — обратился Гена к своему старому другу.
Рикошетников с улыбкой произнес, глядя на ватман:
— Я бы начал так: «Стратофонтовым для Рикошетникова. С борта экспедиционного судна „Алеша Попович“. Срочно вылетай на Таити и не забудь с собой сундучок, в котором что-то стучит. Тот самый сундучок, в котором коньячок…»
— Боюсь, что все это не очень серьезно, друзья, — сказал Гена своим родителям и своему капитану. — Вы выдаете желаемое за действительность, а на деле мы не продвинулись вперед ни на дюйм…
— Ошибаетесь, дружище Геннадий, — сказал Рикошетников, — неужели вы не заметили, что у всех нас троих «ундучок-ором-то-то-учит» непроизвольно превратилось в «сундучок, в котором что-то стучит»?
— Потрясающе!!! — воскликнула пораженная компания. — А вдруг здесь и скрыт ключ к тайне?
— Хи-хи, — послышалось из затемненного угла гостиной, из глубокого кожаного кресла. — А вдруг это «бурундучок под забором что-то бурчит»?
— Дашка! Как ты сюда попала? — вскричал Геннадий. В глубоком кожаном кресле, позевывая дивным ртом, сидела не кто иная, как Даша Вертопрахова. Впрочем, это могла также быть не кто иная, как Наташа Вертопрахова, близнец Даши.
— Я Наташа, — сказал близнец. — Дашка послала меня к тебе списать задачи по геометрии, а я как села в это кресло, так и заснула. Тренировки, друзья мои, выматывают все силы. Тебе не нужно этого объяснять, Геннадий.
Следует сказать, что взаимовлияние близнецов еще не до конца оценено современной наукой. Вот сестры Даша и Наташа, едва познакомившись друг с другом на Эмпирейских островах, тут же передали друг другу, с одной стороны, любовь к художественной гимнастике, с другой — презрение к лжеаристократии. Даша, бывшая Доллис, кроме того, тут же усвоила от Наташи манеру слегка подтрунивать над Геннадием Стратофонтовым.
— Держу пари, что ты, Наташка, опять взобралась к нам в гостиную по стене и через окно, — нахмурился Гена.
— Странно, что ты, дружище сынок, до сих пор не освоил этого пути, — укоризненно сказал папа Эдуард. — Отстаешь от своих сверстников.
Удивительной силы реакция была ответом на добродушный отцовский упрек. Мальчик вскочил со своего места, пылая лицом, как красный светофор.
— Дружище отец! — воскликнул он с дрожью почти юношеского негодования в голосе, схватил со стола ватман, одним прыжком взлетел на подоконник и исчез в окне.
Когда родственники подбежали к окну. Гена уже заворачивал за угол, независимо помахивая рулоном.
— Вполне профессиональный прыжок, — одобрила мама Элла.
— Почему он так вскипел, дружище жена? — полюбопытствовал папа Эдуард.
— Другого я и не ожидала, — строго глядя в сторону, сказала Мария Спиридоновна. — Достойный ответ на неосторожную шутку.
— Ничего удивительного, — мягко улыбнулся капитан Рикошетников. — Учтите особенности сегодняшнего вечера, вернее, ночи: освещение, контакты с тайной, шутка дружищи Эдуарда, присутствие Вертопраховой…
— Переходный возраст, — резюмировала Наташа, и на этом спор закончился.
…В глубоком раздумье вот уже битый час бродил Стратофонтов Геннадий по улицам пустынным острова Крестовский. Разумеется, он не заставил своих родителей волноваться, а из первого же телефона-автомата позвонил домой и предупредил домашних, что не скоро вернется. У домашних, надо сказать, хватило такта не задавать лишних вопросов. Особенностью маленькой, но дружной семьи было сильно развитое чувство такта, которое украсило бы любой коллектив.
Геннадий, честно говоря, и сам не понимал причин столь яркой эмоциональной вспышки и последующего прыжка из окна бельэтажа на панель. Ведь ясно же и слепому, и глухому, и глупому, что вовсе не стремление продемонстрировать Наташке Вертопраховой свою профессиональную парашютную подготовку толкнуло мальчика на подоконник. Ясно, что и не обида на доброго друга папу и его милый юмор толкнула Гену на подоконник.
«Должно быть, это шуточки переходного возраста», — с тревогой подумал было пионер, но тут же отбросил эту банальную мысль. Другое занимало его ум в часы блуждания по острову Крестовский. Лист ватмана, скатанный в тонкий рулон, который держал он в своей руке. Тайна, приплывшая на берега Невы из просторов Мирового океана. Обрывки тайны, как единичные галеоны Великой Армады, которую разметал спасительный для Британии ураган. Единичные галеоны «ундучок», «ором», «афия», «ринин», скрипя разболтанными реями, мохнатясь обрывками парусов, вползали в крохотную бухточку гребного клуба «Динамо». Впрочем, даже не сама тайна, не тайна как самоцель, волновала ленинградского пионера. Отчетливый призыв «Спасите!» — вот что волновало его. Стремление немедленно идти на помощь любому, кто в его помощи нуждается, было развито у мальчика до высшей степени. Помочь! Спасти! Немедленно! Вперед! Без страха! Без упрека!
Кто же сквозь тысячи километров, над материками и облачными полями, послал ему сюда, в Ленинград, призыв о помощи? Кто и почему именно ему? Друзья-патриоты с Больших Эмпиреев? Однако, по недавним сообщениям газет, обстановка на архипелаге сейчас вполне спокойная, и независимость малой нации развивается на достойных демократических началах. К тому же эмпирейцы сейчас стали не так уж наивны: они не могут предполагать, что ленинградский школьник в горячие весенние денечки может бросить все свои дела и примчаться в Южное полушарие. Ведь теперь, после победы над черными силами мафии, они имеют некоторое понятие о географии нашей планеты. И, кроме всего прочего, им нет никакой нужды посылать в эфир смутные сигналы: они замечательно научились пользоваться международным телефоном.
— Мафия. География. Мафия. География… — бормотал Гена, приближаясь к воротам Приморского Парка Победы и глядя на пышные кусты сирени, тревожно кипящие под порывами балтийского ветра.
Что привело его сюда, на морскую окраину города? Он сам себе не отдавал в этом отчета, но его просто потянуло поближе к морю. Должно быть, наследственные гены Стратофонтовых всегда тянули Гену Стратофонтова поближе к морю в периоды раздумий и тревог.
— Мафия и География, — вдруг громко произнес он и остановился в задумчивости. — Афия! — вскричал он. — Ведь это слово есть в радиограмме! Галеон «Афия»! Быть может, в радиограмме есть призыв к спасению от происков мафии? Эврика! Эврика!
— Простите, вы что-то нашли? — спросил неподалеку вежливый немолодой голос.
Геннадий обернулся и увидел юношу в кожаной курточке и в странных брюках с подобием крыльев на бедрах. Сначала он удивился, почему у этого юноши такие странные брюки и почему такой немолодой голос, а потом, приглядевшись, увидел, что это вовсе и не юноша, а старик. Да, это именно старик обратился к нему в легком сумраке белой ночи, но у этого старика была юношеская фигура и поблескивающие юношеским любопытством глаза. Это был поистине старик-юноша: вот к какому выводу пришел Геннадий.
— Здравствуйте, — вежливо поклонился Геннадий. — Кажется, вас удивил мой возглас «эврика»?
— Признаться, удивил, — улыбнулся юноша-старик или, вернее, старик-юноша.
Он стоял возле низкого сарайчика, сбитого из листов жести, похожего на импровизированные гаражи, которые мы часто можем видеть на окраинах жилых кварталов, но несравненно более широкого, чем это требовалось для обыкновенного автомобиля. В руках у старика был ключ, похожий на большой древний ключ от города Костромы, который когда-то Геннадий видел по телевидению. Геннадий приблизился. Что-то в лице старика, в выражении его глаз располагало к откровенности, и мальчик тихо сказал:
— Видите ли, мне показалось, что я нащупал ключ к тайне.
— Ах, вот как! — воскликнул старик. — В таком случае мне остается вас только поздравить!
Они, улыбаясь, смотрели друг на друга и чувствовали нарастающую симпатию друг к другу. Так бывает: люди, родственные по духу угадывают друг друга, и только смущение мешает им сразу же сблизиться. Гене очень хотелось рассказать старику свою тайну, но он смущался. Старику хотелось чрезвычайно эту тайну узнать, принять в ней участие, вникнуть, помочь, но и он смущался. Все же он решился пошутить для разведки.
— У вас ключ от тайны, а у меня всего лишь от этого ангара. — И он показал Геннадию средневековый ключ и кивнул на сооружение из жести.
— От ангара? — удивился Гена.
— Так точно, — подтвердил старик. — Перед вами самолетный ангар. Хотите взглянуть?
Он вставил ключ прямо в замок и повернул. Послышались первые такты старинной песни «Взвейтесь соколы орлами», и дверь открылась. Старик включил свет, и Гена увидел в ангаре аэроплан. Именно аэроплан, а не самолет и даже не аэроплан, а летательный аппарат, как говорили в России на заре авиации. Аппарат этот уже описан в нашей повести, и повторяться сейчас не резон. Скажем лишь, что старик-юноша радостно улыбнулся при виде того, как глаза таинственного мальчика (а Гена представлялся ему именно таинственным мальчиком) загорелись великим и могучим чувством — любопытством, тем чувством, которое, возможно, направляло всю жизнь этого старика. Может быть, вид Гены Стратофонтова напомнил старику его собственное отрочество.
— Как?! — вскричал мальчик, бросился было к аэроплану, но тут вмешались воспитание и врожденное чувство такта. Он сдержал свой порыв и представился: — Простите, мы не знакомы. Мое имя Стратофонтов Геннадий.
— Как?! — вскричал при этом имени старик. — Уж не брат ли вы Митеньки Стратофонтова, с которым мы в Ораниенбауме в пятнадцатом году отрабатывали буксировку планера?
— Я его внучатый племянник, — сказал Гена.
— Каков сюрприз! Подумать только! — Старик разразился было целым зарядом восклицательных знаков, но врожденное и приобретенное джентльменство взяло верх, и он представился Геннадию, старомодно щелкнув каблуками и склонив голову энергичным кивком: — Четвёркин Юрий Игнатьевич!
— Нет! — вскричал Гена. — Подумать только! Я полагал, что Юрий Четвёркин — это достояние истории!
— Да, я достояние истории авиации, — просто сказал старик, — но это не мешает мне наслаждаться жизнью.
…Мимо ангара этой ночью пробегал друг Пуши Шуткина темно-рыжий сеттер Флайинг Ноуз. Он слышал и видел, как из ангара, словно брызги бенгальского огня, летят междометия, восклицательные знаки и словечки «каково», «здорово», «потрясающе», «фантастика» и так далее. «Наверное, встретились старые друзья», — подумал Ноуз и от удовольствия покрутил носом. Этому доброму псу доставляли искреннее удовольствие радостные события в жизни старших товарищей по жизни.
…На следующий день, уже в более разумное время, а именно после обеда, Гена навестил дом Четвёркина, что расположен был неподалеку от ангара, на том же Крестовском острове. Среди кварталов современных домов вдруг открывалось некое подобие дачного оазиса, клочок земли, как бы не тронутый нашим временем. Во-первых, там стоял раскидистый и независимый каштан, который как раз к приходу Гены украсил свои ветви белыми свечками. Во-вторых, следовало буйство сирени и черемухи, где кишмя кишели трясогузки, обычно предпочитающие держаться подальше от больших городов. В третьих, а именно за кустами сирени, похожими на предмостные укрепления замка, следовал «мост», а именно аллея, выложенная цветной плиткой и окаймленная кустами можжевельника, похожее на маленькие кипарисы.
Аллея упиралась в крыльцо дома. Крыльцо было белого камня, — уж не мрамора ли? — с витыми чугунными перилами и козырьком, который поддерживали два видавших виды купидона. Четыре окна, правда с фанерными заплатами, украшали фасад. Хозяин встретил гостя на крыльце.
— Этот дом закреплен за мной постановлением Петроградского Совета в 1918 году, — пояснил он и пропустил мальчика вперед.
Два тигра, изготовившихся к прыжку, бронзовая статуя Дон Кихота, фарфоровый китайский мандарин, кондор, несущий в когтях модель биплана и прочие любопытные вещи встретили Гену еще в прихожей.
— Я чудак, — сказал Юрий Игнатьевич с улыбкой, подкупающей своей простотой. — Вначале я был романтик, потом д'Артаньян и немного авантюрист, потом я стал летчиком, а потом уже летчиком-солдатом, а потом… потом я стал чудаком. Да, Геннадий, ваш покорный слуга — настоящий чудак, но я ничуть этого не стыжусь. Я горжусь тем, что доживаю свои дни в образе старого чудака, а впрочем, я вовсе и не доживаю свои дни, я просто себе чудачу свои дни, как и раньше чудачил и считаю, монсеньер, что на чудачестве свет стоит. Извините.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.