ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ожидание
Кэрол Джексон хоть и сидит в коляске, но ее мама от нее не отходит, а вот моя стоит внизу и шепчется с надушенной женщиной в лохматой шкуре.
Я смотрю, как коляска скрывается за углом. Последними исчезают тощие ноги миссис Джексон в туфлях-лодочках, и, если я сдвинусь влево, к трещине в раме, я снова их увижу. Но я стою на месте и лижу стекло, запотевшее от моего дыхания, чтобы был виден пригорок, на котором находится букмекерская контора, и, как мне велено, жду отца.
Когда в заднюю дверь проскользнула мамина подружка Ева, я думала, она там так и останется. Но она пошла вслед за нами наверх. Встала в своей шубе из оцелота, скрестив на груди руки. А меня мама отправила к окну.
Прочти три раза «Отче наш» и, если он не появится, спускайся, сказала она[1] . Ева засмеялась и подалась вперед, махнув перчаткой, которую стянула с руки еще при входе.
Мэри, думаешь, это ничего? – спросила она, постукивая каблуками по полу.
Да он когда еще вернется, ответила мама, уводя ее обратно вниз подальше от матрацев и едва уловимого запаха мочи.
Папа не любит, когда приходит Ева. Он говорит, она слишком много пьет. А мама говорит, что Ева – единственная оставшаяся у нее подруга. Когда папа уходит в букмекерскую контору, они сидят внизу, разговаривают и слишком много пьют. Иногда я слышу их смех. Однажды Ева зашла в мою комнату, и я ужасно испугалась, потому что у нас в доме просто нет места для кого-нибудь еще.
Эта спальня моя, Люки, Фрэн и мамы. Мы спим здесь вчетвером, а в комнате напротив живут две мои другие сестры, Селеста и Роза. Я их почти не знаю. Они повесили на свою дверь записку. Мне известно, что там написано, хотя я и не умею читать. «Не входить! Это и ТЕБЯ касается!» Наверное, это про меня. И, кажется, они не шутят.
Мы – это Селеста, Розария, Франческа, Люка и Долорес. Я младшая, и мое имя, как имена Розы и Фрэн, сократили. Меня все зовут Дол. Это чтобы мама могла на одном дыхании позвать всех нас завтракать. Есть еще одна сестра, Марина, которая родилась после Селесты, но она уже не здесь, что вообще-то к лучшему, потому что для нее места не осталось.
Дальняя спальня папина. Ее прозвали Клетушкой, хотя никаких клеток там нет, во всяком случае, я их не видела. Клетушка всегда открыта. То ли он хочет показать, что на самом деле там не живет, то ли ему там тесно, то ли дает нам знать, что все еще существует, доставая по ночам своим храпом. Одна я в Клетушку не хожу, но иногда стою у двери.
В нашей спальне кругом кровати. Как в приюте или больнице. Есть даже старенькая раскладушка. Она стоит без дела у дальней стены и словно ждет, что кто-то из детей ее займет. Я сплю на большой кровати с мамой и Люкой. Мы лежим в фланелевых пижамах по обе стороны от мамы. Мне никогда и в голову не приходит, что мы занимаем место отца.
У Фрэн свой узенький диванчик в углу. Это не потому, что Фрэн не хочет спать с нами, просто она все время мочится в постель. И я иногда тоже, и Люка. Определить, кто виноват, легко. Цветастый матрац весь в пятнах. Мама не понимает, почему мы, девочки трех, шести и восьми лет от роду, до сих пор писаемся по ночам, а мы не можем ей объяснить.
«Отче наш, иже еси на небесех…» Пока что я вроде прочла только два раза, и то только до «хлеба насущного», поэтому останавливаюсь и смотрю в окно. На пригорке, кажется, мелькнула его тень. Но когда я понимаю, что это всего лишь собака, мне становится смешно.
В комнате помещается еще только сундук, и он тоже в некотором смысле кровать. Мама хранит в нем старую сумочку, набитую фотографиями людей, которых я не знаю. Они то женятся, то стоят на крыльце дома, и на всю жизнь у меня в голове эти две картинки соединились в одну. Есть и другие снимки – меня и всех остальных, черно-белые, потрескавшиеся и выцветшие, слипшиеся друг с другом. Они лежат в потертой косметичке, в той же сумочке, что живет в сундуке.
Когда я только родилась, я в этом сундуке спала. Мама мне рассказывала, как заворачивала меня в шали и прятала от отца.
Он бы тебя придушил, говорила она без злобы, но с некоторой гордостью, словно я приблудный котенок, которого она приютила.
Я представляю себе младенца в сундуке и крадущегося в спальню папу, похожего на злодея из детской сказки. Он высоко задирает ноги в огромных кованых башмаках и ступает осторожно, чтобы его не сразу заметили. В руках зажата подушка, он сосредоточенно принюхивается.
Разве он меня не услышал бы? – спрашиваю я, и мама улыбается.
Так я же крышку закрывала, а ты лежала тихонечко, как мышка.
Доносящиеся снизу мамин смех и звяканье бутылки о стакан напоминают мне, что я в дозоре. А он уже идет размашистым шагом по улице, он уже почти у дома, и я бегу к маме и шепчу ей на ухо, что он близко. Ева хватает со стула шубку, сует в карман бутылку рома и спешит к задней двери. Поднимает засов и выходит. На улице морозно. Мама срывает почерневшую веточку петрушки, что растет в горшке у крыльца, и запихивает ее в рот.
Иди наверх, Дол, говорит она мне. Пойди, сложи картинку из кубиков. Мне нельзя путаться у отца под ногами.
* * *
Тогда мне еще не исполнилось и четырех. Дом до сих пор на месте. И теперь я стою здесь, у окна той самой нашей спальни. На подоконнике толстый слой пыли. Мама не допустила бы такого никогда.
Джексоны давно съехали, перебрались в другой район, он называется Пентуин-Фарм. Так написано на автобусе, который туда ходит. Их дом сейчас пустует. Одно окно на втором этаже зашито досками, другое зияет чернотой, и потемневший осколок стекла торчит из рамы, как сломанная кость. Похоже, камнем кинули. Остальные дома на улице заколочены одинаковыми свинцово-серыми щитами, и на них что-то нацарапано кирпичом. Я не знаю никого из тех, кто еще здесь живет. И у тротуара ни одной машины.
Я стою у своего окна. Я последняя. Всех остальных уже нет. И сестер тоже. Но я жду их, чтобы разыграть сцену возвращения.
один
На фаворита шесть к четырем, на остальных шесть к одному!
Телевизор и отец, оба на полу в гостиной, пытаются друг друга перекричать.
Ну, давай же, детка! – вопит он, стуча по колену кулаком. Зажав в зубах квиток от букмекера, отец мечется по комнате и бросается непонятными словами – Янки Пиггот, фотофиниш. Я не вижу в них смысла, по-моему, отец вообще не силен в английском.
Господи Иисусе, цедит он сквозь зубы.
Скачки заканчиваются, он сидит с пунцовым лицом, уткнувшись носом в экран, и смотрит на точки и линии так, словно ждет, что с экрана в комнату вдруг скакнет Барнес-Бой. Отец выуживает изо рта ошметки розовой бумаги, рвет в клочки квиток, швыряет на ковер. А потом набрасывается на «Спортивную жизнь», изничтожает ее. Я понимаю, что в такие моменты он запросто может изорвать в клочья и меня, поэтому тихонько заползаю под кушетку и сижу там, пока он не надевает куртку и не уходит, хлопнув дверью.
Отец так заводится не только из-за скачек. Он готов делать ставки на все, что движется. Игра в бинго и на автоматах, пари относительно снега на Рождество его не волнуют, но лошади, собаки, очко и покер – страсть всей жизни. Отец обожает ловить удачу. Вот она, рулетка, завертелась! Красное – черное, красное – черное. Была бы возможность делать ставки и после старта, он бы все равно менял свое решение у каждого препятствия. Мама говорит, отец всегда был таким. Да и она сама, в белом платье с кружевами, поставила на него в церкви Святого Марка в ноябре 1948 года.
* * *
Вот что происходит перед самым моим рождением, в тысяча девятьсот шестидесятом. У моих родителей, Фрэнка и Мэри, пять очаровательных дочерей и половина кафе у Кардиффского порта. Второй половиной владеет старинный папин друг Сальваторе Капаноне. Красная дверь почти не закрывается – то и дело приходят сошедшие на берег моряки, чтобы перекусить и найти девушку. Наша семья живет в двух комнатах над кафе. Одна, длинная, разделена на спальню и столовую кисейной занавеской с картинками из жизни французских аристократов. Другая, совсем крохотная комнатушка без окон, называется Ямой, потому что в нее нужно спускаться по ступенькам. В Яме обитают мои сестры. Отцу пришлось загородить дверной проем калиточкой, чтобы двухлетняя Люка не лазила по ступеням, а то она вечно с них падает. И теперь, стоит маме отвернуться, Люка закидывает пухлую ножку на калиточку и падает уже оттуда.
Есть и третья комната, пролетом выше. Там только квадратный стол, покрытый вытертым зеленым сукном, и четыре пластиковых стула, один на другом. Окошко в самом углу всегда плотно зашторено. Мама туда не поднимается – это не ее владения.
Кухни нет. Каждое утро мама тащится вниз, в кафе, за завтраком для моих сестер. Усевшись в ряд на кушетке, они едят и смотрят по телевизору, притулившемуся в углу, викторину «Тест Кард», а мама перебирает выстиранное белье, делает вид, что наводит порядок. Старый матросский сундук отца – единственное место, где можно что-то хранить, и он битком забит детскими одежками. Скоро их предстоит носить мне. Маме это известно, но она не торопится приводить их в порядок, потому что отец пока что ничего не знает. К тому же она убеждена, что на сей раз это уж точно мальчик, и множество платков, шапочек и вязаных пальтишек будут ни к чему, поскольку в большинстве своем они розовые.
Селеста – ей одиннадцать, но порой она ведет себя так, словно ей под сорок, – помогает собирать Марину и Розу в школу. В песочного цвета вязаных шлемах сестры похожи на две репки, и Селеста не хочет показываться на людях с ними вместе. Сама-то Селеста носит соломенную шляпку с шоколадно-коричневой лентой, купленную ей для посещения школы при монастыре Пресвятой Богородицы. Ее уроки начнутся со следующей четверти, и к тому времени шляпка будет выглядеть довольно потрепанной. Но пока что она с ней не расстается, чуть ли не спит в ней. Фрэн только-только пошла в школу. Она рисует сердитые картинки с бушующими пожарами, причем рисует сразу тремя карандашами. Мама не обращает на это внимания: ей хватает забот с Люкой, да и я на подходе.
Когда старшие дети уходят, мама пристраивает Люку на бедро и спускается в кафе. Она отпирает парадную дверь, снимает толстую цепочку, которая глухо стукается о дерево, и идет по узкому проходу между столиками. В самом углу, куда солнечный свет не добирается, две кабинки и длинная стойка. У ее латунного изгиба притулились давно не мытая стопка и полупустая бутылка голландского «Адвокаата». Запах здесь сладковатый. К граммофону в углу прислонена пластинка Пегги Ли без конверта – Сальваторе, видно, не спалось.
Мама сажает Люку в высокий стульчик, и та, оказавшись одна, без тепла материнского тела, начинает вопить. И не умолкает, пока не получит намазанного чем-нибудь липким хлеба или пока отец не вернется с рынка и не возьмет ее на руки. Люка не понимает, почему ей не разрешают побегать. Раньше, когда мама уходила за Фрэн или прочесывать букмекерские конторы в поисках отца, Сальваторе ее выпускал.
Фрэнки с Сальваторе – странная парочка. Отец – стройный и подтянутый, ладно скроенный мужчина в ладно скроенном костюме. А его партнер – большой и мягкий, с пухлыми белыми руками и сияющими глазами. Каждое утро Сальваторе кладет в карман фартука чистый платок – утирать слезы, которые донимают его целый день. Он винит во всем кухонный жар, а не бездетную жену и не жалостливое пение Марио Ланца. Когда Сальваторе готовит, музыка не смолкает. Дино и Самми, бесконечный Синатра и обожаемый Луис Прим, напоминающий ему о теперь уже дальних землях. Пластинки стоят на сушке у стойки, а тарелки засунуты под стойку. Сальваторе проводит под музыку дни и ночи, он вычищает от муки пластинку Джулии Лондон своим платком. А потом им же промокает глаза.
В кафе существует негласное разделение труда. Сальваторе – хороший повар, а для Фрэнки кухонный жар страшнее адского пламени. Так что пока Сальваторе режет себе пальцы, обжигает о раскаленную плиту локти, поет и плачет, Фрэнки надевает костюм и занимается наверху денежными вопросами. Но Сальваторе это устраивает, ему нравится общаться с людьми.
* * *
В надежде привлечь посетителей, Сальваторе поначалу делал рагу, пек хлеб и миндальные пирожные. Он держал красную дверь нараспашку, подпирая ее высоким табуретом, и гнал кухонным полотенцем ароматы свежей выпечки на улицу. Он аккуратными буквами написал «Отменная еда» и укрепил вывеску снаружи над входом. Но соседа-парикмахера раздражала слишком громкая музыка, картонная реклама быстро размокла от дождя, а табурет был водружен обратно на свое место в баре. На непроданной еде жирели уличные голуби.
Да не бери в голову, сказала мама. Для всего требуется время.
А теперь он готовит для моряков, которым нужна яичница, жареная картошка и бекон с белой булкой. И в кафе полно народу. Моряки приводят девушек, а уж те привлекают посетителей. Сальваторе все жарит на огромной черной сковороде. Жидкие волосы липнут к взмокшему лбу, а зачесанные прядки в течение дня повисают клоками над левым ухом. Он строит из себя вдовца, чтобы «ночные бабочки» почаще его жалели. На самом деле он женат на Карлотте, а она женщина порядочная и даже и не думает появляться в «Порте захода» – так называется наше кафе. Оно же – «Приют греха», как прозвала его Карлотта.
Сальваторе любит их всех – и маму, и отца, и моих сестер. Он стал членом нашей семьи. И меня, когда я появлюсь на свет, тоже полюбит. А пока что ему приходится довольствоваться Люкой, которая, стоит маме отвернуться, начинает призывно визжать со своего стульчика. Сальваторе наблюдает издали, как Люка тянет кверху ладошки: умоляет, чтобы ее взяли на руки. Он бы ее освободил, да не осмеливается. Как-то он выпустил Люку, она потекла быстрым ручейком к двери и стукнулась головой о край стола. Сестра уставилась на обидчика в немом изумлении, а на лбу вспухла огромная шишка. Два следующих дня она молчала, мама даже испугалась, не повредила ли она чего, потому что Люка никогда не вела себя так тихо.
Теперь, когда маме надо уйти, она сажает Люку в Яму и дает ей мягкие игрушки, чтобы та поиграла хоть пять минут: за это время мама рассчитывает управиться. Люка запускает медвежат и зайчиков в стену и воет сиреной.
Мама, когда ищет отца, становится очень грубой. Ей уже не до приличий.
Фрэнки видели? А Лена Букмекера? В «Бьюте» сидят? Понятненько.
Она находит мужа или у игровых автоматов, или в кофейне, или в задней комнатушке паба. И тогда уже не скупится на выражения. Отец пытается ее урезонить.
Мэри, это же мой бизнес. Не суйся, а? Остальные мужчины опускают глаза и прячут усмешку. А когда отец возвращается, мама показывает ему вспухший лоб Люки.
Это все на твоей совести, ясно тебе?
Фрэнки то ли стыдно, то ли надоело проигрывать, но он решает начать новую жизнь. Отец прекращает играть, с этим покончено раз и навсегда. Однако мама вынуждена рассказать ему обо мне, ведь на седьмом месяце такое скрывать довольно трудно. Фрэнки берет деньги, скопленные за то время, что он перестал играть, и открывает в комнате над кафе карточную школу. Он выигрывает и выигрывает. И я становлюсь воплощением удачи.
Мы назовем его Фортуно, говорит он, поглаживая мамин живот так нежно, словно она вынашивает золотое яичко. У мамы на этот счет свои соображения.
Все четыре стула в комнате наверху заняты. Воняет сигарным дымом, луком и яичницей. Отец поставил на кон все. Когда я уже воплю в родилке, Фрэнки решается на ва-банк. Мама снова и снова твердит в муках одну единственную молитву.
Господи, пусть это будет мальчик.
Вытащив меня, акушерка решается скрыть правду. Меня отправляют на весы, быстренько заворачивают в одеяло и выносят. Дверь в палату закрывают.
Если спросит, скажите, что мальчик, велит акушерка сестре.
Жена Сальваторе Карлотта сидит в коридоре, водрузив огромную черную сумку на свой безбрежный живот, и ждет. Поймав только обрывок фразы – «скажите, что мальчик», – она тут же звонит в кафе.
Сальваторе стоит наверху, в дверном проеме, и наблюдает за игрой через бисерную занавесь. Бисерины струятся по его плечам, как Богородицыны слезы. Телефона он не слышит, поскольку весь сосредоточен на игре, в которой ему участвовать не позволено. Его взгляд устремлен на бриллиантиновый нимб вокруг отцовской головы. Правая рука Сальваторе замерла у сердца, в левой зажата лопаточка, и с нее на красный линолеум медленно падают капли. Он должен быть внизу, готовить тощим «ночным бабочкам» что-нибудь жирное, но Сальваторе не может и думать об яичнице с беконом, когда на кон поставлено дело его жизни.
Сальваторе нравится его партнер Фрэнки, хоть тот ленив, не очень-то надежен и просто обожает «ночных бабочек». Юные дивы пристраиваются на высоких табуретах у стойки, их головки с пышным начесом покачиваются в такт льющейся из патефона музыке. Налаченные до блеска, они пахнут чистотой и свежестью. Те, кто постарше, улыбаются, то и дело какая-нибудь из них вскидывает руку, демонстрируя новенький бриллиант. Или же сидят молча. Водят, растягивая последнюю порцию рома, влажным пальчиком по краешку стакана.
Рита, София, Джина. Сальваторе повторяет нараспев имена девушек. На самом деле их зовут Айрин, Лиззи и Пэт. Они собираются вокруг зеленых металлических пепельниц, нажимают унизанными кольцами ручками на кнопки и смотрят, как окурки плавно ссыпаются внутрь, в спрятанный внизу поддон. Когда они уходят, блестящие виниловые сиденья еще некоторое время хранят отпечатки их усталых бедер. Они никогда не говорят спасибо и никогда не оборачиваются у двери. Сальваторе им прощает все. Он вытирает о фартук руки и поет всю ночь напролет, а Фрэнки у него над головой продолжает играть.
Сегодня вечером Сальваторе хочет смотреть. За столом собрались отец, великан Мартино, Илья Поляк и коварный Джо Медора. Мужчины заняты.
Сал… телефон… говорит Джо, не подымая головы.
Сальваторе нехотя скатывается по лестнице.
На Джо Медоре широкополая фетровая шляпа, дорогой костюм и шелковый шарф. Он похож на закоренелого негодяя и старается вести себя соответственно, закатывая сигару в угол безгубого рта и смотря куда-то поверх своих карт. Джо видел все фильмы; каждый жест просчитан. Он терпеливо ждет.
Ход отца. Валет червей, пятерка треф, четверка – отец сморгнул – бубен.
Мальчик! кричит Сальваторе, взлетая по лестнице. Бамбино , Фрэнки!
И отец, которого друзья зовут Фрэнки Бамбина, бедняга Фрэнк, у которого столько дочерей, на радостях блефует и проигрывает Джо Медоре кафе, спрятанную под половицей обувную коробку с большими деньгами, рубиновое кольцо своего отца и белое кружевное платье мамы.
Зато теперь у меня есть сын, думает он, кидая кольцо на вытертое зеленое сукно.
* * *
Отец с застывшей на лице улыбкой стоит над моей колыбелькой, сжимая правый кулак и потирая левой рукой выпуклость кармана. Его терзают и потеря семейной реликвии, и нелепость проигрыша.
Далеко в конце палаты открывается дверь, и в проеме появляется лицо Сальваторе. Тут же рядом возникает и лицо Карлотты. Несколько мгновений они обшаривают глазами бесконечные ряды кроватей и колыбелек. Мэри! Фрэнки! – кричит Карлотта и бросается к моим родителям. Сальваторе машет им рукой, но сначала здоровается с другими матерями.
Чудесный ребенок, миссис!
Прелесть какая! Это мальчик или девочка?
Близнецы? Как вам повезло!
Сальваторе мало всех детей в палате, да ему не хватит и всех детей мира. Почтительно сложив руки за спиной, он склоняется над каждым, сияя улыбкой.
Карлотта растекается на стуле рядом с кроватью мамы и роется в сумке. Она ведет светскую беседу, не осмеливаясь упоминать ни обо мне, ни о кафе, ни о будущем. Отец ковыряет в зубах обломком спички, который он обнаружил в кармане брюк, шумно втягивает воздух и не говорит ничего. На меня никто не смотрит. Наконец к изножью маминой кровати приближается Сальваторе и широко раскрывает руки, чтобы обнять отца. Мужчины прижимаются друг к другу и сдавленно покряхтывают. Карлотта извлекает из сумки помятую красную коробочку, поднимает крышку и угощает маму шоколадными конфетами.
Мэри, съешь хоть одну. Это же твои любимые.
Мэри отрешенно молчит. Опять девочка, еще одна девочка. Она мысленно пытается подобрать мне имя. Список имен мальчиков, которых ей не суждено произвести на свет, исчерпан, а певучие девичьи имена надоели – хватит и тех, что есть. Из унылого марева всплывает имя Долорес.
Сальваторе кладет ладонь на мамину руку и заглядывает в мою колыбель. Розовая кофточка туго застегнута у горла; от нее несет нафталином. От лучшего костюма Сальваторе (который он обычно надевает на похороны) пахнет точно так же. Он нежно целует меня в лоб и берет на руки, чтобы рассмотреть получше.
Ты только погляди, Мэри, какая красавица, пытается утешить он маму.
Мама лежит, уставившись на облупленную батарею, и желает только одного – чтобы все мы оставили ее в покое. Фрэнки тоже надоели охи и ахи. Он упирается ладонью в грудь Сальваторе и подталкивает его к выходу с такой силой, что Сальваторе чувствует, как пуговицы рубашки впиваются в тело.
У Мэри шок, говорит им отец. Ей лучше побыть одной.
Это ничто по сравнению с тем потрясением, что поджидает ее в скором времени, когда она узнает, что осталась без крыши над головой, а в ее свадебном платье теперь щеголяет ослепительная блондинка из Лланелли.
* * *
Когда мне исполняется неделя от роду, все меняется. Родители переезжают в старый покосившийся дом в конце грязной извилистой улочки. В другом ее конце тупик – высокая стена с колючей проволокой. Нашим новым домом и старым кафе владеет Джо Медора. Арендная плата меняется по любому его капризу: когда Джо ставит и проигрывает, она взлетает вверх. Но может подняться и когда ему фартит.
Отца помешают в Клетушку – это его камера. Селеста, Марина и Роза занимают дальнюю спальню. Роза сидит у окна, выходящего на дорогу, и плюет на головы прохожих, Марина скачет на кровати и рвет обои, а Селеста, заткнув уши, читает «Справочник распространенных болезней» и уверяет себя в том, что умирает.
Передняя спальня становится Нашей Комнатой – маминой, Фрэн, Люки и моей. У Фрэн кровать в углу, а Люка обладает исключительными правами на маму. Маме же приходится поместить меня в сундук. Убедившись в том, что я в состоянии пережить ночь, она позволяет мне спать в кровати.
В эти трудные времена на помощь призывается Карлотта—якобы для присмотра за детьми. На самом деле она здесь для того, чтобы контролировать маму: та должна быть Хорошей Женой, которая не бросит в тяжкую минуту мужа и не убежит, скажем, с угольщиком. Это оказалось в каком-то смысле предвидением. Однако все случится иначе, не так, как представляет себе Карлотта.
Сальваторе пока что по-прежнему работает в кафе, которое стало теперь клубом «Лунный свет», о чем извещает нервно мигающая неоновая вывеска, а друга своего Фрэнки он предоставляет самому себе. Но о нас он думает, беспокоится обо мне и каждый вечер спрашивает у Карлотты отчета.
Набирается силенок, говорит Карлотта и жестом бывалого рыболова разводит руки в стороны, показывая, как я выросла.
Но Сальваторе это не вполне убеждает, и раз в неделю он посылает с Карлоттой еду, украденную им в свою смену из «Лунного света». Сальваторе чувствует себя обязанным: ведь как-никак он остался в деле партнером. Правда, имея дело с Джо Медорой, он ощущает себя скорее рабом.
Пока мама лежит в постели, уставившись в потолок, Карлотта в крохотной кухоньке парит и варит. Она делает макаронные запеканки с подгоревшими краями, печет тяжелые буханки домашнего хлеба. Вся ее стряпня острая и жесткая. Даже не верится, что это дело рук пухлой женщины с тихим напевным голосом. Мама мало о чем думает, но слушать слушает. Из кухни доносится рыхлый кашель. Мама представляет, как Карлотта погружает в кастрюлю свои щупальца, проверяя, достаточно ли солон окорок.
Все это происходит незадолго до того, как я обгорела.
два
Силу тяжести они отрицают.
Царь Иудеи, Навуходоносор, вышел на угол купить папиросы…
Руки Селесты выписывают в воздухе узоры: теннисные мячики взмывают с ладоней, летят, ударяются о кирпичную стену; рука—кирпич, рука—кирпич. Она сосредоточена. Если бы Селеста отвела глаза от сплетаемого ей кружева, то увидела бы, что Роза зависла на турнике. Ее старенькие туфли уперлись в стену, толстые ноги широко расставлены, черные волосы, будто пучок морских водорослей, свисают из-под юбки. Маринин взгляд перескакивает от Розы к Селесте и обратно, ловя каждое движение. Она пока что не пробует ни того, ни другого: сначала ей нужно все изучить.
Сквозь шерстяную шотландку юбки Роза видит мир вверх ногами. С неба спускаются дома, по серому облаку мостовой беспечно трусит собачонка.
Посмотри на меня, Селеста! Ну, посмотри!
Селеста вертится, хлопает в ладоши, ловит мячи, которые застывают в воздухе ровно настолько, чтобы она успела крутануться влево. На Розу и ее раскрасневшееся лицо Селеста внимания не обращает.
Роза спрыгивает на землю, косится на вмятины на ладонях, плюет на руки и вытирает их об юбку. Она пробирается вдоль стены, чувствуя телом каждый удар мяча о кирпич, и замирает на целую минуту, напряженно выжидая. Потом внезапно ловит мяч в полете, нарушая тем самым ритм ладонь – воздух – стена. Мяч летит в канаву. Селеста не теряет самообладания. Она поднимает мячик и снова принимается играть.
Ты за-ра-за и за-ну-да, говорит она в такт ударам.
О Люке они и не вспоминают: она привязана вожжами к коляске. Вожжи синие, а спереди забавный барашек, замусоленный Люкиными слюнями. По обеим сторонам коляски металлические крючки, вдетые в ржавые кольца. Люка цепляется за них и вопит что было мочи, размазывая по лицу слезы. Следить за ней велено Фрэн, но та решила прошвырнуться. В кармане у нее коробок «Слава Англии», а в нем три спички с розовыми головками. Фрэн идет к Площади.
Мы живем в доме номер два по Ходжес-роу. Между домами девять и одиннадцать – проулок, ведущий к жалкому кусочку асфальта, носящему имя Лауден-плейс, но все его называют Площадью. Фрэн частенько туда ходит, пробирается проулком до открытого пространства. Лауден-плейс – пустой прямоугольник. Раньше там были и качели, и доска-качалка, теперь же осталась только железная лесенка и клочок вытоптанной травы. Фрэн исследует местность. Это куда лучше, чем утирать сопливый нос Люки, лучше, чем сидеть на бордюре и смотреть, как Селеста выделывает свои немыслимые пируэты, лучше, чем ждать, когда Роза найдет повод ее стукнуть.
А здесь полно сокровищ, по самому краю, где кончается пожухлая трава и начинается гравий. Фрэн пристально разглядывает землю, осторожно обходя собачье дерьмо, разбитые бутылки, мотки ржавой проволоки, трепещущий на ветру бумажный мусор. На асфальте блестят осколки стекла – зеленые, коричнево-бурые, прозрачные, как ледышки. Она выбирает самые лучшие и аккуратно складывает их в карман школьного сарафана. Сегодня у Фрэн есть спички. Она зажигает одну и подносит к лицу. В нос ударяет запах горящего фосфора. Присев на корточки, Фрэн чиркает другой. Фрэн обожает этот сладковатый запах. Она лижет наждачный бок коробка, ловит вкус убежавшего пламени.
У себя под кроватью Фрэн хранит красную продолговатую коробку. Раньше там были шоколадные конфеты, и если ее приоткрыть, то запахнет Рождеством. Теперь в пластмассовых формочках лежат ее драгоценности с Площади: зазубренные обломки сапфира, тусклые куски изумруда и один-единственный стеклянный шарик с бирюзовым глазком. В ознаменование моего появления на свет она завела еще одну тайную коллекцию в коробке из-под сигар, которую ей отдал отец. На сей раз это не стекляшки, а окурки. Фрэн собирает их на тротуаре у дома, когда никто не видит. С фильтром и без, из серой папиросной бумаги и белоснежные ментоловые. Одни раздавлены всмятку каблуком, другие идеально ровные, с ободком губной помады по краю. Прежде чем спрятать свои сокровища, Фрэн с нежностью обнюхивает каждое из них.
Я в доме, вместе с мамой, мне всего месяц, я слабенькая, меня надо держать в тепле. Мама приносит из спальни сундук и кладет меня в него, укутывает в пропахшие нафталином одеяла. Потом притаскивает из сарая в кухню ведро с углем, подталкивает его коленом к очагу и останавливается перевести дух. Мама склоняется к каминной решетке, ворошит обгорелые чурки. Бог знает, когда здесь разводили огонь: пепел на поленьях в каких-то волосах и хлопьях пыли. Аккуратно скручивая жгутики из газеты, она думает: сегодня должен прийти за квартплатой человек от Джо, щепки для растопки отсырели, наверняка дымоход давно не чистили. Сундук, когда она тянет его на себя, к очагу, оставляет на плитке царапины. Два тонких шрама, прямые, как трамвайные рельсы, останутся навсегда, напоминая о том, что она сделала. Мама ставит сундук под углом к огню: языки пламени будут меня развлекать.
Она поворачивается к столу, режет буханку и напевает высоким пронзительным голосом:
Пойми, глупышка, ты не победишь,
Открой глаза, за ум возьмись.
А наверху отец, снимая галстук с перекладины в шкафу и глядя на свое отражение в зеркале, тоже напевает, вернее, насвистывает. Выглядит он Счастливчиком. Сегодня Фрэнки выбрал черный галстук с золотой отстрочкой. Он перебирает пальцами гладкую прохладную ткань, протискивает голову в петлю, затягивает на шее узел и отворачивает тугой воротник белой рубашки. Задерживается у зеркала, шире открывает дверь, чтобы разглядеть себя получше. Не зеркало, а сущая досада – в пятнах, с рыжими разводами. Даже с близкого расстояния ничего толком не видно. Фрэнки слышит, как мама кричит с порога: