Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Укрытие

ModernLib.Net / Современная проза / Адзопарди Трецца / Укрытие - Чтение (стр. 11)
Автор: Адзопарди Трецца
Жанр: Современная проза

 

 


Десять к одному, пытается он снова. Цена справедливая, парни. И шансы велики.

Так ли велики? – подает из-за стойки голос Домино. А если Джо их не найдет?

А если найдет? – кричит мужчина рядом с Леном. Сколько поставишь на бетонную шубу?

И они снова гогочут. Лен забирается на стул, пригибается, чтобы не задеть висящую прямо над головой лампу. Он глядит сверху вниз на набриолиненные головы.

Леди и джентльмены, прошу минутку тишины! Эй вы, сзади, сядьте-ка, будьте добры. Лен снова облизывает карандаш, ждет, пока стихнет смех.

Следующая ставка, леди и джентльмены, – «Лунный свет»! Пожар и стихийные бедствия в расчет не принимаются. Итак, ваши предложения? Женщина за соседним столиком протягивает ему виски с содовой. Он поднимает стакан.

Как насчет нового ресторана? – говорит он, делая невинные глазки. Домино вскидывает указательный палец.

Или букмекерской конторы, кричит он и поворачивается к Лену спиной. Толпа взрывается хохотом.

Хватит чушь молоть. Ну, ребята, давайте! Ему же понадобится вывеска. Что это будет – массажный салон, секс-шоп? Или нечто солидное и респектабельное?

Мартино этого вынести не в силах. Зарядившись еще парой виски, он выходит и направляется к порту. Глушит голос, звучащий в его голове, громкой песней.

Я с тобою такой молодой, и в душе вновь бушует весна!

И снова Сальваторе вытирает тряпкой стойку, глядится в до блеска отполированную латунь. Улыбается собственному отражению.

Как увижу улыбку твою, в полный голос от счастья пою!

И несет, подтанцовывая, поднос с пустыми стаканами к стойке.

Мартино распахивает дверцу машины и бежит. Мимо погрузочных площадок с задранными в небеса гигантскими клювами кранов, мимо зернохранилища, перед которым все припорошено мукой и пахнет крысами. У сухого дока он останавливается. Мартино медленно подходит к краю, замирает, собираясь с силами, наконец заглядывает вниз. Там темно, только покачивается малярская люлька с банками краски. Никакой Сальваторе не тянет рук из вязкой грязи. Мертвая тишина.


Мистер и миссис О'Брайан хотят меня, но не хотят Розу и Люку. Мистер и миссис Эдварде с радостью возьмут Розу и Люку, они даже Фрэн, возможно, возьмут, если ее выпустят, но на меня они не согласны. Лучше уж пироманка, чем девочка-калека.

Мы очень хотим, чтобы вы остались вместе, говорит Лиззи Прис. Но на некоторое время вам, девочки, все-таки придется расстаться. Пока ваша мама не поправится. Поверьте, мне очень жаль.

А здесь мы остаться не можем? – спрашивает Люка. Люке так очень нравится; в школу ходить не надо, можно всласть скакать по диванам и кроватям, и никто тебе ни слова не скажет. Телевизор смотри хоть целый день, а когда с нами Ева, мы лакомимся жареной картошкой из соседнего магазинчика. С ней не то что с Карлоттой – она не заставляет нас мыться. Или молиться.

Чистый телом ближе к Богу, так? Да кому охота быть ближе к Богу? – говорит она, стирая в тазу белье. По мне, так старый грязнуля черт куда лучше!

Карлотта проводит ночи здесь, спит в Клетушке, и дверь держит открытой – совсем как отец. Иногда я слышу, как она разговаривает вслух – будто ведет с кем-то беседу. Я тоже подолгу не засыпаю. Мы с Люкой скатываемся в продавленную посреди кровати яму, она начинает меня выпихивать, и мне приходится, чтобы снова не скатиться в ямку, держаться за край кровати. Вообще-то я не очень расстроюсь, если нам придется расстаться. Я только по маме скучаю. И по Фрэн. И по Еве буду скучать.

* * *

Вы выглядите гораздо лучше, Мэри, говорит маме Лиззи Прис. Вы ведь Долорес помните?

Мама бросает на нее взгляд, который говорит: Разумеется, помню. За кого вы меня принимаете? Но она молчит и только прижимает меня к себе так крепко, что у меня трещат ребра. Это очень приятно.

Вы, наверное, хотите побыть вдвоем, говорит Лиззи. Я вас оставлю.

А можно я пойду с ней погуляю? – спрашивает мама. Лицо ее сияет, и пахнет она по-другому, но она все равно моя мама. Зачем же ей спрашивать Лиззи Прис?

Лиззи задумывается, вздыхает легонько и говорит:

Думаю, можно, почему нет. Но только по саду. Мама берет меня за руку и уводит.

* * *

Карлотта сняла со всех кроватей белье, простыни, отжатые валиком, развешаны на веревке, а она теперь отмывает крыльцо. Делла Рили стоит, прислонившись к стене, и с удивлением на это взирает. Здесь теперь никто крыльцо не моет.

Дождь пойдет, и все насмарку, говорит она, злорадно пощелкивая пальцами.

Элис Джексон переходит улицу – поболтать.

Ой, Делла, ужас-то какой! – выпаливает она. Карлотта садится на корточки и смотрит на них.

Бедные детки, продолжает Элис. Как же так – отдают их на воспитание.

Их заберут в семьи, говорит Карлотта и, опершись побагровевшей рукой о стену, помогает себе подняться. Здесь, неподалеку.

Она машет в сторону.

А вы что, не можете за ними присмотреть? – вскидывает брови Делла. Вы же справитесь не хуже.

Мне не разрешат, говорит Карлотта, повторяя чужие слова. Я женщина одинокая.

Она поднимает ведро и выплескивает грязную воду на тротуар. Элис Джексон приходится отскочить в сторону. Женщины умолкают. За спиной Карлотты Делла с Элис обмениваются улыбками. Она берет швабру и гонит мыльную воду в сточную канаву.

А дом продадут? – спрашивает Элис.

Карлотта пожимает плечами, следит взглядом за пузыристыми ручейками, растекающимися по трещинам тротуара.

Тут Мэри будет жить, говорит она. Когда поправится. Она берет ведро и идет в дом.

Прошу меня извинить, говорит она. Здесь я закончила.

Обе женщины прикрывают рты ладошками.

Ну что, Элис, тоже пойдешь крыльцо мыть?—спрашивает Делла.

А как же, хмыкает Элис. Я ж его каждое утро мою.

* * *

Мы идем вдоль железной дороги, мама и я. На мне новое коричневое платье и новый коричневый плащ. Сегодня днем меня отведут к О'Брайанам.

Дол, дождь начинается, говорит мама, повернув руку ладошкой вверх. Но нам ведь дождь не страшен, правда?

Мы идем по насыпи, друг за дружкой. Дождь припускает, вода течет струйкой по капюшону, капли отскакивают от воротника. Мама впереди, ссутулилась. Куда мы направляемся, я не знаю, но что-то мешает мне об этом спросить. Я стараюсь идти с мамой в ногу. Мы так бредем довольно долго, и дождь все сильнее, вода затекла мне за шиворот. Я дважды подвернула ногу. Где-то далеко впереди рельсы скрещиваются.

Гляди-ка, говорит она наконец и наклоняется, поднимая с земли камушек. Вертит его пальцами.

Кремень, говорит она. Кремнем можно высечь огонь.

Зачем? – спрашиваю я, и тут же понимаю, что задала неправильный вопрос. Надо было спросить «как», и тогда она бы мне объяснила. А я спросила, зачем нам разводить огонь. Она показывает мне кремень, крутит его – здесь блестит, а здесь – тусклый. Ногти у нее обломаны.

Он раскололся, говорит она. На две части.

Она опять наклоняется, приседает, а я гляжу поверх нее – на пелену дождя, на кусты ежевики, дрожащие на ветру. Она кладет голову на рельсы. Некоторые выбирают такую смерть, но я этого в свои пять лет еще не знаю. Я знаю про динозавров и поп-музыку, про праздник урожая, про Деву Марию и про то, как Христос страдал за нас, но я не знаю про самоубийства и про то, что пассажирский поезд может раздавить череп всмятку. Она улыбается мне с рельсов, к щеке прилипла прядь волос, похожая на водоросли. Она встает, смахивает с лица капли. Нету поездов, говорит она.


Мы бежим по дорожке к кусту ежевики. Мама осматривает его, поднимает нижние ветки палкой. Внизу ягоды крупные, черные, едва дотронешься – соскакивают со стерженьков, только успевай ладошку подставлять. Она протягивает мне руку, уже всю в ягодных кляксах. На вкус ежевика водянистая. Это наш последний день.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ожидание 2

Дом на месте, и спальня, которая была когда-то нашей общей, все та же: два окна на улицу, угловой встроенный шкаф, туалетный столик с трехстворчатым зеркалом. На полу вытоптана дорожка от двери к окну. Обои поклеили потом, их рисунок – стилизованные цветы – похож на половинки луковицы или, при определенном освещении, на бледный бутон остатков моей кисти. Я присаживаюсь на край двуспальной кровати – теперь она уже не кажется такой огромной, – и железная рама холодом прожигает насквозь джинсы, кожу, кости. Под окном стоит сундук. Я жду, пока глаза привыкнут к темноте, жду, когда его очертания отделятся от стены и тени и он станет самим собой – длинным, низким, продолговатым. Он принадлежал моему отцу, а теперь станет моим: я заявляю на него свои права. Я возьму, что смогу. Спустилась тьма. Пока длится ожидание, я снова вспоминаю.

Когда я родилась, меня положили в этот сундук.

* * *

Я отправилась в путь в среду днем, когда получила от социальных служб письмо, где сообщалось, что моя мать умерла. Я положила в сумку смену белья и две странички из библиотечного телефонного справочника – там были перечислены все Гаучи Кардиффа. Похороны были назначены на утро пятницы. Я не знала ничего, и мне нужно было время. Я представила всех своих сестер, состарила их, наделила семьями, проиграла в уме их жизни. Селеста, Марина, Роза, Фрэн, Люка – скользкие, как новая колода карт. Мы никогда не поддерживали связь: не знаю уж, по чьей инициативе. К тому времени, когда я пошла в новую школу, я уже была единственным ребенком. У моих подруг были братья и сестры, а у меня сны: вот Люка с Розой надо мной издеваются, а вот Селеста – холодная и далекая, я даже лица ее никогда толком не могла разглядеть. Просыпалась я спеленатая, потная, задыхающаяся. Со временем кошмары ушли, осталась только Фрэн, какой я ее помнила: стоит ссутулившись в предутреннем свете и молча складывает одеяло.

Вся остальная колода тоже казалась далекой – отец, Сальваторе, Джо Медора. Валет, джокер, король. В последний раз я видела отца в вечер Селестиной свадьбы. И наверняка знала лишь одно: я больше никогда не увижу маму.


Внизу мерцал в неровном свете Кардифф. В лучах заходящего солнца кипели оранжевыми клубами облака, и воздух был после дождя влажным и чистым. Я не была готова к таким краскам. Прежде все было серым: тусклый перламутровый глянец, свинцовые дома, вонь речушки – как уголь на ветру. Были пронизывающе-острые моменты: походы на пирс глядеть, как причаливает корабль, один раз – в цирк, бесконечно много раз – в больницу, а еще вечерние поездки к Карлотте на дребезжащем трамвае: сидишь тихонечко и смотришь, как мама спорит с кондуктором о плате за проезд. Встречались люди, которых маме приходилось избегать, и мы искали укрытие в проулках и подворотнях, где она, глядя на меня, прижимала палец к губам. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и ждали, пока опасность минует. А все прочее затянуто пеленой времени.


Теперь же город стал деловым, подтянутым, целенаправленным. В очереди на такси какая-то женщина оттолкнула меня и пролезла вперед. Я молча отступила в сторону и ждала реакции окружающих – будто я маленькая девочка, будто взрослая я осталась в Ноттингеме, где все хорошо и спокойно.

Будешь здесь стоять, вообще такси не дождешься! Давай сюда, красавица! – крикнул с той стороны улицы водитель такси-малолитражки, решивший перехватить клиента. Он был в клетчатой кепке и белой майке – на два размера меньше, с нарисованным на ней ковбойским сапогом. Под тонким трикотажем – примятый куст кудрявых волос, как набивка старого дивана. Хмурясь и улыбаясь одновременно, он усадил меня на заднее сиденье.

И куда ты меня потащишь? – пошутил он.

Я сообщила ему, куда мне надо.

Ты ничего не путаешь? В той стороне ведь всё снесли.

Моя мама там живет до сих пор, сказала я.

Он навел справки по рации.

Попробуем подъехать поближе, пообещал он.

Мы тащились по забитой машинами Сент-Мэри-стрит. Заметив просвет, он свернул на еще пустое новое шоссе. Из окошка я видела свежий черный гудрон, ослепительно белую разметку, ленту дорожных конусов. Молодые деревца у дороги трепетали в вечернем свете. По пути водитель показывал мне достопримечательности.

Вон там, справа, – оптовая ярмарка… Еще минута, и покажется Бьют. Здесь таких чудес понастроили. Вот какая у нас биржа – загляденье!

Я опустила стекло, запахло пеплом, а потом потянуло солью. Запах, который я знала и забыла: запах прилива, кожа возлюбленного, солоноватая на вкус. Вдалеке дергался заводной игрушкой экскаватор, ослепительно желтый на фоне поблескивающего моря. Крохотные чайки как клочки бумаги трепыхались на ветру: видно, там что-то копали.

Мы свернули со строящегося шоссе в жилые районы, проехали квартал, другой, запах соли ушел, и слышался только хруст кирпича. Небо между крышами было низким и тяжелым. Такси ползло еле-еле.

Это все обречено, сказал он.

Я искала взглядом людей. На углу стояли две девчонки, руки в рукава; бледненький малыш в одном только красном пуловере выскочил из двери дома, а вслед ему несся крик другого. Водитель остановился у тротуара.

Ближе не подъехать – разве что кругом.

Ничего, и так хорошо, сказала я. Но хорошо не было: я думала о тех, кто, быть может, до сих пор здесь, – о Еве, о семействе Рили из соседнего дома, о Джексонах. Наверное, водитель прав, и скоро на этом месте будут одни развалины. Он взялся за ручку моей сумки, вытащил ее. Протянул мне карточку – «Такси Карла» – и улыбнулся.

Понадобится куда, звоните, сказал он.

Заморосил дождик – мелкий, и не поймешь, то ли дождь, то ли туман: совсем как прежде.

Я пыталась сообразить. Там, где некогда была лавка Эвансов, выросли приземистые коттеджи желтого кирпича. За ними – четкие контуры гостиничного комплекса, недостроенная автостоянка, балка, болтающаяся на стрелке крана. Улицы словно вымерли, окна разбиты, двери заколочены. Табличка с надписью «Лауден-плейс» забрызгана золотой и зеленой краской из баллончика. В конце проулка была раньше Площадь, но теперь я увидела только помятые ворота гаражей, фонарь, из которого выпотрошенными кишками торчали провода, и лошадь, пасущуюся на клочке куцей травы. Я шагнула к ней, протянула руку. Мы глядели друг другу в глаза, но тут она отпрянула в сторону – насколько позволяла веревка. Из верхнего окна типового дома послышался крик:

Эй, вы! Не троньте ее!

Голос был детский. Из окна высунулся мальчишка лет восьми.

Да я ничего не делаю, сказала я.

Давай вали отсюда! Шлюха!

Бежать мне не хотелось. За угол, по проулку, на Ходжес-роу. На двери дома номер два – маминого дома и моего – слой грязи. Она потемнела от дождя. Шторы в столовой расходились посередине. Там никого не было.

А тупик по-прежнему заканчивался стеной. На обочине стояла машина, упершись капотом в дверь последнего дома. Ева жила в среднем доме. Я постучала, подождала, присев на корточки, приоткрыла щель почтового ящика. Внутри было темно и пусто, только из комнаты в конце коридора сочился свет. Дверь была занавешена куском зеленого брезента, похожего на поникший флаг. Из-под него выглядывала пара ног. Я прижалась ртом к щели и крикнула:

Ева! Мистер Амиль!

Ноги исчезли.

Я дочка миссис Гаучи! – крикнула я. Мне нужен ключ!

Но шагов не послышалось, цепочка не звякнула. Я снова нагнулась посмотреть и увидела, что ноги снова замерли в дверном проеме.

В окне дома Джексонов стояла картонка, на которой была изображена немецкая овчарка с высунутым языком. «Здесь живу я!» – гласила она. Я нажала на звонок, но он молчал, только на грязной кнопке остался след моего пальца. Одно из верхних окон было заколочено, другое разбито – в нем болтался кусок серой сетки.

Нету там никого, раздался голос за моей спиной. Съехали они.

В дверях дома номер четыре стояла женщина. Увидев меня, она охнула и прижала руку к груди.

Бог ты мой! Мэри!

Старушка эта оказалась той самой миссис Рили, которая была нашей соседкой и тридцать лет назад. Она пригляделась повнимательнее, разглядела и мое лицо, и руку. Представляться мне было не нужно.


Миссис Рили принесла фонарь, опустилась на колени на крыльце маминого дома. Я было подумала, что она собирается произнести молитву, но она уперлась плечом в стену, засунула руку в почтовый ящик. Вытащила оттуда длинный грязный шнурок с ключом. Его бороздка сверкнула, как лезвие ножа.

Я тебе покажу, где что, сказала она и добавила, повернувшись ко мне: Только ты там ничего не найдешь. Ничего стоящего. Словно я ее в чем-то обвиняла.

Раньше надо было потянуть дверь на себя, сказала я. Но ключ легко повернулся в замке.

Ей его еще когда починил и, сказала она, открывая дверь в мой дом.


тринадцать

Газ отключен, и здесь холодно. В чулане под лестницей свалены в кучу туго набитые пластиковые мешки, из них лезут тряпки, что-то острое дырявит им разбухшие бока. Миссис Рили включает фонарик, его изломанный луч шарит под лестницей, и от того, как свет плавает по стенам, у меня сводит живот. Вот коробка со старой обувью, битой посудой, кусками угля. Я поправляю торчащее картонное ухо – убираю, чтобы не мешалось, прикрываю дверцу чулана, на которой темнеют отпечатки маминых пальцев. Красный огонек в углу лениво мне подмигивает; это новый счетчик, электронный. Идущий от него кабель припорошен рыжей пылью. Помню, как раньше в счетчик кидали шиллинги. Я сидела тут и смотрела на крутящееся в окошечке колесико, считала, через сколько секунд красная полоска появится снова.

Давай-ка лучше я, говорит миссис Рили и отстраняет меня.

Она отдает мне фонарик, а сама лезет на мое место. Я стою за ней, навожу луч на кучу мешков в глубине.

Держи фонарь ровно, кричит она. Здесь темно, как в аду.

Она пригибается, утыкается в мешки, находит газовый вентиль.

Ну, вроде всё! Должен работать.


Газ включили, в столовой все сильнее пахнет пылью. Под окном, где раньше был стол, а на нем куча стираного белья, «Криминальные новости», мой альбом для рисования, теперь стоит кровать. Миссис Рили осторожно присаживается на краешек, смотрит на руки – они в пыли. Рядом с ней лежит посудное полотенце с красной надписью «Ирландский лен» по краю.

Вот, возьмите, – протягиваю я ей полотенце.

Нет уж. Им ей подбородок подвязывали.

Она смотрит на меня пристально. Хочет что-то рассказать, но я не собираюсь спрашивать. В библиотеке я часто таких вижу: сидят в завязанных под подбородком платочках за столом, заваленным газетами, и с упоением читают некрологи. Приносят с собой термосы с чаем и завернутые в фольгу бутерброды. Для них это вроде пикника. Миссис Рили из их числа. Может, и мама была такой.

Она кладет полотенце на колени, разглаживает ладонью складки – словно кошку гладит.

Ваше, да? – догадываюсь я.

Моё.

Она складывает его, разворачивает, снова складывает.

На рынке на фунт три штуки. Только качество не то.

Поворачивает голову, смотрит на подушку.

Красивая была женщина твоя мама. Даже под конец.

Берет фонарик, поднимается с кровати, аккуратно кладет полотенце на покрывало. Оно остается в уголке моего сознания; теперь оно означает нечто другое.

Надо его свернуть в трубочку, говорит она доверительно. Туго свернуть, и под подбородок. Чтобы челюсть закрепить.

Рука ее поднимается к шее, скользит по складкам кожи. Она скалится, обнажая зубы.

Здесь ценного ничего нет, говорит она. Ни денег, ничего.

Я приехала похоронить мать, говорю я, провожая ее.

Она уходит, и я захлопываю дверь, захлопываю с такой силой, что дрожат стены, а голая лампочка посреди комнаты качается, и по комнате мечутся тени.


Ценного здесь, миссис Рили, нет ничего, но я мысленно составляю список всего, что здесь есть. Провожу инвентаризацию, каталогизирую, делаю перекрестные ссылки. Это я умею. Вот столовая с кроватью, посудным полотенцем, креслом, телевизором на столике в углу. Рядом с газовым камином латунное ведерко для угля, а в нем журналы – «Путешественник», «Кроссворды и головоломки», «Отдохни!». В углу очага пылится шариковая ручка. На каминной полке обшарпанный синий очечник. Я ни до чего не могу дотронуться. Ни картин на стенах, ни безделушек на камине, ни абажура. Месяц назад – две недели назад – здесь жила моя мама. Ходила тут, смотрела вечерами телевизор: звук приглушен, на коленях журнал, ручка наизготове. Чем она занималась под конец? Под конец она начала все заново: приводила все в порядок, убиралась. Может, ждала, что мы вернемся.

Теперь – на кухню. Я сажусь на нижнюю ступеньку лестницы, гляжу на стол и два придвинутых вплотную стула с прямыми спинками, на ванну с поднятой крышкой, на плиту, где на конфорке стоит, скособочившись, пивная кружка с толстяком Тоби. Раньше она красовалась посреди стола. У каждой вещи было свое место. Из кружки торчали ручки, ими отец обводил кружком имена лошадей, на которых собирался ставить, а мама писала долговые расписки. Тут же вспоминается Люка – как она хватает ручку и царапает на моей руке «Дол», чтобы резать по надписи; и Фрэн с ее синими татуировками. Вспоминается и мама – как она стоит во дворе, закрыв лицо руками. В тот раз под кружкой были деньги.

* * *

Никуда ты не поедешь, и дело с концом!

Роза ждет, пока стихнут шаги Теренса во дворе. Она сидит неподвижно, слушает тик-тик-тик настенных часов. В форме чайника. Она копила на них купоны. На часах без десяти десять. Роза встает, подходит к холодильнику, достает из морозилки пакет с горошком. Прижимает его к разбухающей скуле.

Поеду, говорит она чайнику-часам. Ни хрена ты мне не запретишь!


Роза живет в Понтканне. Все дома тут одинаковые – квадратные коробки на две квартиры с прямоугольным клочком земли перед входом. Большие трехстворчатые окна демонстрируют всему миру, что внутри, а там – все самое обыкновенное.

Вставай, Парснип, говорит она. Мы уезжаем.

Пес, который все это время тихонько лежал под столом, с надеждой следя за Розой глазами, вскакивает и тычется носом в заднюю дверь.

Роза выходит в холл, нагибается, сует руку под край ковра на лестнице. Шарит, вытаскивает деньги. Пересчитывать незачем – она забирает всё. Роза несет деньги в кухню. Конверта у нее нет, резинку никак не может найти. Зажав купюры в кулаке, она ищет кошелек, а потом вдруг замирает и заливается смехом: его, наверное, Теренс взял. На чайнике-часах десять десять. Роза берет пакет с горошком – он подтаял, стал мокрым и скользким – и рвет его зубами. Вываливает горох в раковину, пускает горячую воду, проталкивает замершие комочки в слив. Купюры она сует в пакет, а его – в сумочку на длинном ремешке.

Роза идет по улице. Вдалеке торговый квартал с китайским кафе, аптекой с зарешеченной витриной, новое кирпичное здание бара. В свете фонарей по обе стороны от входа поблескивают оранжевые капли. Дождь уже льет вовсю. Пес перестал отряхиваться, тянет Розу куда-то в сторону. Она слышит взрывы хохота из паба – раскатистый, немного пугающий мужской смех. На автобусной остановке парочка юнцов.

Когда следующий? – спрашивает Роза.

Они пожимают плечами. У того, который помладше, зажата в кулаке сигаретка. Он сосредоточенно затягивается. Второй высовывает голову из павильона, кивает куда-то вдаль.

Идет уже, говорит он.

Роза видит на вершине холма фары автобуса. Она прижимает к себе сумочку. Доедет до конечной, а уж оттуда возьмет такси.

* * *

Лампочка на лестничной площадке не горит, но по тусклому свету, сочащемуся сверху, я понимаю, что дверь в мою бывшую спальню открыта. Это меня не пугает. Колючее, как отцовское дыхание, дуновение ветра гонит меня вверх по лестнице. Я жду в темноте, когда перестанет колотиться сердце. Вижу кровать и деревянный сундук под окном. Все в порядке.

Я оттаскиваю настольную лампу – насколько позволяет шнур. Абажура найти не могу; абажуров здесь вообще нет. Представляю маму, сидящую под голой лампочкой. Пытаюсь пододвинуть поближе сундук, но он слишком тяжелый; я открываю крышку и вижу, что он забит до отказа: старая одежда, куски кремня, соломенная шкатулка. Я провожу рукой по ткани, по блестящему камню, вожусь со шкатулкой, она наконец открывается, а там глазурованная статуэтка олененка, расколотая надвое. Что-то я про него помню, но смутно. Соломка хрустит под моими пальцами.

На верхней полке шкафа я нахожу два сложенных одеяла. Я их встряхиваю – они слежавшиеся и сырые, но всё лучше, чем кровать внизу. Ставлю чашку с водой на пол, вскрываю подарочную коробку конфет, съедаю несколько штук. Я оказалась совершенно неподготовленной: думала, телефон работает, ночной магазин открыт, отопление включено, холодильник тоже. А здесь все пусто, холодно, заброшено. Одна только миссис Рил и со своими намеками. Откуда-то издалека, с улицы, доносится громкая лязгающая музыка. Я поднимаю шпингалет окна, оно сначала не поддается, потом с оглушительным треском распахивается. Вижу только машину у тротуара, и только через минуту соображаю, что музыка звучит оттуда. Внутри две застывшие фигуры. Из окошка водителя вьется дымок.

В темноте шум всегда громче. Начинает светать, я лежу в серой дымке и гляжу в потолок, стараясь не обращать внимания на запах, который идет от подушки, на волглое одеяло, на боль, которой пронизан дом. Лампочка, остывая, потрескивает, в окно стучит дождь, на улице раздаются шаги и вдруг стихают. Шорох у двери, шебуршание в почтовом ящике, легкий ветерок. В дом кто-то входит.

Кто здесь? – слышен голос снизу. Кто это? Голос все ближе, и вот в дверном проеме возникает женщина, а я, готовая к обороне, держу настольную лампу наперевес. Я смотрю на женщину, и она мне улыбается. Ее мокрые волосы кудряшками обрамляют лицо, белая стеганая куртка промокла насквозь, узкие брючки потемнели на коленях. За ее спиной, у лестницы, стоит продрогшая ищейка.

Вот те раз! – говорит женщина. Это что за бедная сиротка?

Она щурится от яркого света.

Дол, ты что, гостиницы не нашла? Я узнаю интонацию. И женщину узнаю.

Роза, ошарашенно говорю я, Роза…


Я сажусь, прислоняюсь спиной к холодной стене. Словно никуда не уезжала. От внезапного появления Розы легче не стало. Она ищет носовой платок – в сумке, в карманах. Вытаскивает серый обрывок туалетной бумаги. При электрическом свете ее синяк кажется размазанной по скуле грязью. Она громко сморкается в бумагу, комкает ее и этим комком трет глаза. Будь я с ней мало знакома, решила бы, что она растрогалась.

Ну и ну! – говорит она, рассеивая все иллюзии. – Наша Уродина вернулась.

Смотреть на нее – все равно что глядеться в чайник. У Розы переносица шире, кожа чуть смуглее, подбородок помассивнее, шея покрепче. Под глазами залегли тени, но это не синяки – у меня то же самое. И рот такой же, с опущенными уголками. Как у мамы: она говорила, это от обид и разочарований. Роза угощается конфетами и рассказывает свою историю: про Теренса и армию, про то, где они побывали, про Брайана и Мелани – своих уже взрослых детей. Она откусывает кусочек, разглядывает начинку и скармливает конфету собаке.

Они ненавидели отца до дрожи, говорит она и проводит языком по деснам. А теперь он, видите ли, стал хорошим. «Ах, бедный папочка! Дай ты ему отдохнуть!» Ничего так, да? Короче, живу как живу. Рассказывать особо нечего.

Рот застывает привычным полумесяцем. Наверное, мама права: разочарования передаются по наследству.

А где Теренс сейчас? – спрашиваю я.

Роза только ухмыляется. Заглядывает в сумочку, вытаскивает пакет из-под горошка, набитый деньгами. Услышав шелест, пес подходит и садится перед ней. Кладет лапу ей на колено.

Пусть-ка хоть чуток сам о себе позаботится. Отстань, Парс! Это пойдет ему на пользу. Меня больше никто и никогда ударить не посмеет.

Эта фраза звучит заученно; она явно произносит ее не впервые. Мы молча смотрим на собаку. Роза рассказала мне свою жизнь – перепрыгнула через разделявшие нас годы, как через соседский штакетник. Я понимаю, что от меня она ждет того же; она сложила руки на груди, поджала губы.

И вдруг – ты! Откуда ни возьмись!

Я рассказываю ей про письмо, которое мне прислали социальные службы.

А мне так и не сообщили, говорит она. Мне – нет, а Селесте – да. Ну вот, она звонит, а я на работе. Подошел Теренс, а она ему: «Передайте Розе, ее мать умерла. Похороны в пятницу». Так и сказала—не «наша мать», а «ее».

Ты ее никогда не навещала?

Кого? Маму? Почему ж? Пыталась. Она вроде как меня не узнавала. Ее то и дело в Уитчерч складывали. Тебе-то об этом небось и невдомек было.

Больница Уитчерч. За ней железнодорожные рельсы. Дождь. Гравий, Тогда я видела маму в последний раз. А Роза хочет меня укорить.

Меня увезли, говорю я. Звучит это так, будто я оправдываюсь.

Да, Дол. Но нет такого закона, который запрещает вернуться.

У меня нет для нее ответа. Всех увезли. Кроме отца – он просто сбежал. Роза мнет в пальцах комок бумаги, рвет его на кусочки. Они падают из ее руки на пол, а пес их слизывает – словно это снежинки.

А папа?

Нет.

Я спрашиваю о Фрэн и Люке. Роза качает головой. Она наклоняется погладить собаку, замечает на полу чашку с водой, тянется за ней. Сует псу под нос, и он послушно лакает, брызжа ей на запястье.

Знаю только, что Селеста в полном порядке. Семейный бизнес, два сына при ней. Старина Пиппо отправился на ту фабрику газировки, что на небесах, и она теперь богата. Шикарная дамочка наша Сел.

И Роза разражается громким горьким смехом. Маминым.

Со мной она знаться не хочет, это точно, говорит она, оглядывая меня с головы до ног. Так что – без обид, Уродина, – могу предположить, что и тебя она вряд ли рада будет видеть.


четырнадцать

Селеста не хочет видеть никого. Ужин погиб.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15