У нас с собой фонари, но мы не решаемся пока прибегнуть к их помощи. Поэтому все приходится обшаривать на ощупь, при этом чутко прислушиваясь к тому, что происходит в сарае. Но там стоит глухая, просто мертвая тишина, и на миг у меня даже закрадывается сомнение: да есть ли там вообще кто-нибудь? Вот только дверь… она заперта. А снаружи торчат пустые петли для замка. И в ней нет врезного замка, который можно запереть ключом снаружи. Нам не удалось его нащупать. Значит, дверь заперта изнутри.
Мы собираемся в стороне от сарая и шепотом обсуждаем, как поступить дальше. Тихо отпереть дверь не удастся. Это ясно. Взламывать ее бессмысленно. Может быть, постучать и вызвать Федора, а в крайнем случае объяснить ему через дверь, что сопротивляться бесполезно и даже вредно? Пожалуй, ничего больше не остается, и это самое разумное.
— Чердак, — шепчет Константин Прокофьевич. — Вон он какой высокий. Наверное, есть перекрытие. Это надо обследовать. Давайте кто-нибудь туда.
Верно. Чердак надо непременно обследовать. А вдруг через него можно неслышно проникнуть в сарай? Кроме того, через него можно и скрыться из сарая.
После короткого совещания на чердак вскарабкивается Володя, предварительно встав мне на плечи.
Довольно простая эта процедура занимает, однако, немало времени. Ведь все, каждое движение — на ощупь, затаив дыхание, семь раз отмерив и приладившись.
Но вот Володины ноги отделяются от моих плеч. Он подтягивается на руках и осторожно протискивается в небольшое чердачное оконце, которое он предварительно с трудом открыл, чуть не обломав ногти и знатно намяв мне плечи.
Я прислушиваюсь. В сарае по-прежнему тихо. Ни звука не доносится оттуда. Зато на чердаке я улавливаю легкий шорох и скрип досок. Наверное, Володя убедился, что там есть перекрытие, и теперь осторожно передвигается по нему в темноте, пытаясь отыскать спуск вниз.
Наступает самый трудный и рискованный момент в операции.
Ожидание всегда тягостно, но такое ожидание, как наше, просто невыносимо. Хочется взорвать чем-то эту наэлектризованную тишину, хочется, чтобы что-то уже наконец случилось, что угодно, лишь бы не ждать. Нервы не выдерживают такого напряжения, и самое главное в такой момент — это побороть самого себя, намертво зажать собственное нетерпение.
Правда, у нас нет никаких оснований предполагать, что люди, находящиеся в сарае, представляют хоть какую-нибудь опасность. Больше того, у нас нет прямых данных, что они совершили преступление. Нам всего лишь надо с ними побеседовать и кое о чем расспросить. Совсем, казалось бы, безобидное дело у нас к ним, и можно было бы вести себя открыто и безбоязненно.
Но люди эти почему-то скрываются и вот уже третьи сутки не ночуют дома. И это уже само по себе в какой-то мере настораживает нас. Но главное даже не в этом. Главное — острое ощущение опасности, которое каждый из нас испытывает и которому мы привыкли доверять. Его лишен, пожалуй, еще только Володя, по молодости и неопытности.
Да, я улавливаю его неосторожные движения там, наверху, на чердаке, досадую на его излишнюю торопливость и какую-то небрежность в движениях, которая бьет мне по нервам. Вот опять неосторожное движение, опять излишний шум.
Грохот обрушивается на нас, как обвал. И сразу крики, чьи-то яростные возгласы, возня, удары…
Мы кидаемся к дверям сарая, уже не таясь, не заботясь о шуме, который производим. В наших руках вспыхивают фонари, и мы втроем наваливаемся на дощатую дверь сарая.
— Федор, открой! — кричит Гриша. — Немедленно открой!..
В этот момент из сарая раздается, покрывая на миг крики, ругань и шум борьбы, высокий и отчаянный Володин вскрик:
— А-а!..
— Назад, гады!.. Стрелять буду!..
Но у нас в ушах стоит еще Володин крик. Больше ничего мы воспринять не можем.
Я, разбежавшись, всем телом кидаюсь на шатающуюся уже дверь и вместе с рухнувшими ее створками вваливаюсь в сарай, падаю, больно ударяюсь грудью о поломанные доски.
А в сарай уже, перепрыгивая через меня, врываются Сухарев и Гриша Волович.
Он раздается, как мне кажется, откуда-то сверху. Одновременно я слышу крик Гриши, ощущаю какой-то толчок, и на меня валится Константин Прокофьевич, потом вскакивает и не своим голосом кричит:
— Григорий!..
Все это происходит в какие-то считанные секунды. И вот уже я, поднявшись на ноги, хватаю какого-то человека, пытавшегося юркнуть мимо меня в дверь. Хватаю заученной, мертвой хваткой, задыхаясь от боли и какого-то нахлынувшего на меня вдруг отчаяния. И человек, которого я схватил, вскрикнув, валится на землю.
Я оглядываюсь, вижу, как Володя старается дотянуться до человека, которого я повалил, но почему-то ему трудно это сделать, вижу, как стоит на коленях Сухарев над распростертым Гришей, и уже порываюсь кинуться к нему, но в этот момент до меня доносится какой-то шум наверху, на чердаке, и я, еще ничего не соображая, почти автоматически кидаюсь назад, во двор, и там уже слышу, как за углом сарая что-то обрушивается на землю, слышу чье-то прерывистое, тяжелое дыхание и топот ног.
Человек убегает, и я, не раздумывая, кидаюсь за ним.
Это тот, кто стрелял. Я уверен. Это самый опасный из всех, кто был в сарае. И он выстрелил в Гришу. Его надо поймать во что бы то ни стало. И я его поймаю, поймаю…
У меня бешено колотится сердце и не хватает дыхания. Несмотря на то что в руке у меня фонарь, я то и дело больно стукаюсь о какие-то выступающие из темноты бревна, углы сараев. У меня нет времени вглядываться, я боюсь отстать, боюсь, что вот-вот перестану вдруг слышать топот ног впереди. Только бы вырваться из этого лабиринта!
Я вдруг с силой ударяюсь обо что-то, падаю, чувствую сильную и тупую боль в плече, но тут же вскакиваю и снова бегу, и уже не чувствую боли. Я слышу бегущего впереди человека. Он уже близко!
Но тут из темноты гремит выстрел, за ним второй.
Я падаю и слышу сверлящий свист пуль над головой. Я невольно плотнее прижимаюсь к земле, гашу фонарь и свободной рукой нащупываю и вытаскиваю пистолет. Ну что ж. Раз так, то что ж… Сейчас я тоже буду стрелять — на любой шорох, на любой звук.
Но тихо кругом. И вдруг… Снова топот ног!
И тут же я снова вскакиваю и снова бегу.
Где-то хлопают двери, в окнах вспыхивает свет. Выстрелы разбудили людей в домах, слышны испуганные голоса.
Но все это не задерживается в моем сознании. Я знаю одно: мне надо бежать, быстрее бежать, еще быстрее, надо задержать, схватить того, чей удаляющийся топот ног я все еще слышу. И только через минуту, выбежав, сам не ожидая того, на какую-то пустынную, полутемную улицу, я вдруг понимаю, что человек, за которым я гнался, исчез, бесследно исчез, мне его уже не догнать.
Дрожа и на миг слабея, я прислоняюсь к длинному дощатому забору, тяжело, прерывисто дышу и вдруг чувствую, что по щекам у меня почему-то текут слезы.
Глава 4.
ЛЮДИ ИЗ ДВУХ РАЗНЫХ ВЕРСИЙ
Часов в пять утра дежурная машина привозит меня домой, измокшего, перепачканного, в ссадинах и царапинах, предельно усталого и издерганного. Мои старики, конечно, давно спят, и я, раздевшись и кое-как умывшись, валюсь на постель, не забыв, однако, поставить будильник на восемь утра. На работе я должен быть вовремя, слишком много дел предстоит переделать завтра, то есть уже не завтра, а сегодня… В голове все путается, и я засыпаю каменным сном без сновидений.
Впрочем, сновидения, может быть, и были, потому что утром за завтраком мама мне говорит, будто я так стонал во сне, что она хотела даже меня разбудить. Наверное, мне снился Гриша и его нелепая гибель.
Да, Гриша Волович погиб этой ночью. В последний момент он загородил собой Константина Прокофьевича, вернее, он просто отбросил его в сторону и на миг оказался на его месте. А стрелял Федор Мухин. И скрылся.
За завтраком я сижу мрачный и еле цежу слова, а вид у меня такой измученный и невыспавшийся, к тому же изрядный желто-фиолетовый синяк растекся по щеке, что мама хватается за градусник, а отец предлагает сварить покрепче кофе и влить туда немного коньяку. От градусника я угрюмо отказываюсь, а кофе пью с наслаждением и даже наливаю себе еще рюмку коньяку. Родители мои поражены: такого еще не бывало, чтобы я утром выпил хоть рюмку. Но я поднимаю ее и, хмурясь, говорю в пространство:
— За одного моего друга…
Мама слегка бледнеет, прижимает руку к груди и тревожно переглядывается с отцом. Что-то она в моем тоне уловила, наверное. Ну и пусть. Не могу я все время следить за собой и не хочу.
Я выпиваю свою рюмку, встаю, целую маму в висок, киваю отцу и молча натягиваю в передней пальто.
Часть пути на работу я разрешаю себе проделать пешком. Привычная уличная толпа, холодный, просто ледяной ветер, дующий мне в лицо, гудки и рычанье машин — все это постепенно стряхивает с меня вялость от короткого, беспокойного сна.
Но мысли продолжают кружиться вокруг вчерашних событий. Нет Гриши. Я сегодня уже не должен ему звонить. Кто-то другой будет теперь сидеть в знакомом до мелочей тесном кабинетике, все там по-своему переставит…
Если бы только мы послушались Кузьмича, Гриша был бы жив. Подумать только: жив! Но разве можно было такое предвидеть? А в главном прав был все-таки я. Мы нашли Мухина и Зинченко. Последний нами задержан. Я его здорово зажал тогда. Потом его схватил уже Володя. И все-таки… Все-таки послушайся мы тогда Кузьмича, и Гриша остался бы жив. А я сказал: «Дыхнуть не даете». Это особенно задело Кузьмича. Ну и пусть! Он привык диктаторствовать, подавлять своим авторитетом. Но сейчас… Гришина смерть словно разделяет нас.
И еще я думаю о том, кто поедет к Грише домой, к его девочкам, к этой странной теще, которая пожелала жить с ним, а не с родной дочерью. Кто сообщит им о смерти Гриши, и что с ними будет в этот момент, и что будет потом. Я чувствую, что у меня не хватит душевных сил ехать туда, видеть этих людей. Впрочем, это должен сделать кто-то близкий, кто-то давно и хорошо им знакомый. И я догадываюсь, что это, скорей всего, сделает Константин Прокофьевич, если он только в силах будет, конечно. Но ведь он столько уже похоронил боевых друзей на своем веку, неужели у него не хватит сил еще на одного друга…
В отдел я приезжаю ровно в девять. Все уже знают от дежурного о случившемся, все поглядывают на меня сочувственно и испытующе, но, впрочем, без чрезмерного драматизма. Наша работа приучила нас к сдержанности, даже к суровости в оценке жизни и смерти не только чьей-то, но и своей собственной.
Нет, не подумайте, гибель товарища во время операции мы переживаем очень тяжело. Это объясняется еще и тем, что за такой гибелью всегда стоит враг, живой и опасный. Где-то в теории, в далеком будущем можно предположить, что из врага удастся сделать друга. Но сейчас, когда перед глазами стоит павший от пули или удара ножа товарищ, сейчас человек, совершивший это, — враг и только враг.
Иногда за такой гибелью стоит еще и ошибка, просчет, невнимательность или неопытность. Но вот вчера… Ну кто мог предположить, что у этого Федьки Мухина окажется пистолет? Ведь обыкновенный пьянчуга и «суточный» хулиган. Вот какой сюрприз может подкинуть случай.
— Да нет, ошибки у вас не было, — хмуро говорит Кузьмич, выслушав меня и Константина Прокофьевича.
Володя, третий участник операции, присутствовать здесь не может, он лежит дома с вывихнутой ногой и сильными ушибами: не очень-то удачно свалился с чердака. «Грохнулся, как последний идиот», — огорченно заключил он, когда я позвонил ему, придя на работу.
Но в ответ на успокоительный вывод Кузьмича, который меня в какой-то мере все же утешает, Константин Прокофьевич страдальчески кривится и мотает головой, как при сильной зубной боли.
— Нет, нет, — говорит он. — Не согласен. Ошибка была. На чердак надо было забраться мне, Лосеву, Воловичу, кому угодно, только не Володе. У него же нет опыта, и он поторопился, черт возьми. Это же понятно.
— Просто старое, сгнившее перекрытие, — возражаю я только для того, чтобы его успокоить. — Свалиться мог любой из нас. Там же проломилась доска.
Но на самом деле я согласен с Константином Прокофьевичем. Я прекрасно помню торопливые, неосторожные Володины шаги по темному чердаку.
— Нет, нет, — упорно повторяет Константин Прокофьевич. — Ошибка была.
Кузьмич упорно не смотрит в мою сторону. Неужели он считает, что была совершена совсем другая ошибка, в которой виноват я?
В кабинете кроме нас еще присутствует Петя Шухмин и вернувшийся вчера из командировки Валя Денисов, молчаливый, педантичный и осторожный Валя, который сто раз рассчитает каждый свой шаг, прежде чем его сделать. Вот если бы он пробирался вчера по чердаку, черта с два обломилась бы та проклятая доска.
Петя смотрит на часы и напоминает:
— К двенадцати, Федор Кузьмич, приедет эта Нина Топилина из Подольска. То есть Сорокина! Все я путаю.
Кузьмич рассеянно кивает. А я замечаю:
— Еще есть время.
— Может, мне с ней побеседовать? — предлагает Петя. — Мы ведь уже знакомы.
— Беседовать будет Лосев, — резко отвечает Кузьмич.
— Но надо немедленно допросить Зинченко, — говорю я. — Пока он не остыл.
— Им следователь сейчас займется, он предупредил. Ну, и мы с Константином Прокофьевичем тоже, — многозначительно говорит Кузьмич и хмурится. — Мухина надо брать как можно быстрее. А для этого требуется не только все пути отхода ему отрезать, но и про него самого все узнать. Ну, а дружки знают его лучше, чем мать родная. Надо только вопросы правильно поставить.
— И по делу Топилиной вы Зинченко без меня будете допрашивать? — немного даже ревниво спрашиваю я.
— Нет, — все так же хмуро отвечает Кузьмич. — Кто ж лучше тебя факты тут знает? Договоришься с Виктором Анатольевичем, и в конце дня допросите. А не сможет он, так по его поручению сам допросишь. Может, и я вырвусь, — насупившись, он трет ладонью затылок, потом достает из ящика стола сигарету, прикуривает от Петиной зажигалки и, разогнав рукой дым, продолжает: — Так. А теперь давайте-ка проверим еще разок план мероприятий по розыску и задержанию Мухина. Предварительный план, кстати говоря. Мы туда еще потом не один пунктик внесем. Да и Виктор Анатольевич авось что-нибудь подкинет, когда посмотрит. Но пока что так…
Кузьмич надевает очки и медленно, даже задумчиво читает пункт за пунктом.
Что ж, пока что мы вроде бы предусмотрели все возможное. Город уже закрыт. Оповещены все посты ГАИ, все милицейские посты и патрули на всех вокзалах, шоссе, аэропортах, на каждой станции, во всех населенных пунктах вокруг Москвы. Всюду ждут Мухина, всюду известны его приметы. Это сделано было еще ночью, через час после выстрела, и одновременно повсюду.
Но этого мало. Мухина ждут и в самой Москве, по всем известным нам адресам, и конечно, дома, и в окрестностях дома тоже. Правда, адресов тех, где возможно появление Мухина, нам пока известно немного. Все остальные или большую часть их Кузьмич, вероятно, надеется получить в ходе допроса задержанных ночью парней. Но и это еще не все. Мухина ждут и на работе, на автобазе, на железнодорожных путях и вокзальных службах, ждут в магазинах, где он привык не только разгружать товар, но и клянчить, вымогать водку. Тут тоже еще не все адреса известны, и допрос Зинченко поможет сделать нашу сеть покрепче и понадежней.
Да, сеть наброшена на город, неприметная для постороннего глаза, но, как видите, достаточно густая и крепкая. И убийца не уйдет. Это тот случай, когда он не может уйти. Он известен, и он неминуемо будет схвачен. Вопрос только во времени: через сутки или через неделю. Вот это и беспокоит Кузьмича, беспокоит всех нас. Преступник вооружен, крайне озлоблен, возбужден и потому чрезвычайно опасен. Невозможно укрыть, спасти всех от него, надо схватить и изолировать его от всех. И тут дорог каждый час, ибо каждый час может произойти трагедия, каждый час может оказаться для кого-то последним, пока вооруженный преступник остается на свободе. Вот сжатая до предела суть нашей работы, чертовой работы, проклятой и, по-моему, святой тоже.
Но лично у меня сейчас задача иная. В том деле, над которым я бьюсь, я не знаю пока имя убийцы, я даже не знаю, есть ли он вообще. Я пока иду как бы на ощупь от человека к человеку, от факта к факту.
Сейчас, например, мне предстоит встреча с Ниной Сорокиной, очень не простая встреча.
Нина должна приехать прямо на квартиру, где жила Вера. Помимо разговора со мной, я надеюсь, что Нина добавит к списку украденных вещей, составленному со слов Полины Ивановны, еще что-нибудь. Да, тяжкая потеря обрушилась на молодую женщину, и не легким будет ее приезд на квартиру погибшей сестры. Без страданий и слез здесь не обойдется. И я по дороге готовлю себя ко всяким тяжелым сценам.
Первое, что я отмечаю в Нине, это ее пунктуальность. Она приезжает точно, как обещала, к двенадцати. Второе, что бросается сразу в глаза, это то, что она действительно очень хороша собой, особенно в этой дорогой меховой шубке, ярко-красном кашне и кокетливой, тоже меховой шапочке. Движения ее порывисты и решительны, видно, что она привыкла командовать, по праву всех хорошеньких женщин, очевидно. Ярко подведенные глаза ее сейчас смотрят грустно и строго, но вообще-то лицо у нее улыбчивое, лукавое, хотя и несколько грубоватое.
Я помогаю Нине снять пальто, и она остается в красивом темно-зеленом платье. На груди у нее большой, замысловатый янтарный кулон на тонкой цепочке. На пальцах обеих рук я замечаю несколько довольно дорогих, по-моему, колец с крупными камнями.
Нина машинально поправляет перед зеркалом в передней вьющиеся каштановые волосы и нерешительно направляется в комнату Веры.
Остановившись на пороге, она с испугом оглядывается и всплескивает руками:
— Господи, что же это?!
Не замечая меня, Нина кидается к шкафу, распахивает его створки и гневно оглядывает сиротливые, пустые вешалки. Потом она торопливо, один за другим, выдвигает ящики, заглядывает в них. Губа у нее нервно закушена, глаза сухие и сердитые.
— Все забрали! Ну, все совершенно!..
Я показываю ей список.
— Да тут половина! — горестно восклицает Нина. — И той нет. Вы пишите, пишите! Я же ее, как куколку, одевала. Мне ничего для родной сестренки не жалко было. Надька, соседка ее, умирала от зависти.
Она неожиданно всхлипывает.
— Что же, Вера сама одеться не могла? — осторожно спрашиваю я.
— Ах, что она могла! — Нина досадливо машет рукой. — Она у нас какая-то блаженная была. Или, как Витя говорит, идеалистка. Это мой муженек, к вашему сведению.
И Нина принимается диктовать мне, что еще украдено из комнаты Веры. Список получается солидный. Нина очень подробно описывает каждую вещь. Как это все у нее в голове умещается, я не понимаю.
— Ну вот. Теперь, кажется, все, — наконец объявляет Нина, в последний раз обходя комнату.
Мы усаживаемся на тахту, закуриваем, и я спрашиваю:
— Что же, Вера была такая непрактичная?
— Еще какая! Вы себе просто представить не можете. Мучение с ней было. И в смысле вещей ничего ей, видите ли, не надо! И в смысле личной жизни. Все витала где-то в облаках и принца ждала. Нет, нет! Вы только не подумайте! — горестно восклицает Нина. — Я Верочку не осуждаю. Папка наш ее очень напугал, когда нас бросил. Представляете, в артистку влюбился? Разве это любовь? Она же каждый день в театре страсть к кому-то из мужчин переживает. А это бесследно не проходит. Вот у них и мужья, как перчатки. Ну, и нашего папку эта артисточка бросила.
— Отец ваш сейчас жив?
— Не знаю, — Нина хмурится. — Он давно нам не отец.
— Ну, а Вера так принца и не встретила? — спрашиваю я.
— Теперь, знаете, другие принцы, — рассудительно говорит Нина. — Верочка никак не хотела этого понять. Вот мой Витя — это принц! Он же сделает все, что я захочу. И достанет все. Как у О'Генри я недавно читала. Помните? Она среди зимы захотела персик. И ее возлюбленный — он гангстер был
— достал. Даже стрелял в кого-то. Вот это любовь. А она говорит: «Я же просила апельсин». Представляете?
— Почему вы думаете, что Вера ждала какого-то принца? — интересуюсь я.
— Как — почему? Она же говорила. И вообще… Она очень чувствительная была. Знаете, над книжкой даже иногда плакала. Это уж совсем смешно. В наш век. Сейчас книжки пишут, чтобы горизонт расширять, а не плакать над ними. Вы со мной согласны? Витя говорит, что нервные клетки надо беречь. Нервные клетки не восстанавливаются. Вы про это когда-нибудь слышали?
— Да, слыхал.
— Вот, вот. Я, например, люблю книги, где большая любовь, благородная, чистая, чтобы хоть на минуту забыться, унестись. А философия, она для пожилых. А Верочка вот по-другому смотрела. Она говорила, есть люди интеллигентные, образованные, а есть полуинтеллигентные, полуобразованные. И вот эти «полу», значит, опаснее, чем совсем необразованные. Чепуха, правда? Хорошо одеться, красиво квартиру обставить — это что, не интеллигентность разве? В человеке все должно быть красиво — и тело, и душа, и одежда. Это же Горький сказал. Или Чехов, я точно не помню. Но разве теперь я Верочке что-нибудь докажу? — Нина глотает слезы. — Разве она меня услышит?
Ох, что-то много было недосказано и недоспорено между сестрами. И это даже сейчас гложет Нину, не дает ей покоя.
Вот ушла из жизни тихая, скромная, мечтательная, совсем непрактичная девушка, а с каким волнением и беспокойством, что ли, вспоминают ее самые разные люди, словно растревожила она их чем-то.
— Скажите, — снова спрашиваю я, — а были у Веры какие-нибудь неприятности в последнее время? Или какая-нибудь беда?
— Вы знаете, — Нина поднимает на меня полные слез глаза, — она же из всего делала трагедию, из каждого пустяка.
— Ну, например.
— Например? Вот хотя бы поухаживает за ней ее начальник, подарок какой-нибудь сделает. Уже трагедия. И брать, конечно, не желает. А ведь он тоже мужчина. Ему молодая и красивая женщина не безразлична. И что тут такого, правда?
— Подарок подарку рознь, — туманно отвечаю я.
— Вот именно! — подхватывает Нина и даже всплескивает руками. — Ведь не дом, не автомобиль дарит. Не разорится из-за нее. Только ради внимания, пустяк какой-нибудь.
— Что же он ей, например, дарил?
— Пытался. Я же вам говорю: она ничего не принимала.
— Ну, пытался.
— Прелестную сумочку, например. Мы потом такую у одной иностранки видели, Вера мне показала. Умереть можно, какая сумочка. Ну, что еще? Да? Шкурку на воротник хотел подарить. Норку. Ему откуда-то привезли. Ну, всякую мелочь еще. То помаду, то пудру заграничную. А однажды путевку хотел подарить.
— Дорогие, однако, подарки, — замечаю я.
— Вы что думаете, у них связь была? — оскорбляется Нина.
— Ну что вы! Просто удивляюсь.
Я и в самом деле удивляюсь. С какой стати Меншутин преподносил своей секретарше такие подарки? Пытался ухаживать? Уж не из-за этого ли… Да нет, чепуха! Она его благополучно отшила, после чего он даже познакомил ее с женой и разыгрывал из себя эдакого старшего друга. Ну, была минутная слабость у человека, увлекся. А потом одумался. С кем не случается! Да, конечно, скорей всего так и было.
— Кто еще за Верой ухаживал, вы не знаете?
— Нет, — грустно качает головой Нина и, вздохнув, снова достает сигареты.
Прикурив, она глубоко и жадно затягивается. Глаза ее по-прежнему полны слез. Она все-таки любила сестру и тяжело переживает случившееся.
— Верочка была ужасно скрытной, — вздохнув, говорит Нина. — Она все в себе переживала, словечка из нее не вытянешь. Мамочка наша ей всегда говорила, когда еще детьми были: «Не молчи, расскажи, самой легче будет». А Верочка сожмет губки, насупится, так и уходит. Она еще, знаете, очень гордая была, — добавляет Нина таким тоном, словно сообщает о каком-то пороке или физическом недостатке.
И тон этот напоминает мне совсем о другом.
— Кажется, Вера больна была? И путевку ей трудно было достать в этом году летом?
— Кто это вам сказал? — снова оскорбляется Нина. — Да Витя любую путевку ей мог достать! Куда хотите.
— Почему же она не поехала летом?
— Не хотела.
— Может быть, начальник не отпустил?
— Да вы что? Он ее просто упрашивал. Господи, мне бы такого начальника.
— А у вас какой? — улыбаюсь я.
— У меня старый дурак, который без меня давно бы в тюрьму сел, — резко отвечает Нина.
— Ого! Кем же вы работаете?
— Бухгалтером.
— А ваш муж?
— Он экономист, — неожиданно скромно отвечает Нина. — Кончил Плехановский. Я, между прочим, тоже в этом году его кончила. Сейчас ведь без высшего образования нельзя, особенно культурному человеку. И, между прочим, мужчины очень это в женщинах ценят, правда? Тем более и за границу теперь с женами ездят. Мы с Витей в Болгарии были, в Венгрии, в Австрии даже.
Увлекаясь, Нина легко уходит в сторону от разговора. Это вообще, как вы уже заметили, редкая болтушка, кроме всех других ее достоинств, конечно.
— Но почему же все-таки Вера не хотела ехать лечиться летом? — спрашиваю я.
— Я же сказала: не знаю.
Но я ей почему-то не верю.
— Нина, — серьезно говорю я, — мы ведем не пустой разговор. И с моей стороны это не простое любопытство. Ведь мы до сих пор не знаем, что случилось с Верой. Но мы должны это узнать. И вы обязаны нам помочь.
Нина отворачивается и тихо говорит:
— Что случилось, что случилось… Нет ее — вот что случилось. Никогда я ее больше не увижу, не обниму. А как это случилось, уже все равно.
— Нет, не все равно, — возражаю я. — Если в этом кто-то виноват, он должен быть наказан. Так требует закон. И так требует совесть. Но нам надо сначала найти его, этого человека. Если, конечно, он вообще существует.
— Все это понятно, — с раздражением отвечает Нина. — Что вы как газету читаете? И без вас прекрасно понимаю, не волнуйтесь.
«Что это с ней? — удивленно спрашиваю я себя. — Почему вдруг такая враждебность, что я такого сказал?»
— Ладно, — говорю я. — Обещаю вам не волноваться. Но ответьте мне: почему Вера не хотела ехать лечиться летом?
Нина резко выпаливает:
— Потому что не хотела встречаться с одним человеком, ясно вам?
— Не совсем. Кто этот человек?
— Не знаю. Ну, честное слово, не знаю, — она прижимает руки к груди, и губы ее начинают снова дрожать. — Это я уж сама догадалась. Верочка мне ничего про него не говорила. Ну, ничегошеньки! Словно я чужая ей была. Она не верила, что я ее пойму. Вот почему. А кто же ее понял бы, как не я, ее сестра? Ведь у нас больше никого на свете нет. Ой, господи!.. Ведь это у меня теперь на свете никого нет!..
Она закрывает руками лицо и горько, навзрыд плачет, впервые за все время нашего разговора. Мне кажется, что она только сейчас по-настоящему поняла, какое горе ее постигло.
Я курю и жду, когда она успокоится. Я не могу, да и не хочу ее утешать. Наконец-то она поняла. Так уж пусть и переживет это по-настоящему.
Постепенно Нина успокаивается, вытирает слезы и глубоко вздыхает. А меня вдруг осеняет одна мысль.
— Нина, — говорю я, — покажите мне Верин альбом со всякими фотографиями. Есть у нее такой альбом?
— Конечно, есть, — отвечает Нина. — Она там совсем маленькой снята, с мамочкой. И со мной тоже. А потом школьницей. Такая хорошенькая. Сейчас я вам покажу.
Ей самой захотелось взглянуть на этот альбом. Она торопливо роется в ящиках туалетного столика и наконец извлекает небольшой альбом для фотографий в пухлом цветном переплете. Часть фотографий вставлена в прорези плотных страниц, а часть просто вложена между страницами, это, вероятно, последние.
Мы с Ниной медленно, осторожно перелистываем страницы. Маленькая девочка, просто пузырь вначале, постепенно превращается в неуклюжего, голенастого подростка и, наконец, в стройную, очень красивую девушку с большими, задумчивыми глазами.
Нина что-то рассказывает мне, что-то, волнуясь, вспоминает из событий тех, детских лет. Я не очень вникаю в ее слова. Я жду, когда она возьмет в руки и начнет перебирать последние Верины фотографии.
Вот они!.. А вот и то, что мне нужно!
Вскоре я прощаюсь. Нина провожает меня до двери. Она еще остается. Ей хочется побыть одной в этой разоренной, опустевшей комнате. Одной. При этом в глазах у Нины такое отчаяние, что я прощаю ей все, что она наговорила мне лишнего за эти два часа. Так сильно, как она, Веру все-таки никто не любил. Так мне сейчас кажется, во всяком случае.
По дороге к себе в отдел я пытаюсь в который уже раз продумать все, что стало нам известно по этому запутанному делу. Мне кажется, убийство Веры начинает решительно перевешивать все другие версии и получает все новые подтверждения. И самое главное здесь — странное поведение обоих грузчиков, Мухина и Зинченко. Если люди не причастны к преступлению, они не будут скрываться, заметать следы, явно бояться чего-то и уж конечно они не будут так отчаянно сопротивляться, когда их обнаружат, а тем более стрелять, да еще в работников милиции. Последнее означает, что им уже нечего терять, что это отпетые бандиты и могут пойти на все. Но что означает, что им нечего терять? Это, скорей всего, означает, что у них за спиной такое преступление, страшнее которого и опасней ничего быть не может, и большего наказания, чем за него, они уже получить тоже не могут. А поскольку нами твердо установлено, что именно эти двое были в тот самый вечер и даже в тот самый час там, где произошло преступление, где погибла Вера, то вполне естественно предположить, что именно они-то и совершили преступление.
Правда, тут остается еще много неясного. И прежде всего — ограбление Вериной комнаты. Кто это совершил? Те же Мухин и Зинченко? Но как они могли узнать адрес? Ведь они не были раньше знакомы с Верой, они случайно столкнулись с ней. И как они смогли проникнуть в квартиру? Нашли ключ в сумочке? Узнали по паспорту адрес? Нет, это слишком сложно. К тому же ключи-то ведь остались в сумочке. Значит, Мухин и Зинченко исключаются, и ограбил комнату Веры кто-то другой? Кто же? Слесарь Жилкин назвал Вериного соседа, Горбачева. Но с какой стати он вдруг будет грабить свою соседку? И что она убита, он тоже не мог знать. И тем более не мог совершить это преступление. Горбачев вообще только на одну ночь появился в Москве и при этом вряд ли успел побывать дома, ведь он должен был безотлучно находиться в своем вагоне-ресторане. Но почему тогда на него указывает Жилкин? А интересно, этот Жилкин не узнает, допустим, Ивана Зинченко?..