Едва его изолировали от товарищей, как тут же предоставили полную свободу передвижения: он мог выходить в город без сопровождающего и находиться там любое количество часов; правда, его предупредили, что, если он опоздает к обеду или ужину, порция ему не сохраняется, а в случае возвращения после десяти вечера ночевать придется на КПП – контрольно-пропускном пункте, где деревянные лавки и всю ночь горит свет и ходят люди, – все это, конечно, составляет известные неудобства. Было еще одно ограничение: по территории спецподразделения Чапа мог ходить далеко не везде и только с сопровождающим; но тут немцев было легко понять; мера была простая и радикальная – они могли быть уверенными, что Чапа даже случайно не узнает, с какой организацией имеет дело; национальные воинские части – чем это не правдоподобно?
Комната Чапы никогда не запиралась. Правда, снаружи у двери сидел охранник, но по своим функциям он был скорее привратником, чем часовым.
Беседовал с Чапой (допросом это никак не назовешь) всегда один и тот же следователь: полный губатый украинец с шевченковскими усами. При первой же встрече он сказал, что от Чапы хотят лишь одного: чтобы он дал расписку в своем лояльном отношении к немецким властям; после этого ему будет предоставлена свобода в выборе деятельности и, может быть, даже какое-то содействие для успеха первых шагов.
– А шо от хлопцев хотят? – спросил Чапа.
– В точности то же самое, добродию, – ласково ответил следователь.
– Ну, а як мы збрешемо?
– Но это же будет неприлично! – пожурил следователь. – Мы доверяем вашему честному слову. Мы знаем, как вы сражались, выполняли свой воинский долг. Вы люди чести и если скажете: кончено, с прошлым завязали – так оно и будет.
– Красиво, красиво, – тихонько засмеялся Чапа. – Ну, а як збрешете вы?
– То есть?.. Вы хотите сказать, Драбына, что не доверяете нам? Что боитесь оказаться обманутым?
– Ага.
Следователь подумал.
– Хм. Это не лишено логики. Вас можно понять, – сказал он. – И все-таки вам придется довериться нашему честному слову. Иначе мы будем вынуждены вас расстрелять.
– Ага.
– Идет война. Каждый человек становится по какую-то сторону баррикады. И если вы не с нами, значит вы против нас.
– Можно с хлопцями поговорить?
– Нельзя. Это решение каждый из вас должен принять самостоятельно.
Теперь Чапа задумался.
– Не-а, то для меня не подходит, – сказал он наконец. – Як маленький сапог на велыку ногу. Краще босым ходить, чем ота мука.
– Но поймите же, Драбына, что дело идет о вашей жизни и смерти!
– Ну?
– При чем здесь другие люди? При чем здесь эти четверо пограничников, с которыми вас свел слепой случай? Ведь мог и не свести. Ведь вы могли не встретить их, и ничего бы этого не случилось, и вы не оказались бы втянутым в эту историю.
– Ото було б жалко!
– Не упрямьтесь. Поймите: дело идет о вашей жизни. Они уже прошлое, которому нет возврата. Доверьтесь мне. Ведь мы оба украинцы.
– Ну да, можна и так. Токи я думал, шо я россиянин.
– Россияне – то москали. – Следователь так разгорячился, что перешел на «ты». – Ты что – москаль?
– Не-а, до Москвы далеко…
– Не в Москве дело. Пойми, хлопец, мы с тобой оба одной крови. По сути, мы с тобой как братья. И мы, украинцы, должны держаться друг друга.
– Не-а. Ты предатель, а я не хочу.
– Какой же я предатель? Я поступаю так, как мне велит сердце. По убеждениям. Я вон сколько лет ждал этой минуты – чтобы им в спину нож воткнуть, отомстить за братов.
– Я не знаю, – отмахнулся Чапа, – чего там твои браты наломали. А ты вот Родину продал хвашисту – это вижу. А я не хочу!
Эти беседы велись каждый день. Диапазон тем был весьма широк. Следователь изучал Чапу, был терпелив, искусен в подыскании все новых и новых аргументов, которые бы подтверждали его позицию. Чапа не проявил даже малейшего колебания. А следователь не мог этого просто так оставить или принять радикальные меры; ему не повезло: в его задачу входило склонить этого паренька на свою сторону только словами: смутить – поколебать – разуверить – убедить! Он должен был найти рецепт (увы, именно этого ждало от него начальство), чтобы сотни других его коллег в сходных ситуациях не испытывали затруднений. Может быть, от этого будет зависеть выбор форм работы с населением оккупированных областей, или вербовка тайных агентов, или переманивание чужих агентов на свою сторону…
Но пока дело не двигалось. И на Чапу решили повлиять иначе.
Однажды следователь предложил ему спуститься в подвал. Они прошли длинным чистым коридором, ярко освещенным электрическими лампами, в просторную комнату. В ней тоже был очень сильный свет, голые цементные стены, в углу простой стол, три тяжелые табуретки и железный ящик с ободравшейся краской. Больше ни в комнате, ни на столе ничего не было. Следователь усадил Чапу на табуретку, угостил ранним яблоком и завел свой обычный разговор. Чапе все это не понравилось, он был настороже, но виду подавать не хотел и держался нарочито раскованно, был более смешлив и словоохотлив, чем всегда, не догадываясь, что следователю все это было знакомо – обычная реакция крепких людей, когда они думают, что «вот сейчас начнется».
Чапа сидел спиной к двери и нарочно не обернулся, когда услышал, как она открылась и в комнату вошли сразу несколько людей. Дышать стало очень трудно, однако Чапа заставил себя расслабиться и даже от яблока откусил и стал жевать.
За спиной раздались глухой удар, стон и звук ударившегося об стену и оседающего на пол тела. Чапа обернулся. Это был Ромка. Вокруг него полукругом стояло пятеро здоровенных детин в черном; один, волосатый, вообще раздетый до пояса, и двое в майках.
Ромку можно было узнать только по какому-то общему контуру, что ли: по лицу бы его, как говорится, и родная мать не узнала.
– Чапа, ах ты мой милый гений! – разлепил губы Страшных. – Как хорошо, что и ты жив.
– Тю! То выходит нас токи двое?
– Вот видишь, ты и в математике король… А меня яблочком не угощали. Даже сначала.
– Не жалкуй. Токечки шо кругленьке. А так дрянь.
С Ромки тем временем срывали одежду.
– Ты не обращай внимания. Чапа, если я буду очень шумным.
– Кричи, Рома, кричи. А я буду споминать, как они кричали, подыхаючи под твоим пулеметом.
– Хорошо говоришь, Чапа. Спасибо, милый.
Из железного ящика достали провода и железные клеммы. Руки и ноги Ромки защелкнули наручниками, потом и эти наручники сцепили между собою за спиной у Ромки так, что теперь он лежал на полу, выгнувшись в дугу. Потом его окатили водой, приложили клеммы и включили ток.
Чапа никогда еще не слышал такого крика. Ток подключали то к голове, то к груди, то к паху. То, что еще минуту назад было похожим на Ромку, сейчас превратилось в клубок извивающегося, орущего мяса…
Ток выключили, окатили Ромку водой. Он все еще бился; тогда на него вылили второе ведро, и он затих. Фашист в майке нагнулся над ним.
– Ну что, собака, может быть, хватит?
– Хватит, – прошелестел еле слышно Страшных.
– Не нравится, да?
– Слишком… большое напряжение…
– А что?
– Еще убьете ненароком… кого будете… пытать?..
И опять все сначала.
Потом привели Залогина.
Он выглядел не лучше Ромки, и первый его вопрос был о других ребятах.
Саня Медведев не узнал Чапу. Или сделал вид, что не узнал. Он один не кричал под током, но видеть, чего ему это стоило, было непереносимо.
Потом приволокли Тимофея. Его даже не пытались ставить, даже под стенку; Чапа решил, что у Егорова переломаны кости, но все было куда проще: Тимофей уже вторую неделю стоял в своем каменном гробу, не меньше двадцати часов в сутки (за исключением тех, когда его пытали) стоял на ногах; вначале он даже радовался в глубине души, когда его волокли на допросы: все же тело принимало какое-то иное положение и хоть отчасти восстанавливалась циркуляция крови. Но потом он перестал чувствовать непрерывную боль раздавленных собственным телом окаменевших ног, и ему стало все равно.
Правда, увидев Чапу, он ожил.
– Кого-нибудь из ребят видел?
– Усех видел, товарищ командир. Усе в полном порядке.
– Не врешь, Чапа?
– Ей-богу!
– Ладно. А ты как сам?
– Жирую. Я вроде на закусь оставленный.
– Ты не бойся, Чапа. Это со стороны только страшно. А так ничего…
– А я и не боюся, товарищ командир. Они ще подавляться отой закусью.
Следователи не мешали этим разговорам. Они ставили эксперимент, искали закономерности, и поскольку время еще терпело, не пытались подгонять события или подтасовывать факты.
Но пока результаты были совершенно неудовлетворительными. Коллектив, даже физически разобщенный, тем не менее не распадался. Испугать красноармейцев не удалось, сломить – не удалось, дезориентировать, вселить в них растерянность парадоксальными предложениями – тоже не удалось. У них еще оставалась возможность испытать на прочность самого Чапу, но поскольку на нем проверялись совсем иные воздействия, это держали в резерве на самый крайний случай.
У следователей был расчет и на психологическую усталость красноармейцев. Ведь когда-то же должен настать момент, считали они, когда все духовные силы иссякнут, человеку станет все безразлично и он будет покорно выполнять что угодно, любую волю, будет автоматически выполнять любую команду. Пока что даже признаков этого не было, но ведь усталость существует, она накапливается где-то в теле, в душе, чтобы однажды вдруг что-то хрустнуло в человеке – и он сломался.
На это и был расчет.
Тем временем над Чапой поставили еще один эксперимент. Однажды поздно вечером его вывезли на легковой машине за город. Рядом с шофером сидел незнакомый немецкий офицер, Чапа со следователем сидели сзади.
Они остановились в глухом месте, на поляне. Ждать пришлось недолго. Подъехал закрытый автофургон, из него высыпало много народу. Когда они проходили перед легковой автомашиной, в свете ее включенных фар Чапа узнал среди немцев всех своих четырех товарищей. Их отвели в сторону, где только сейчас Чапа увидел свежевырытую яму. Еще несколько минут там о чем-то говорили, потом четверых подволокли к яме, поставили на колени и убили выстрелами в затылок. Потом яму немцы стали забрасывать землей и легковая машина тронулась. Когда они выехали с проселка на шоссе, следователь прервал наконец молчание:
– Ну вот, Драбына, вы видели, чем кончается упорство. Теперь вы остались один. Никто, кроме нас, не знает ни о вашем подвиге в доте, ни о том, что вы побывали в наших руках. И если вы сейчас дадите подписку о лояльности, ни одна душа не сможет поведать миру о том, что с вами случилось на протяжении минувшего месяца. Ни одна душа! Вам не на кого больше оглядываться. Вы один. И вы можете начинать новую жизнь.
Чапа помедлил и ответил спокойно:
– Жалко, что я пережил хлопцев… Больше вы от меня ничего не услышите.
И он действительно больше не проронил ни звука. Ни в машине, ни в кабинете следователя, куда его привезли с места казни. Следователь до полуночи пытался его разговорить, но, когда убедился, что Чапа тверд, приказал часовому увести его. Чапу повели совсем не в ту сторону, где была его комната, и он подумал, что вот настал и его черед, но не испугался – он верил в себя, в то, что выстоит и не дрогнет. «И кричать не буду, – думал он. – Как Санька. Не буду кричать. Назло им».
Он хорошо настроился и, когда они дошли до места, спокойно вошел в комнату, перед которой стояли двое вооруженных автоматами часовых.
Это была большая жилая комната. Посредине стол, под стенами пять кроватей, на четырех лежат его хлопцы: Ромка, Санька, Герка и командир… Разговаривают… Перед комодом на тумбочке стакан чаю стоит.
Чапа прошел к свободной койке, сел и сидел прямо-прямо, но как только услышал, как закрылась дверь за ушедшим солдатом, упал лицом на подушку и заплакал.
…На этой долгой войне фашисты еще будут пытать тысячи людей, чтобы узнать имена их товарищей-подпольщиков, номер части, количество танков или секрет нового оружия. От этих же пятерых они не собирались узнать ничего. На них просто ставили эксперимент, как на кроликах или мышах. Бросали из холодного в горячее. Такая малость: хотите жить? – скажите: да, мы лояльны, мы не против вас, мы склоняем голову перед вашей идеей и силой…
Опять прекратились допросы и собеседования. Их предоставили самим себе. Они получили определенную свободу: внутренний маленький дворик был в их распоряжении, и они этим пользовались, проводили в нем целые дни.
Первый вариант побега возник у Ромки через полчаса, проведенных в этом дворике.
– У них в проходной дежурят всего три человека. Это три винтовки, ребята. Для нас это не работа. А с винтовками мы захватим и главный КПП.
– Дядя, но нас ведь перестреляют на плацу.
– Ну, это еще бабушка надвое сказала.
– Не понимаю, чего ты хочешь – погибнуть с оружием в руках или вырваться на свободу?
Так был похоронен первый гениальный проект.
О втором Ромка рассказывал через полминуты после того, как Чапа сообщил, что на главном дворе стоит большой грузовик, а на нем стационарная установка – счетверенный пулемет.
– Мы захватываем малую проходную, затем этот грузовик и не ввязываемся в бой, а просто тараним ворота.
– Они с добрячого железа, оте ворота.
– Наплевать.
– Ото як лоба об них расцокаешь… Не-а, я на то не сгодный…
– Ну и пусть! Займем круговую оборону, будем лить из всех пулеметов, столько гадов набьем…
Но и это не приняли. Уж сколько немцев положили они перед своим дотом, кажется, не только за себя, за всех друзей поквитались, а все-таки сейчас, здесь, в плену, у них зародилось странное ощущение неудовлетворенности. То ли они не сделали чего-то, то ли чего-то не доделали, но они уже чувствовали, что сейчас главное может быть не в числе убитых врагов, а в чем – пока не могли понять.
Потом был еще один проект: выехать в багажнике княжеского «шевроле». Но поскольку никто не мог придумать, как незаметно пробраться в большой двор, а тем более как четверым парням поместиться в одном багажнике, то и эту идею так же быстро позабыли.
Эта очередная Чапина отповедь – а как-то так получалось, что именно он был главным оппонентом Ромки, – вывела его из себя настолько, что он сказал:
– Чапа, ты такой умный, это будет такая потеря для человечества, если ты, не дай бог, пропадешь с нами. Послушайся меня и драпай отсюда, пока есть возможность. А мы без тебя, дорогой, пусть будем не так расчетливы, зато в пять раз скорее попытаем счастья. И уверяю тебя – вырвемся.
– Не-а, – сказал Чапа. – Не хочу. Они токички и ждут, щоб я один до дому почвалав. А потом щоб с вас наржаться. Не хочу.
И все-таки они убежали.
Идею подал не Страшных, а Чапа.
Однажды во время прогулки по городу он остановился возле брезентовой палатки – посмотреть, как двое рабочих-сантехников гнут водопроводную трубу, делают колено: наверное, лень было на склад сходить за нужной деталью. Они работали так примитивно, что Чапино сердце не выдержало, и он, бормоча: «А ще кажуть – Евро-о-опа…» – засучил рукава и показал, как это делают настоящие мастера.
Потом он повел обоих парней пить пиво. Разговаривать им было трудно, общих слов – почти ни одного. А если учесть, что Чапа представлял из себя фигуру, по меньшей мере, странную (ходит в открытую в красноармейской форме, а пропуск его выдан самим комендантом и разрешает круглосуточное передвижение по городу; и то ли он пленный, то ли на службе – тоже не разберешь сразу), то окажись на его месте любой другой человек, с ним бы никто и двух слов откровенных не сказал. Но Чапе эти парни поверили. С риском для жизни, причем не осознавая до конца, почему идут на этот риск, но поверили. Вот такой он был человек, Нечипор Драбына.
Парни подтвердили: казарма не имеет автономной канализации, а входит в городскую сеть. Мало того, к ней ведут не трубы, а проложенная лет пятьдесят назад подземная галерея, которая через два квартала выходит к центральному городскому коллектору – такой же галерее, только попросторнее. Еще они знали, что ведущая к казарме галерея перегорожена железной решеткой; по слухам, дальше должна быть еще одна, однако это были именно слухи – туда не пускали мастеров из муниципальной сантехнической службы, управлялись своими силами; разве что кто-нибудь из старых рабочих в курсе дела. Не знали они и самого главного: где именно в казарме есть выход в галерею. Но попытаться разузнать можно.
На следующий день встретились снова. Парни привели с собою третьего – тоже работягу, только куда постарше. Он выпил две кружки пива, прежде чем вступить а разговор, – все приглядывался к Чапе. Зато он перешел прямо к делу.
Городское антифашистское подполье было готово устроить и поддержать побег.
– Вот схема коллектора, по которому вам придется идти, – чертил он на салфетке. – Ваш отросток… а это основная магистраль. А вот здесь свернете с нее – не спутаете? – и возле четвертого по счету колодца наверху вас будут ждать. Это во дворе. Неприметное место. Учтите – все остальные колодцы во всем районе будут закрыты изнутри. Ясно?
– Эгеж.
Рабочий осторожно осмотрелся – не следят ли – и сжег салфетку.
– За час до побега обе решетки мы уберем.
– Добре.
– Галерея подходит вплотную к котельной казармы. – Он стал чертить на другой салфетке. – Это план котельной. Здесь люк. Запомнили?
– Эгеж.
И эта салфетка сгорела.
– И последнее. Казарма построена вот так, – на третьей салфетке появилась буква «П». – Котельная – в этом углу.
– Разберемось.
– Можете начать в 16.00.
– Подходяще, – подумав, кивнул Чапа.
– У нас как раз будет инструктаж. Все бригады соберутся в главной конторе, – пояснил рабочий. – Для всех отличное алиби. Правда, остаются еще несколько мастеров, но мы позаботимся, чтоб никого не подвести под монастырь.
Как и ожидалось, операция прошла почти без осложнений. Проще всего было обезоружить часовых, которые охраняли их комнату и коридор. Вниз пробивались с боем. Но внезапность и сноровка решили исход дела. Дверь котельной захлопнули у них перед носом: ее пришлось подорвать гранатами, и это было самым обидным – они-то надеялись за этой дверью соорудить баррикаду, да вот не пришлось.
Они жили в погребе у слесаря-венгра еще пять дней. Немцы как сбесились – они перекрыли все выезды из города и каждый день устраивали выборочные облавы, ходили от дома к дому с собаками. Когда страсти поулеглись, красноармейцы пошли на восток. До границы их провожали венгры, дальше пошли сами.
Они потеряли счет дням, оборвались и наголодались. В село они забрели только однажды. Хозяйка угостила их хлебом с молоком и сказала, что еще третьего дня немцы передавали, будто вошли в Москву. По июльским передачам они помнили, что немцы привирали не очень. Но в это верить они не хотели. Уложив красноармейцев спать, хозяйка тут же побежала за полицаями. Они едва спаслись и больше не заходили ни в одно село.
Наконец однажды горы кончились. Они вышли к реке, искупались и долго лежали на берегу. Потом перешли на другую сторону и медленно брели через широкий луг в высоких пахучих травах. Только кое-где на лугу стояли редкие дубы, и это было очень похоже на рисунок саванны из учебника географии для шестого класса.
Потом они поднялись на холм и увидели, что на востоке разворачивается бескрайняя равнина – может быть, там уже гор не было совсем. Зато на западе горы подходили близко. Река текла вдоль них, делая в этом месте крутую излучину. В этом месте она не была видна – ее закрывал темный холм, возле подножья которого тянулся то ли пруд, то ли старица. А с левой стороны ровной сверкающей ниткой лежало шоссе.
– А вон там, за лесочком, на юге была моя казарма.
– Так это же совсем близко, а я думал, что вы у черта на куличках стоите, раз вас так редко сменяют.
– Выходит, то и есть наш холм? Дота не видать…
– Немцы хозяйственный народ, – сказал Тимофей. – И такой знатной хоромине пропасть не дадут.
– Особенно после уроков, что мы им преподали, – добавил Залогин.
– Точно. Там должен быть пост. И при нем неприкосновенный запас.
– Я готов идти. И Саня тоже, – вызвался Ромка. – Мы за два часа туда и назад успеем обернуться.
– Идет вся группа, – сказал Тимофей.
С этой стороны подобраться к холму было не просто. Поэтому сделали крюк – вокруг старицы: сначала через камыши, затем через болото. Люк запасного секретного выхода оказался открытым; теперь здесь была выгребная яма. Красноармейцы рассудили, что раз ходом пользуются для столь прозаических надобностей, то и вверху его вряд ли запирают. Так и случилось. Люк поддался легко. Немцев в доте не было. Они сидели снаружи, полдничали на циновке, нежась под предвечерним мягким солнцем. Створки главной амбразуры раздвинулись бесшумно. Страшных и Залогин выпрыгнули наружу и закололи двоих прежде, чем те сообразили, что происходит. У третьего хотели узнать, когда появится смена, но от ужаса он чуть не лишился рассудка и не то что русского языка – даже мимику не понимал.
Впервые за много дней красноармейцы поели досыта и напились горячего кофе. Залогин заступил в караул, остальным Тимофей позволил ложиться спать. Но никто не торопился с этим. Парни лазали по доту, перекликались, показывали друг другу свои мелкие вещи, сохранившиеся как-то после всех перипетий.
Однако наибольшее впечатление произвело оружие. Оружие, которого они не держали в руках с того злосчастного дня, когда сдали свои автоматы капитану Неледину. Тогда оно было в некотором роде их инструментом, продолжением их рук – не больше. Теперь же оказалось, что оно начинается где-то в самых дальних закутках их душ. Оно было как магнитная аномалия, которая уже на расстоянии влияет на стрелку компаса.
Оно настраивало на особый лад: красноармейцы взяли его в руки – и перестали быть жалкими полуночными беглецами. Они снова стали солдатами.
И тогда они вспомнили о шоссе.
Оно было перед их глазами все время, но сначала голод не давал думать ни о чем другом; потом наступили минуты благодушия, и радость узнавания окрасила все в розовое: и графическую четкость гор, и сверкающее шоссе, и редкие машины, которые так красиво катили по нему. И лишь затем они вспомнили, что красивенькие машины – это враг, а у них в руках – карабины… враг – карабины… И два пулемета, как выяснилось, на месте. И пушку, конечно же, никто не трогал: немцы – хозяйственный народ…
– Товарищ командир, докладываю, – взлетел голос Герки Залогина и вдруг сорвался в предчувствии: – На шоссе – фашистские танки.
Все разом умолкли.
Тимофей подошел к стереотрубе. Оказывается, танки появились давно; однако Залогин молчал, пока шли дозоры, пока не стало ясно, что идет большая колонна. Да, точно, как в июне, из ущелья выдвигалась эта темная скрежещущая масса: по серебристой ленте – лента стали.
Как тогда…
Все, как тогда. Только тогда в доте всего было вдоволь – и боеприпасов и еды, – и в бой они бросились с радостью: они знали, что через день-два подойдут свои, ударят с востока – и погонят фашистов по этому шикарному шоссе туда, на запад, аж до самого Берлина… Они ухлопали здесь врагов дай бог сколько – вон целое кладбище внизу в долине появилось. А чего добились?
Что изменится оттого, что вот сейчас, здесь, сегодня они пятеро убьют сколько-то фашистов? Что изменится там, на востоке, где в бесконечном далеке, в пятистах километрах отсюда наступают фашисты? Наступают на юге, и на севере, и…
Ну и что – наступают?!
«Что мне, Тимофею Егорову, могут они этим доказать? А ровным счетом ничего. А нам пятерым что они могут доказать? А ничего. Пусть они где-то там наступают – здесь они больше не пройдут. Пока я жив, пока хоть один из нас жив, пока хоть одна винтовка стреляет – здесь они шагу вперед не сделают.
Пусть весь мир перед ними отступает – мы будем здесь стоять. Даже одни в целом свете. Самые последние».
– Красноармеец Драбына, проверьте и доложите о наличии снарядов.
– Та и так звестно, товарищ командир. Восем осколковых, три ящика хвугасов, три ящика броневбойных. Те-те-те! – збрехам, товарищ командир. Один ящик розтрощеный, там токечки три броневбойных снаряда, а вкупе – тринадцать.
– Ладно. Садись на наводку. Помнишь, куда? – сто метров за водостоком.
– Отож. Щасливе местечко.
– Все по местам. К бою готовьсь!
У них еще было минуты три. Тимофей подошел к амбразуре, но не закатом он любовался. Он закрыл глаза, и тянул в себя воздух всей грудью, и думал, какое это счастье – умереть за свою родную землю, и как ему повезло, что он сам выбрал этот момент и сам выбрал это место, – когда он здоров и счастлив, и рядом его друзья, и кажется ему, что стоит он на высокой-высокой вершине, выше некуда, и солнце обнимает его своим теплом…
Он открыл глаза навстречу солнцу – и увидел колонну.
Пусть наступают! Пусть где угодно наступают, хоть во всем свете, но здесь они будут стоять. Будут! Пока мы стоим – здесь они будут стоять!..
Чапа доложил о готовности.
Тимофей увидел, что вдоль колонны мчится длинная открытая легковая машина, полная людей. Офицеры, конечно. Не иначе командование.
– Чапа, можешь накрыть эту легковушку?
– А мне одинаково.
– Давай. Только упреждение возьми точно.
Он ждал. Рано… рано… еще рано. Ну!
И тут сверкнул гром.
21
Подполковник Иоахим Ортнер, кавалер ордена Железного креста, был вызван с центрального фронта по специальному запросу министерства пропаганды. Встречу со съемочной группой кинохроники назначили почему-то в Ужгороде, оттуда до места был не ближний путь, но Иоахим Ортнер не спорил: прилетел в Ужгород и всем своим видом давал понять, что доволен, что характер у него покладистый, и взгляды широкие, и улыбка самая киногеничная. Когда его снимали, после каждой фразы он делал паузу и улыбался…
Через горы они ехали долго, и все устали, даже подполковник Иоахим Ортнер меньше улыбался. Но когда горы кончились и ущелье стало раздаваться вширь, и показалась речка, а за нею бескрайняя равнина, он заспешил, затормошил режиссера:
– Пора, пора! Поглядите, какой удачный момент!..
Они обогнали идущую на марше танковую дивизию. На своеобразном белесом фоне долины это было потрясающее зрелище.
Режиссер уже все понял.
– Курт! – орал он на ухо оператору, влипшему лицом в камеру. – Держи проезд как можно дольше. Крупным планом: пушки, траки, гренадеры. И потом сразу панорамируй на холм…
Они мчались вдоль танков, холм летел на них, сухой, обугленный к вершине, и дот сейчас был виден отчетливо, и даже амбразура. Это напоминало так много, что подполковник Иоахим Ортнер привстал от волнения и вдруг увидел, как из мрака амбразуры сверкнул орудийный выстрел… Конечно, орудийный. Иоахим Ортнер столько раз видел прежде эту вспышку. Но как же?.. Но ведь…
Удивление за какую-то долю мгновения сменилось у него растерянностью, потом ужасом. Он закричал «А-а-а-а!» страшным, пронзительным голосом. Каким-то неведомым чувством он понял, что целились в него, и выстрелили в него, и не промахнулись. Он кричал от предсмертной тоски, истекая куда-то в пространство этим криком, и, когда, наконец, настоящее пламя обволокло его и настоящая сталь пронеслась сквозь его податливое тело, он уже не чувствовал и не слышал этого. Он уже был мертв.