— Мно-ого доставил. Перво-наперво связи, конечно. Еще до ареста. Ну, с самыми, понимаешь, отпетыми хороводил. И, конечно, то одно, то другое непременно отколет. Уж я с ним возился, я реагировал. Ну, нет спасенья. По мелочи все, правда. Сперва по мелочи. А однажды, помню, он мне, шельмец, и говорит: «Хоть бы война, дядя Вася, началась, что ли. Вот бы я там подвигов насовершал. А то вы мне сейчас поперек дороги стоите». И смеется, понимаешь. А я как услышал, так аж задохнулся. «Ах, ты, говорю, щенок! Да ты у батьки своего спроси, у матери, что они в войну-то пережили, про его ранения спроси, про ее слезы». А он мне: «Ну и что? Они пережили, и мы переживем». И все смеется, главное. Ну, тут уж я его на семь суток без пощады оформил.
— За что же?
— За что? Доложу.
Василий Иванович начинает, видимо, горячиться. То есть, по нашим московским понятиям, он по-прежнему невозмутим, но, наверное, по ихним, волжским, он просто выходит из себя. Даже мне уже бросается в глаза эта разница в темпераменте.
— Ведь что учудил, — продолжает Василий Иванович и, не торопясь, закуривает новую сигарету. — У Сережки Савина, дружка его закадычного, соседка щенка прибила. Цыплят он, мол, у нее таскал. Ну, щенок-то и подох. Непорядок это, ясное дело. И общественность могла бы по всей форме осудить. Я всегда ее на такие вот аморальные факты ориентирую, а не в чужие горшки нос совать или под чужое одеяло.
— А что же этот Сережка?
— Да не Сережка, а Пашка. Его, значит, больше всех касалось. Он, понимаешь, в отместку за того щенка у соседкиных окон — свой домик у нее — две охапки хвороста облил бензином, да и поджег. И крик на весь квартал поднял: «Пожар!» Ну, тетка Маревна, ясное дело, перепугалась до смерти, из дома-то как сиганет и с крыльца кубарем. Ногу-то сломала. Народ, конечно, сбежался. Ну, что ты будешь делать? Форменное хулиганство, конечно. А Пашка мне в ответ: «Воспитательная акция». Слыхал? «Ну, говорю, вот я тебе сейчас тоже воспитательную акцию устрою». И оформили его первый раз на семь суток.
— Первый раз?
— Ну да. А то еще выпили однажды шельмецы-губошлепы. В честь Дня Победы, помню. Ну, сперва песни орали, правда цензурные. А потом парня одного измолотили. Все, ясное дело, разбежались. А Пашка нет. Героя из себя строит. «За что вы его?» — спрашиваю. «Не помню, — говорит. — Только за дело. Я просто так не дерусь». Ну, я опять, ясное дело, оформил на него. А тот парень, считай, целую неделю потом дома отлеживался. Я и его знаю. Тоже, конечно, не святой. А Пашку за него все-таки наказали. И поделом.
Василий Иванович огорченно вздыхает.
— А за что же судимость у него? — спрашиваю я.
— Во-во, слышь-ко, — многозначительно поднимает палец Василий Иванович.
— Самое время об этом теперь вам рассказать. Дело-то непростое. Сами судите. Дружки его под суд за грабеж пошли, да еще вооруженный, а он, хоть и был с ними, но по двести шестой, за хулиганство, осужден был. Тут ведь как вышло? Сначала эти дружки — Пашки с ними не было — у одной девчонки в парке отняли сумку под угрозой ножа. Потом паренька раздели, в трусах одних отпустили. Тот было деру дал, но своих встретил и вернулся вещи отбирать. Ну, ясное дело, драка началась. Вот тут Павел-то и подвернулся. И за своих. И начал своими кувалдами молотить. Словно бы за правое дело, понимаешь? Всех, конечно, и арестовали. А там уж суд кому чего по справедливости отмерил.
— А ведь у Павла еще и побег был? — спрашиваю я.
И никак не могу объяснить себе нотки сочувствия в голосе старого участкового, когда он говорит о всех «художествах» этого парня. Ведь отпетый же хулиган, почти бандит, можно сказать.
— Был побег, — сокрушенно кивает Василий Иванович. — Как не быть, раз такой человек из Пашки вышел. Тут и наша вина, конечно.
— А отец с матерью у него есть? — спрашиваю я.
— Мать только. Отец-то как раз, когда он сидел, помер. Вот уж был герой войны — это да. Это точно, — Василий Иванович коротко рубит ладонью воздух.
— Одних орденов сколько! А горяч был… Пашка точно в него. Я уж ему говорил: «Ты, Фомич, поменьше парню о войне-то рассказывай. Его на трудовые будни настраивать надо». А он мне. «Это слава наша». Ясное дело, слава. И гордость. Что ж я, не понимаю? Но парням-то от этой славы сегодня все вокруг пресным кажется.
— И как же сегодня себя Павел ведет? — спрашиваю я. — С кем дружит? Как работает?
— Не простой вопрос, — крутит русой, коротко стриженной головой Василий Иванович и закуривает очередную сигарету. — И потому не простой, что с одной стороны вроде так, а с другой-то — эдак. Вот я заметил. В книжках так часто пишут: или человек кругом плохой, или, тоже кругом, хороший. А в жизни как начнешь разбираться, так и оказывается, что иной-то с одной стороны вроде бы и хороший хоть куда, ну, с другой, извините, оказывается не тот нарзан, как товарищ Шолохов, говорят, высказался. Вот так и Пашка.
— Ну, давай начнем с того, чем он сейчас плох, — улыбаясь, предлагаю я.
— А потом к хорошему перейдем.
— Плох он, милый человек, опять же связями, — виновато вздыхает Василий Иванович. — Все его дружки-грабители сейчас на свободе. Кто, конечно, одумался. Ну, а кто и не очень, прямо скажу. И все они сейчас вокруг Пашки. Да и новые у него не лучше. Вот ведь что. И последние данные я получил тревожные. Опять вроде чего-то затевают. Пока, правда, еще не знаю, чего именно.
Василий Иванович хмурится и с силой разминает в пепельнице недокуренную сигарету.
— И Павел с ними?
— Ясное дело, с ними. — Василий Иванович смотрит на меня исподлобья и в свою очередь спрашивает: — Вы ведь тоже не зря приехали, думаю, а? И у вас, значит, наш Пашка накуролесил? У него, к слову сказать, в Москве сестра родная живет. Замужем там. Пашки она старше будет.
— Насчет того, что накуролесил, — это пока лишь версия, — уклончиво отвечаю я, сам удивляясь своей осторожности, ведь еще вчера я мог ответить на этот вопрос без всяких колебаний. — Неужели готовят что-то, а, Василий Иванович? — помолчав, с тревогой спрашиваю я. — Сведения-то надежные?
— Да уж. С двух сторон.
Все это очень плохо и сильно осложняет мою собственную задачу. Ведь придется вмешаться в самую гущу каких-то неведомых мне и опасных событий. Причем, что самое неприятное, вмешаться почти вслепую, ибо изучить как следует всю эту группу у меня сейчас нет времени. А может быть, «выдернув» из этого клубка Павла, мы развалим весь клубок и тем сорвем их преступный замысел? Но может получиться и наоборот. Оставшиеся, притихнув и вскоре поняв, что арест Павла с ними не связан, придумают что-нибудь еще, и неизвестно, удастся ли узнать об этом заранее, как это удалось сейчас.
Решение предстоит принять трудное и ответственное. Мы обсуждаем с Василием Ивановичем все возможные варианты. Вскоре к нам присоединяется Слава Волков, а вслед за ним приезжает из горотдела и Гарик Смирнов. У каждого из них свой опыт, свои наблюдения и факты. Мы тщательно прослеживаем новые и старые связи Павла, мне характеризуют то одного, то другого человека из его окружения.
Потом мы все идем обедать и после этого снова закрываемся в кабинете Славы Волкова.
Идет упорная, сложная, знакомая нам всем работа. На весы поставлены, с одной стороны, горькие последствия, которые мы обязаны были не допустить, а с другой стороны, на другую чашу весов, поставлены люди, судьба которых сейчас во многом зависит от каждого нашего шага, от каждого нашего решения. Вот тут и попробуй что-нибудь решить, попробуй найти верный путь. Его никогда не найдешь в одиночку, его можно найти только вместе, только в споре, фантазируя, придумывая, подхватывая чью-то новую мысль. Ведь это же самая трудная область: догадаться, как поступят, что подумают и на что решатся очень разные люди в созданной тобой весьма сложной и острой ситуации. А уже потом надо решить, как в этой ситуации следует вести себя нам.
Но в конце дня мы все же кое-что находим, а кое-что я оставляю себе на завтра. Я же понимаю, что у ребят куча своих неотложных дел, и это великая жертва на алтарь дружбы — то, что они просидели со мной целый день.
Завтра я буду действовать сам. Мне уже многое ясно.
В гостиницу я возвращаюсь изрядно уставшим. Даже странно. Вроде бы и выспался я, и целый день никакой беготни, только разговоры. Накопилась усталость, что ли? Во всяком случае, никакого желания идти в театр, в гости или просто знакомиться с городом, на чем последовательно настаивали ребята, у меня нет, и они на первый вечер дают мне увольнительную.
В просторном вестибюле гостиницы обычная суета.
Я захожу в лифт, предвкушая момент, когда я наконец окажусь в своем уютном номере, скину с плеч чужое, неудобное пальто, сниму пиджак, галстук и развалюсь в кресле, и кругом не будет людей, и будет тихо, и я своим особым способом, «по-лосевски», как дома, заварю себе чай.
Следом за мной в лифт вскакивает невысокий, полный человек в красивой болгарской дубленке и в пушистой шапке. Седые виски, на остреньком носу очки в тяжелой оправе, тугие, холеные, раскрасневшиеся от мороза щеки… Батюшки мои! Да ведь это же тот самый профессор!.. Как его?.. Знаменский! Председатель гаражного кооператива! А вот зовут его как?.. Петр… Петр… Петр Львович — вот как!
Его имя я вспоминаю, когда лифт добирается уже до моего, шестого этажа. И я замечаю, что профессор тоже собирается выходить. Меня он не узнает. И вообще куда-то спешит и нетерпеливо переминается с ноги на ногу, держась за ручку двери лифтной кабины, словно собирается выскочить еще до того, как кабина остановится.
— Здравствуйте, профессор, — говорю я.
Он стремительно оборачивается и вскидывает вверх подбородок, пытаясь меня рассмотреть.
— Извините… Не узнаю…
— Ничего удивительного. Мы с вами виделись недели три Назад, в Москве, у вас дома, по очень печальному поводу.
— Что вы говорите?! — загораясь любопытством, восклицает Знаменский. — Что же такое было?
В этот момент лифт с коротким лязгом останавливается, но Петр Львович в ожидании моего ответа даже не спешит открыть дверь кабины.
— Мы, если помните, ездили с вами в морг.
— Ой!.. — в полном восторге взвизгивает Знаменский. — Так вы тот молодой сыщик, кстати довольно франтоватый! Ну, знаете…
Он открывает наконец дверцу лифта, и мы выходим в небольшой вестибюль, где стоят диваны, кресла, неизменный телевизор и столик дежурной по этажу.
— У вас, дорогой, такой вид, — улыбается Знаменский, — что где уж вас узнать! Это вы нарочно, да?
В глазах его загорается нестерпимое любопытство. Да, он, видимо, действительно много о нас читал.
Я считаю своим долгом его разочаровать и небрежно машу рукой.
— Был на юге. Сюда попал случайно. Друзья дали поносить, чтобы я не замерз.
— Ну, ладно, ладно, — заговорщически кивает мне Петр Львович. — Не буду допытываться. Лучше скажите, как ваши дела? Вы размотали то происшествие?.. Да! Знаешь что? — внезапно прерывает он сам себя, переходя при этом на привычное «ты». — Идем ко мне. Все расскажешь. И кстати… Это просто здорово, что я тебя тут встретил! Надо посоветоваться. Представляешь, ночи не сплю…
Он хватает меня под руку и настойчиво увлекает за собой по коридору. Сопротивляться такому натиску бесполезно. Мы только на минуту заглядываем ко мне, и я сбрасываю пальто и шапку.
В номере Знаменского куда просторнее. Это хорошо знакомый мне тип «полулюкса» из двух комнат.
Профессор скидывает свою умопомрачительную дубленку и, перехватив мой взгляд, небрежно поясняет:
— Подарок. Из Болгарии. Вице-президент прислал. Последняя мода. Видишь, какая выпушка?
Он торопливо снимает пиджак, ослабляет узел громадного, фантастически пестрого галстука и расстегивает под ним пуговичку воротничка на полной розовой шее. После этого он с облегчением разваливается в кресле напротив меня и осторожно проводит рукой по седым, словно приклеенным волосам.
— А я, понимаешь, тут всего на три дня. Оппонирую на защите. Диссертация блестящая, без дураков. Так что не стыдно. А диссертантка еще лучше. Хочешь познакомлю?
Он заливается смехом и машет короткими ручками, словно прося меня не отвечать на эти глупости.
Внезапно лицо его становится серьезным, в серых глазах, увеличенных стеклами очков, появляется уже знакомое мне любопытство, и он, подавшись ко мне, спрашивает, при этом почему-то понижая голос:
— Слушай, ну, а как все-таки с тем делом, с женщиной той? — И, успокаивающе протянув ко мне руку, добавляет многозначительно: — Можешь со мной в открытую. Я ваши дела знаю.
Чудак, он, конечно, рассчитывает услышать сейчас про жуткую драму, невероятные похождения и мои личные подвиги. Большинство людей думает, что из этого и состоит наша работа, полная секретов и опасностей. Секреты, конечно, у нас есть, хотя о главном в нашей работе уже немало рассказано и даже показано; некоторые мои товарищи даже считают, что рассказано и показано слишком много.
Впрочем, секретность некоторых приемов нашей работы понятие довольно относительное. Вот, к примеру, такой прием, как скрытное наблюдение за преступником, за его встречами, знакомствами, поступками. С одной стороны, каждому понятно, что дело это секретное и посторонним знать о нем не следует. Но, с другой стороны, в принципе, так сказать, этот прием элементарен, очевиден и используется, наверное, со времен Древнего Рима, а то и египетских фараонов. Я уж не говорю о всех мальчишках во всех дворах, которые, играя «в разбойников» или «в войну», твердо знают, что за «врагами» сперва надо следить, а потом уже их хватать. Так что, если мы будем внушать своим сотрудникам, что этот прием в принципе секретен и никому не известен, принесет ли это пользу, повысит ли наше профессиональное мастерство в трудной борьбе, которую мы ведем? Я уверен, что это может принести только вред. Ибо в принципе тут нет секрета, но это секрет, и очень важный, в каждом конкретном случае, когда ведется такое наблюдение, и ты должен проявить всю свою находчивость, ловкость, опытность, все свое искусство, чтобы остаться незамеченным, ибо преступник часто тоже далеко не дурак и принимает меры, чтобы тебя выявить. Нечистая совесть не дает ему покоя, и порой ему мерещится даже больше опасностей, чем стережет его на самом деле.
И все же секреты, конечно, у нас есть. И запреты тоже. В частности, мы не склонны рассказывать о делах, над которыми сейчас работаем. И потому я вынужден ответить весьма уклончиво на вопрос почтенного профессора:
— Видимо, несчастный случай, но работа еще не закончена, кое-что пока неясно. — И тут же перевожу разговор на другое: — А как ваше строительство продвигается?
Петр Львович в это время занят раскуриванием своей громадной трубки. Он туда натолкал табак из сигареты и теперь жжет одну спичку за другой, отчаянно сопя и чмокая губами. Но мой вопрос заставляет его бросить это занятие. Он торопливо придвигается ко мне вместе с креслом, кладет ладонь мне на колено и доверительным тоном произносит:
— Слушай. Я, ей-богу, спать с этим проклятым гаражом перестал. Хотел все вашему замминистру позвонить. Мы с ним как-то вместе в самолете летели. Прелестный мужик! Но раз уж я тебя встретил, то дай совет.
Он выпрямляется, словно собираясь с силами, напоследок сует в трубку еще одну горящую спичку, с усилием, краснея, засасывает туда воздух, в трубке что-то шипит, потрескивает, и Петр Львович наконец с удовлетворением затягивается. Эта победа настраивает его на деловой лад, и, удобно откинувшись на спинку кресла, он приступает к рассказу:
— Так вот. Прежде всего учти. Мы строим вторую очередь гаража. Первая, машин на тридцать, уже готова. Ну, сторожа там, слесарь, электрик, дворник, словом, штат. А на второй очереди — строители, водители, механизаторы и еще бог знает кто. И тут, и там происходят всякие ЧП и возникают непредвиденные, экстренные расходы. В жизни я себе такого не представлял.
Я незаметно для самого себя втягиваюсь в эту нелегкую проблему и постепенно начинаю ощущать весь драматизм сложившейся ситуации.
— Ну, и что же вы решили? — спрашиваю я.
— А что тут решить? Проанализировали все расходы. Выясняется, что никак без свободных денег не обойтись. Банк ведь только безналичные платежи разрешает, да и то не все, а строго по смете. Словом, идиотское положение, я тебе скажу. И как хозяйственники наши выкручиваются, как они еще спят по ночам, ума не приложу. Я и то спать перестал.
— Как-то все-таки выкручиваются, — с сомнением говорю я. — Вы бы посоветовались.
— Советовался. Это, я тебе скажу, надо другую голову иметь, чтобы выкручиваться, знания, связи, время. А мы в гаражных да жилищных кооперативах, между прочим, трудимся на общественных началах. Мы не хозяйственники. И на службу к себе опытных хозяйственников пригласить не можем. Так что как хочешь.
— Ну, и как же вы устроились? — сочувственно интересуюсь я. — И как другие устраиваются?
— А вот кто как сможет, поверишь? — с неиссякаемым оптимизмом восклицает Петр Львович и даже подпрыгивает в кресле от возбуждения. — У каждого свои секреты. Мы, например, нашли золотого человека. Дикие связи. Есть машина, мечтает о гараже, живет рядом. Ну, мы его без всякой очереди, конечно, приняли.
— Что же он вам обещал? — спрашиваю я, до крайности уже заинтригованный этой историей.
— Все! — азартно восклицает Петр Львович. — Все, что надо. Представляешь? И в качестве задатка он нам трубы пробил. По всей Москве искали. Полгода! А он пробил. И кран на стройку достал. Тот самый, ты его видел.
Но тут, спохватившись, он снова начинает разводить пары в своей трубке, краснея от натуги и изо всех сил чмокая губами. Добившись наконец своего, он с наслаждением затягивается и неожиданно спрашивает:
— Слушай, а может, послать мне все это к черту, а? На кой хрен мне все эти неприятности? Все-таки профессор, доктор наук, имя у меня, положение, что ни говори. Как думаешь?
— А что вам ваш консультант советует?
— Какой консультант? Ах, Станислав Христофорович? Да он…
— Кто-кто? — в изумлении переспрашиваю я. — Как вы сказали? Станислав Христофорович?
— Ну да…
— А, простите, фамилия его как?
— Фамилия? Меншутин. Вы его знаете? Между прочим, очень уважаемый человек. Крупный руководитель.
Петр Львович до крайности удивлен и заинтригован моей реакцией на это открытие. А я уже досадую на себя за то, что не смог сдержаться. Но возникновение Станислава Христофоровича было столь неожиданным и эффектным, что я на минуту забылся. Боже мой, как узок мир!
Расстаемся мы поздно, к тому же после солидной дозы коньяка, которую все-таки влил в меля уважаемый профессор, хотя я ничем не смог успокоить его встревоженную душу.
Сегодня суббота, и я позволяю себе подольше поспать. Потом не спеша завтракаю в полупустом кафе и звоню товарищу Зеликовскому, заведующему ателье, где работает Павел, уславливаюсь о встрече. В голосе заведующего чувствуется некоторая нервозность. Да и кто любит, когда его тревожит милиция, к тому же еще по неизвестному поводу.
Затем я не без труда натягиваю на себя пальто, нахлобучиваю невообразимо лохматую, прямо-таки разбойничью ушанку, которую мне тоже невесть где раздобыли ребята, и в таком непривычном виде выхожу на улицу.
Холодно, пасмурно, метет поземка. Людей и машин вокруг значительно меньше, чем вчера.
Где находится нужное мне ателье, я представляю весьма приблизительно и вынужден обращаться с расспросами к прохожим. Затем приходится воспользоваться услугами автобуса, а потом и трамвая. Впрочем, я, кажется, следую не самым кратким путем. Так всегда бывает в чужом городе, как ни расспрашивай дорогу. И мороз, по-моему, усилился.
Но вот наконец и ателье. За мной с шумом захлопывается одна дверь, потом вторая. И я пока только лицом чувствую живительное тепло вокруг себя. А окоченевшие ноги начинают ныть все сильнее.
Молоденькая приемщица в аккуратном голубом халатике и с наимоднейшей, прямо-таки ошарашивающей прической с любопытством оглядывает меня сильно подведенными глазами, веки масляно-голубые, ресницы и брови угольно-черные. Если здесь и шьют с таким же вкусом, можно посочувствовать заказчикам. Впрочем, у меня вид тоже не самый привлекательный и я стараюсь побыстрее миновать приемное помещение с рядами примерочных за пестрыми занавесками, с высокими зеркалами, диванами, круглым столом у окна, заваленным всякими журналами мод и газетами.
В маленьком, тесном кабинете заведующего меня встречает высокий, полный, медлительный человек, лысоватый, с помятым, рыхлым лицом, у него длинные седые виски и печальные глаза с фиолетовыми, набрякшими мешками. На вид ему за пятьдесят.
— Эдуард Семенович, — нерешительно представляется он.
Мы знакомимся. Я объясняю, что временно назначен в помощь местному участковому инспектору, никаких претензий ни к самому Эдуарду Семеновичу, ни к его коллективу мы не имеем, а хочу я просто с этим коллективом познакомиться.
На бабьем, оплывшем лице Зеликовского не отражается никакой радости или хотя бы облегчения. Он сипло вздыхает, проводит пухлой рукой с толстым, врезавшимся в безымянный палец обручальным кольцом по редким волосам, и грустные, навыкате глаза его, кажется, становятся еще печальнее.
— Что ж вам сказать, — неожиданно тонким, чуть не женским голосом произносит он. — Коллектив у нас в целом здоровый. Со стороны администрации жалоб нет. План за ноябрь выполнили досрочно, хотя много товарищей болело. И сейчас болеет. На Доске почета треста два наших товарища. А вообще, с кадрами беда… — заключает он и снова шумно вздыхает.
— Вот мне известно, — говорю я, — что ваш работник Николай Ломатин допустил…
— Да, да! — пискляво подхватывает Зеликовский. — Администрация в курсе. Коллектив тоже. Прискорбный случай. Обсуждали и единодушно осудили.
Это был случай, когда пьяный Ломатин пришил все пуговицы на внутреннюю сторону пиджака и в таком виде вынес его заказчику. А когда тот возмутился, Ломатин пытался силой натянуть на него этот пиджак. Скандал произошел немалый.
— А в прошлом судимые у вас в коллективе есть? — спрашиваю я без какой-либо особой заинтересованности, тоном своим будничным подчеркивая, насколько такой вопрос для меня обычен и, в некотором смысле, даже формален.
— Судимые? А как же! — пищит в ответ Эдуард Семенович. — Само собой, есть. Администрация к ним подходит с особой чуткостью и бдительностью. Как положено. И потому никаких эксцессов с ними не отмечено. Уверяю вас. Я и сам терпелив с ними, как йог, — добавляет он так грустно, что все предыдущее и оптимистичное на этот счет теряет, мне кажется, последнюю достоверность.
— А кто именно у вас такой? — прошу уточнить я и достаю записную книжку.
— Именно? — переспрашивает Эдуард Семенович и беспокойно ерзает в своем кресле. — Одну минуту. Для точности я сейчас приглашу Нину Владиславовну, нашего бухгалтера.
— Почему бухгалтера? — с недоумением спрашиваю я.
— Ах! — машет пухлой рукой Зеликовский. — Молодая женщина, прекрасная память.
— Может быть, все-таки вспомните сами? — сухо говорю я. — А уж потом, если потребуется, уточним. Беседа наша все-таки конфиденциальная.
Мне сейчас вовсе не нужна молодая женщина с прекрасной памятью, которая сама будет влезать мне в печенки.
— Конечно, конечно. Пожалуйста, — угодливо пищит Эдуард Семенович, уловив недовольство в моем тоне. — Значит, так. Ну, во-первых, это Постников Павел.
Я записываю и жду, что он скажет дальше.
— Значит. Постников, это раз… — мямлит Эдуард Семенович, с тоской поглядывая на дверь. — Кто же еще?.. Если бы один Постников… Значит, так… Постников…
— Ладно, — снисходительно говорю я. — Давайте пока остановимся на этом Постникове. Остальных, я надеюсь, потом вспомните. Как он себя ведет, Постников ваш?
Зеликовский заметно приободряется. Глаза его теряют свое тоскливое выражение, взгляд оживляется. Он наклоняется ко мне и многозначительным тоном произносит:
— Внешне он ведет себя вполне сознательно.
— Как это понимать?
— А так. У администрации нет к нему претензий. Пошив отличный. Дамы довольны. Вкус, воображение, линии, — Зеликовский поднимает руки, откинув кисти в стороны, как восточная танцовщица, и даже пытается шевельнуть жирными плечами, изображая особую элегантность покроя. — Хорошим портным, я вам доложу, надо родиться. В нашем доме моделей мои фасоны — например, шикарное вечернее платье с разрезом на боку, рукав — кимоно с вышивкой и глубокий вырез на спине — это платье получило приз. Его возили в Москву. К сожалению, мало идет. Не развит вкус. Возможно, и дороговато. Я вам сейчас…
— Простите, — прерываю я его. — О ваших фасонах мы поговорим потом. Вот вы сказали, что Постников внешне ведет себя хорошо. Как это все-таки понимать?
— Как понимать? — настороженно переспрашивает Эдуард Семенович, и настроение у него заметно портится. — А понимать надо так, что влезть в него мы не можем. И поручиться тоже. Груб, между прочим. Не услужлив. Дамы — народ нервный, требовательный, скандальный. Их наша кипучая жизнь такими делает плюс природа, конечно. Надо с этим считаться? Непременно! Ну, не так она тебе скажет, ну, сердечко свое больное на тебе сорвет, покапризничает, наконец. Дома-то она ведь всем угождает. Ну, а тут ты ей угоди. И все терпи. Допустим, ей сперва хотелось вшивной рукав, а вот теперь реглан. Или еще того хуже возьмем. Сначала — цельнокроенное, а потом ей в головку пришло отрезное. Бывает с ихним полом это? Сколько хочешь…
Больше я уже сдерживать улыбку не могу и спрашиваю:
— А Постников, значит, навстречу не идет?
— Нипочем. Я ему говорю: «Паша, надо быть добрым». А он только недовольно зыркнет на меня и уходит. Между прочим, и общественный долг свой не понимает. Осенью этой ездили, к примеру, на картошку, в колхоз. Все, как один. А он уперся, и ни в какую. Я ему говорю: «Ты смотри, научные работники и те едут. Юристы, я очень извиняюсь, тоже едут. А ты?» — «А я, говорит, болен. У меня язва» — «Ну, и что, говорю? У всех какая-нибудь язва. А нам лицо коллектива надо показать». Не понимает. Он болен! Как будто я, например, не болен. А поехал. Хотя потом и бюллетенил, и страдал.
На отечном лице Эдуарда Семеновича отражается целая гамма чувств, тут и страдание, и стыд, и беспокойство, и деловая озабоченность, но над всем этим преобладает некое опасение. Это последнее чувство, вероятно, имеет отношение к моему визиту. Я его, конечно, понимаю. К сожалению, по приятным поводам работники милиции чаще всего не являются. А Зеликовский чувствует себя ответственным за целый коллектив очень разных людей. Человек он, мне кажется, добрый, совестливый и работу свою любит. Ну и конечно же он хочет жить спокойно. Это тоже понятно.
— Словом, — говорю, — этот Постников причиняет вам немало хлопот, так я понимаю?
— Не говорите, — шумно вздыхает Эдуард Семенович, — До тюрьмы сорванцом был и после таким остался. Я же его помню. Мать у нас уже сколько лет работает, швея. Последние слезы из-за него льет. Смотреть на нее больно, на Ольгу Гавриловну.
— Значит, выходит, что у матери к нему претензии есть, а у администрации нет? — строго спрашиваю я.
Но Эдуард Семенович, видимо, что-то улавливает в моем тоне и кроме строгости. На лице его снова проступает тревога.
— Ах, господи! Я же вам совершенно официально заявляю, — для убедительности он протягивает руки и мелко трясет ими передо мной, словно заклиная в чем-то. — Есть претензии, есть! Да вот вам пример, если угодно. С месяц назад приносит заявление: неделю за свой счет. Это в конце года! «Зачем тебе неделя?» — спрашиваю. «В Москву, говорит, надо, по личным делам». — «Какие, говорю, могут быть личные дела, когда конец года у нас?» Но вижу, он сам не свой. «Не дадите, говорит, так уеду». И я вижу: уедет. Убьет меня и уедет. Ну что делать? Пришлось дать.
— Это когда же было? — равнодушно спрашиваю я, так равнодушно, что, по-моему, любой человек должен от такого равнодушия насторожиться. Это я, правда, уже потом сообразил. Но Эдуард Семенович, к счастью, моего волнения не замечает, он и сам достаточно взволнован.
— Когда это было? — пискливо переспрашивает он. У многих людей такая манера: сначала переспросить, прежде чем ответить. — Сейчас скажу точно. Один момент.
Он с усилием наклоняется, открывает тумбочку стола, выдвигает ящик и достает оттуда тетрадку. Полистав ее своими толстыми пальцами и заодно немного отдышавшись, он находит нужную запись и читает, водя пальцем по строчке:
— Вот, пожалуйста. Уехал десятого прошлого месяца, то есть ноября. Вернулся и вышел на работу пятнадцатого.
Я на секунду даже задерживаю дыхание, чтобы не выдать себя. Ведь убийство Веры произошло двенадцатого…
— Какой же он вернулся из этой поездки, не обратили внимания? — откашлявшись, спрашиваю я.
— Ну да. Ну да, — кивает Эдуард Семенович. — Представьте себе, сразу обратил внимание. Да и все обратили внимание. Просто нельзя было не обратить. Он же сам не свой приехал.
— А мать? — резко спрашиваю я.
— У нее, бедной, одна только: слезы, — шумно, со свистам вздыхает Эдуард Семенович. — Вот слез стало больше. Это я вам точно могу сказать.
— Тогда вот что, — подумав, говорю я. — Об остальных мы с вами поговорим позже. Сначала попробуем тут разобраться. Ольга Гавриловна сейчас на работе?
— А как же? Конечно.
— А Павел?
— Не вышел! — тонко и возмущенно восклицает Зеликовский. — Не вышел на работу, и все! Почему — неизвестно. И мать не знает. Вот, пожалуйста.
— Та-ак… — киваю я и секунду пристально и молча смотрю в небольшое, подернутое ледком окно, кое-что прикидывая в уме, и, решившись, говорю: — К вам просьба, Эдуард Семенович. Попросите Ольгу Гавриловну сюда или в другое место, где нам не помешают. Я с ней побеседовать хочу.
— Ради бога, ради бога… — суетливо восклицает Зеликовский, с трудом вырывая свое грузное тело из кресла. — Позову. Сюда. Вы сидите. Фу!..
Он, сопя, поднимается наконец на ноги и выплывает из кабинета.
Через минуту в дверь раздается негромкий стук. Я встаю, открываю ее и вижу на пороге высокую, костлявую женщину в синем халате, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке, лицо суровое, замкнутое, с плотно сжатыми губами, и глубоко запавшие, в темных обводах глаза. Ох, сколько же пережила на своем веку эта женщина! И совсем не осталось в ней, мне кажется, мягкости, душевности и теплоты.