Хотя в определенных дозах это каждой приятно, лукаво добавляет Арнольд. Словом, ни о каком романе в Москве, даже о попытке его завести, речи быть не может. И если в этом убежден Арнольд Риманис, то сомневаться не приходится. Однако молоденькие сотрудницы министерства заметили, что Струлис ухаживал за Верой. Ошиблись? Ну, нет. В таких вещах эти особы не ошибаются. Что же тогда? Может быть, это было, так сказать, деловое ухаживание? Какая-то помощь требовалась Струлису от Веры? Он же отменный хитрец, ловкач и доставала. И его угрюмая внешность весьма обманчива. Да, вот это и надо проверить в первую очередь. Ну, и, конечно, тот злосчастный понедельник, особенно вечер того дня.
— Когда вы приехали в Москву? — спрашиваю я.
— В воскресенье, — хмуро цедит Струлис. — Не это, а то.
— Вы приехали в командировку?
— Да. Командировка.
— С какой целью?
— Получить два автомобиля, один автобус.
— Вам это легко удалось?
Струлис бросает на меня исподлобья быстрый, подозрительный взгляд.
— Вполне законный порядок.
В разговоре с таким сдержанным, немногословным человеком надо быть особенно внимательным, чтобы суметь уловить еле заметные оттенки настроений и интонаций. Сейчас я чувствую, что Струлис нервничает. Ему явно не нравятся мои вопросы, относящиеся к его служебным делам здесь, в Москве. Небось что-то крутит, ловчит к мухлюет. Но Вера вряд ли помогла ему тут, несмотря на все круги, которые он вокруг нее делал. Не таким человеком была Вера.
— Вспомните, Освальд Янович, — прошу я, — что вы делали, как провели следующий по приезде в Москву день — понедельник. Где были, с кем встречались.
— О, весь день… вспоминать?
Точно так же ответил мне вчера и Фоменко. Приезжему действительно очень трудно вспомнить во всех подробностях, от начала и до конца, один из суматошных дней, проведенных в Москве. Особенно командированному, да еще если он приехал с таким хлопотливым заданием.
— Ну, вспомните хотя бы вечер, — соглашаюсь я.
Я помню, эта моя уступка принесла Фоменко явное облегчение. Но тут я этого не чувствую.
— Зачем? — резко спрашивает Струлис, полоснув меня враждебным взглядом.
Я с трудом удерживаюсь, чтобы не ответить резкостью. Нельзя. Вредно и недостойно. И все-таки в голосе моем звучит неприязнь, тут уж я ничего не могу поделать.
— Я могу вам и не отвечать на ваш вопрос. И все равно вы обязаны ответить на мой. Обязаны, Струлис. Но я вам все-таки кое-что объясню. Вы знаете, что погибла сотрудница министерства Вера Топилина?
— Знаю. Только это не объяснение.
— Вы были с ней знакомы?
— Да, был. Ну и что?
— Вы встречались с ней вне министерства?
— Это никого не касается.
— Извольте ответить на мой вопрос. Мы ведем официальное расследование по делу Топилиной.
— Встречался… — стиснув зубы, цедит Струлис.
— С какой целью?
— Личной. Красивая девушка.
— Не стройте из себя ловеласа, — строго говорю я. — Ваша Велта, по-моему, этого не заслужила.
Щеки Струлиса неожиданно розовеют, и в сузившихся глазах мелькает растерянность. Он молчит.
— Будете отвечать?
— Нет.
— Ладно. И так ясно. Теперь вспомните, что вы делали вечером в прошлый понедельник.
— Был в гостинице. Смотрел телевизор. Хоккейный матч. Рижане с московским «Динамо». Потом звонил домой.
— В котором часу звонили?
— Около десяти. Можете проверить.
— Обязательно.
Мы действительно все проверим. Но я уже и так чувствую, что Струлис на этот раз говорит правду. В тот вечер он не был с Верой. И я могу кончить этот неприятный разговор.
Мы сухо прощаемся.
Струлис, не оглядываясь, уходит, аккуратно и неслышно прикрыв за собой дверь.
Некоторое время я еще сижу в кресле, курю и перебираю в памяти наш разговор, сравниваю его со вчерашним. Чем-то они похожи. Да, да. И Фоменко, и Струлис явно чего-то опасаются, когда речь заходит о их служебных делах. Видимо, что-то там нечисто. Оба приехали получать какие-то машины. И не все, видимо, ими тут законно делается, где-то они хитрят, кого-то умасливают, кого-то обводят вокруг пальца и, естественно, при этом все время чего-нибудь опасаются. Вот куда бы вам смотреть, уважаемый Станислав Христофорович, а не учить других. Но только к Вере все эти мелкие пакости отношения не имеют. Это уж точно.
Я смотрю на часы. Ого! Через час ко мне в отдел приедет крымчанин Владимир Лапушкин. Может быть, это он изображен на фотографии? Справка о нем из Симферополя наконец пришла, это мне по телефону подтвердила Галочка. Следовательно, надо ее успеть прочесть и обдумать.
И я мчусь к себе в отдел.
Эх, как приятно пройтись сейчас по улице. С утра снова выпал снег, но на этот раз он и не думает таять. Наоборот, все больше подмораживает, и холодный, прозрачный воздух, пронизанный солнцем, необычайно приятен после стольких дней гнилой, тяжелой сырости.
Но гулять мне некогда, мне надо спешить, и я в последнюю секунду все-таки втискиваюсь в переполненный, уже трогающийся с места троллейбус.
Приезжаю я вовремя. У москвича уже так развито ощущение времени, что он умудряется буквально по минутам планировать не только бесчисленные свои дела, но и скорость своего передвижения на всех видах общественного транспорта с учетом их маршрута, а также всевозможных остановок и задержек в пути. Это происходит почти автоматически. Я, например, не высчитывал, сколько минут мне потребуется, чтобы после ухода Струлиса добраться от министерства к себе на работу, но все же я чувствовал, что успею еще выкурить сигарету, сдать ключ от кабинета, смогу даже две-три минуты подождать троллейбус, и мне понадобится еще шесть или семь минут, чтобы потом пересечь площадь, затем миновать дежурного и подняться к себе на этаж, в свой отдел.
Словом, как я уже сказал, приезжаю я вовремя.
Материал, присланный из крымского управления о Владимире Лапушкине, действительно представляет некоторый интерес. Правда, ничего порочащего Лапушкина тут нет. Разве только, что он выплачивает алименты сразу двум своим бывшим женам на двоих детей. Но выплачивает он аккуратно, и потому с нашей стороны никаких претензий по этой части к Лапушкину нет. Правлением же колхоза он характеризуется наилучшим образом. Честен, исполнителен, инициативен, образован, опытен, чуток к людям, хороший товарищ… Боже мой, сколько достоинств у одного человека! Кроме того, он еще активный общественник и, как сказано в характеристике, «непрерывно работает над собой», он даже редактирует сатирическую стенгазету.
Ко всему этому блестящему перечню нашими товарищами из управления добавлено, что Лапушкин общителен, имеет многочисленных знакомых, часто бывает в командировках, не очень-то ограничивает себя в расходах, несмотря на солидные алименты, любит одеться, кутнуть, не равнодушен к женщинам, которые, в свою очередь, тоже оказывают ему внимание, ибо Лапушкин, ко всему прочему, еще и хорош собой.
Вот это-то средоточие добродетелей и обаяния вскоре и предстает передо мной в лице весьма элегантного, худощавого молодого человека, улыбчивого и полного дружелюбия. Лапушкин тщательно выбрит, только что весьма модно подстрижен — узкие, длинные бакенбарды, уши прикрыты волосами, аккуратная, сходящая на нет тяжелая грива волос. На Лапушкине модный, светло-серый в полоску французский костюм-тройка, широкий и необычайно пестрый галстук. Словом, как точно сказала о нем одна из девушек в министерстве, — «рекламный мальчик». Когда он входит, комната моя наполняется резким запахом одеколона.
Мы здороваемся, разглядываем друг друга, я приглашаю Лапушкина расположиться в кресле и закурить, после чего приступаю к уже приевшимся мне вопросам:
— Давно в Москве, Владимир Карпович?
— Ровно две недели, — охотно отвечает он. — Отпуск использую. Круглый год, знаете, живу на курорте, утомительно, — он позволяет себе пошутить. — Надо когда-нибудь и в рабочей обстановке пожить. Спуску, знаете, себе не даю. Каждый день культурные мероприятия. Сегодня, допустим, МХАТ. Комедия. Я стараюсь только на комедии ходить. В крайнем случае — сатира, — и туманно поясняет: — Как жанр, конечно. Сам, знаете, причастен. Газету редактирую. «Штрихом и словом о нездоровом». Как название? Звучит, по-моему. Ну, еще цирк уважаю. Не скрою. Новое здание особенно волнительно.
— Но и дел не чураетесь? — усмехаюсь я, — Слышал, вы в министерство заглядывали?
— Да разве от этих дел куда убежишь? — подхватывает Лапушкин. — Услышали, что я в Москву собрался, ну и подкинули. А я, знаете, от работы бегать не привык. Интересы дела и интересы коллектива — это первое. Остальное бульон, я вам скажу. Всякие там сюжетики, они для отдыха. Верно я говорю?
— А у кого же вы в министерстве бывали?
— У кого?.. — Он задумывается, а в глазах мелькает неуверенность, даже почему-то испуг. — Я был… Даже не помню, честное слово… столько, знаете, людей, контактов… — бормочет он. — И знаю их всех мало.
Лапушкин просто на глазах тускнеет. Даже его роскошный галстук кажется уже не таким ярким, и улыбка не такой ослепительной, и глаза не блестят, а губы начинают мелко дрожать. Чего это он так испугался?
— Вы товарища Меншутина там знаете? — спрашиваю я.
— М-меншутина?.. Н-нет. Не знаю… То есть слышал! — спохватывается Лапушкин. — Слышал. Н-но… Не видел. Лично. Не пришлось, знаете…
— А секретаря его, Топилину?
— Нет, нет! — в испуге восклицает Лапушкин. — Вообще… не знаю! — Он энергично отмахивается обеими руками, словно прогоняя осу или даже что-то еще опаснее.
— Не знаете его секретаря? — удивленно переспрашиваю я, и в душе у меня возникает какое-то беспокойное ощущение надвигающейся неприятности, может быть, даже беды.
— Секретаря знаю… Но что Топилина… откуда же? — все так же сбивчиво лепечет Лапушкин. — Ну, сидела… и никаких… этих самых… сюжетиков…
— Бросьте, Владимир Карпович, — не выдержав, говорю я. — Ведь вы за ней и ухаживать пытались.
— Я?! Никогда! — с необычайной горячностью восклицает Лапушкин. — Злые языки! Бабьи! Из зависти!.. Из… из ревности! Сплетни разводят! Конечно… одинокий мужчина… Молодой… недурен… образован… кругозор…
В бессвязных выкриках вконец разволновавшегося и перетрусившего Лапушкина чувствуется, однако, набор давно отработанных аргументов.
— Ну, хорошо, — обрываю я его. — Значит, Топилину вы не знаете. Тогда напрягите свою память и постарайтесь вспомнить хотя бы вот что: как вы провели прошлый понедельник, двенадцатого. Ну, хотя бы только вечер. Это-то вы в состоянии сделать?
— Вечер. Двенадцатого. Понедельник, — как ученик перед доской, повторяет Лапушкин. — Одну минуту. Только сосредоточусь.
Он заметно успокаивается.
А у меня вдруг возникает досадное ощущение новой неудачи. В первый момент мне показалось даже, что Лапушкин и внешне похож на того человека с фотографии. Но сейчас я убеждаюсь, что ошибся. А уж внутренне… Вера никогда бы в жизни не смогла влюбиться в этого жалкого человечка.
Между тем Лапушкин торжествующе объявляет:
— Вспомнил! Что было, то было. Театр Сатиры. «Баню» смотрел. Чтобы не быть незрелым в этом вопросе. Четырнадцатый ряд партера. Мест не помню, заранее говорю. Был с кузиной. Вот ее телефончик. Может подойти тетя.
Он начинает торопливо рыться во внутреннем кармане пиджака. Но я раздраженно машу рукой:
— Не надо, Лапушкин. Верю. И можете идти. Я вас больше не задерживаю. До свидания.
Мне противно смотреть на этого человека, и я ничего не могу с собой поделать.
Сегодня мы хороним Гришу Воловича. Хороним почему-то не как обычно. Траурный митинг в нашем клубе будет позже. А пока что гроб с телом Гриши стоит в маленьком зальце при больничном морге.
Возле гроба несколько женщин. Высокая, полная старуха с суровым лицом держит за руку девочку лет семи, уже школьницу, под расстегнутым пальтишком видны коричневое форменное платьице, черный фартук и белоснежная каемка воротничка на тоненькой, нежной шейке. Девочка испуганно жмется к старухе и оглядывает каждого входящего быстрым и жалобным взглядом. Это старшая дочка Гриши, младшую, конечно, не привели, а старуха — это, наверное, его теща. По другую сторону гроба стоит еще одна старушка, маленькая, худенькая, сморщенная, в темном платке на голове. Это мать Гриши. А рядом с ней молодая женщина, удивительно похожая на Гришу, и всем ясно, что это его сестра. Вот и вся Гришина родня. Одни женщины.
Подальше от гроба, уже возле стен, стоим все мы, Гришины сослуживцы и друзья. Мы все в штатском. Другой одежды нам на работе не положено. Мы все из уголовного розыска, самого боевого и оперативного подразделения милиции, в этом каждый из нас твердо уверен. Мы особое братство, боевое товарищество, и смерть каждого из нас еще больше сплачивает остальных.
Эти высокие мысли невольно приходят мне в голову, когда я вижу вокруг посуровевшие, тяжело затвердевшие лица своих товарищей. Сколько, оказывается, наших людей знало Гришу Воловича, сколько их сегодня пришло сюда. Здесь, в этом зальце, места уже нет. Люди только заходят ненадолго сюда, сняв шапку, замрут у гроба и снова выходят во двор.
А во дворе собралась уже немалая толпа. И я обращаю внимание, что большинство из них вовсе не работники милиции. Откуда они? Мужчины, женщины, пожилые и средних лет, а рядом совсем молодые ребята и девчата, скромно одетые, рабочего вида люди, судя по всему, жители этого района — района, где был убит Гриша.
Рядом с собой я обнаруживаю Николая Ивановича. Длинное лицо его с тяжелым, оттянутым вниз подбородком и ввалившимися щеками, на которых пролегли борозды и складки морщин, кажется сейчас совсем старым.
— Откуда столько народу? — тихо спрашиваю я его, не поворачивая головы.
— Объявление о похоронах всюду повесили, — тоже еле слышно отвечает он.
— По всему району. Неужто не видел?
— Я тут с того раза не был. Что написали?
— «При задержании опасного преступника погиб работник московской милиции майор Г.А.Волович, — цитирует мне на память Николай Иванович. — Траурный митинг состоится в морге районной больницы…» Ну, а дальше время, число и адрес. Остальное на словах людям объяснили.
— Выходит, жители пришли?
— Именно.
— И с того двора пришли?
— Да. Это мы особенно постарались.
— Небось знают, что Федька убил?
— Ни одна душа не знает. Это мы тоже постарались.
Я не выдерживаю и скашиваю глаза на Николая Ивановича. И начинаю кое-что подозревать. А Николай Иванович в ответ на мой вопросительный взгляд чуть заметно горько усмехается и все так же тихо объясняет:
— Что в том сарае был Федька, знали только четыре человека: Анна Сергеевна, его мать и Зинченко с Алешкой. Этих двоих мы арестовали, Анну Сергеевну попросили молчать, ну, а старуха и без этого умрет, а не скажет.
— А зачем все это? Пусть бы знали.
— Кузьмич велел. Потом узнают А пока мы слух пустили, что это какой-то, мол, неизвестный стрелял.
М-да… Что-то затеял Кузьмич… Это уж точно. Даже узнавать себя в толпе не велел, вспоминаю вдруг я Но вслух все эти мысли я, конечно, не высказываю. Строгая наша служба приучает не бросаться словами. Вот и Николай Иванович ничего больше не говорит, хотя, наверное, кое-что еще и знает, раз был привлечен к этой работе.
Со двора заходит начальник отделения милиции, где работал Гриша. Это невысокий, плотный, седоватый подполковник, красное обветренное лицо и совсем белые усы. Единственный здесь человек в форме. Он снимает фуражку и, держа ее по форме на согнутой руке, на минуту замирает возле гроба, сумрачно глядя на восковое Гришино лицо. Потом он делает шаг в сторону и гудит простуженным басом:
— Пора начинать митинг, товарищи.
Затем, держа фуражку все так же, на согнутой руке, он почтительно подходит к Гришиной матери и спрашивает:
— Вы разрешите, Мария Трифоновна?
Вместо ответа старушка вдруг утыкается лицом в его шинель и горько, в голос плачет.
Подполковник смущенно гладит ее плечо и еще больше мрачнеет, а стоящая рядом Гришина сестра прерывающимся голосом просит:
— Мама, не надо… Ну, перестань, мама…
Она наконец отрывает старушку от подполковника, и та плачет уже у нее на груди. А молодая женщина утыкается лицом в ее платок и, кажется, тоже беззвучно плачет.
Подполковник делает нам знак.
Мы подходим к гробу, легко, совсем легко поднимаем его на плечи и медленно направляемся к выходу.
Большой двор полон людей. Вся округа собралась тут. Еще бы! Такое событие. Ведь многие слышали выстрелы в ту ночь, и все уже о них знают. Все знают, что милиция задерживала опасных преступников. Ведь это же небывалое дело — чтоб стреляли. И вот убит человек. Не в газете об этом читают, не в книге, а вот сами видят, своими глазами. Как же случилась такая беда, как все там, ночью, произошло? И кто такой убитый человек? Это, конечно, заинтересовало каждого и каждого взволновало. Потому так много народу собралось здесь.
Возле дверей морга, на ступенях установлена высокая подставка для гроба, а в стороне на длинном металлическом штативе укреплен микрофон.
Мы бережно опускаем гроб и отходим, сливаемся с толпой. Около него остаются только близкие, три женщины и маленькая девочка. Они сейчас никого не видят и ничего не слышат. Они не спускают глаз с утопающего в цветах тонкого, желто-окостеневшего профиля. Они прощаются…
К микрофону подходит подполковник, откашливается, расправляет рукой усы и без всякой бумажки, без заранее написанной и утвержденной кем-то речи начинает говорить, волнуясь, чуть сбиваясь и тут же сам себя поправляя.
— Граждане, — говорит он. — Сегодня мы хороним нашего боевого друга, доброго товарища, смелого, честного человека Григория Александровича Воловича, павшего от бандитской пули на своем боевом посту. Даже не на посту. Пост — это что-то такое, я бы сказал, неподвижное и вроде бы на него нападают. А тут все было не так. Я ниже доложу вам, как все было. Сначала я обязан вам сказать, кто такой был Григорий Александрович и как жил. Он совсем молодой человек еще был, ему исполнился только тридцать один год, он тысяча девятьсот сорок третьего, военного года рождения, одиннадцатого февраля. Родился в рабочей ткацкой семье в славном городе Калинине. Вот откуда и приехали сегодня его матушка Мария Трифоновна и сестра Ольга Александровна, — подполковник делает короткий и почтительный жест в сторону стоящих у гроба женщин, и вслед за движением его руки сотни голов поворачиваются в их сторону.
Тишина стоит во дворе. Слышатся только тяжкие мужские вздохи да всхлипывания плачущих женщин. Откуда-то издалека доносятся звуки большого города.
За моей спиной женский голос, давясь слезами, произносит:
— А девочка-то… дочка небось… школьница.
— Дочка… дочка… — жалостливо подтверждают вокруг.
И кто-то вздыхает:
— Надо же такому горю случиться…
— Выходит, работа такая, — рассудительно замечает простуженный мужской голос. — Отчаянная.
— Ой, не говори. Я бы с ума сошла…
— А жена-то его где? — спрашивает кто-то.
— Выходит, нету… Вдовец, значит, был. Раз дочка-то при нем.
— Сироточкой осталась… О господи…
— Хоть поймали бы, окаянного…
— Такого пойди поймай…
Шелестят тихие скорбные слова у меня за спиной. Люди вполголоса переговариваются, вздыхают.
— …Окончил он школу, как все, — продолжает между тем подполковник своим хриплым, натуженным басом. — Ну, а потом, ясное дело, служба в армии, священный долг. Пока, видите, все, как и у других. Но, отслужив срок, идет Григорий Александрович по зову совести и сердца снова в строй, в солдатский строй. Снова идет защищать мир и покой народа, ваш покой, уважаемые граждане. И вот Григорий Александрович работает у нас и учится, постигает правовые науки, кончает высшую нашу школу и вскоре назначается сюда, в наше Краснознаменное отделение милиции на должность начальника уголовного розыска. Это что значило? А то, что заслужил он этот высокий пост. Сколько преступлений раскрыто Григорием Александровичем, вы бы только знали, а еще больше не позволил он совершить. Сколько преступников задержано им для справедливого и законного наказания через суд, сколько краденых вещей возвращено владельцам, сколько жизней им спасено, если хотите знать. Работа эта не знает ночи и дня. Порой сутками работают товарищи. А как же иначе, раз надо? Вот и работаем. Высокая у нас у всех цель, дорогие товарищи. Вы знаете. Чтобы не было преступлений, чтобы каждый гражданин имел совесть, честь, любил труд и уважал себе подобных людей…
Подполковник говорит с таким напряжением и подъемом, так искренне, складно, что я ловлю себя на том, что сам с волнением слушаю его. Мне кажется, я бы в жизни так не выступил, да еще в такой момент и перед столькими людьми. А этот… Даже мне удивительно. И меня переполняет гордость и благодарность к этому незнакомому мне раньше человеку. Вот какой начальник был, оказывается, у Гриши.
— …Ну, а что произошло в ту ночь, — хрипит в заключение подполковник,
— вам расскажут товарищи, которые сами участвовали в той операции. А пока я объявляю траурный митинг открытым. И первое слово предоставляю самому молодому нашему сотруднику, только начавшему под руководством Григория Александровича свой боевой, нелегкий путь — и, замечу вам, хорошо начавшему
— Владимиру Аверкиеву.
И вот Володя, чуть прихрамывая, подходит к микрофону. Звонкий его голос, срывающийся от волнения, разносится по двору:
— Это не только мой начальник! Это мой старший друг и учитель лежит здесь!.. И перед его гробом я клянусь… на всю жизнь…
Как все-таки здорово сделали, что организовали этот митинг! Сколько людей поймут, что если за них кто-то отдал свою жизнь, а еще кто-то готов ее отдать — и не на войне, когда воюют все, весь народ, а сейчас, в мирные дни,
— если кто-то готов отдать за других жизнь, то как же должны жить эти другие, как должны относиться друг к другу! Перед лицом такой смерти люди могут многое решить для себя, для своей жизни дальше, для своих взглядов на эту жизнь.
Но как трудно убедить себя, что и после твоей смерти, если эта смерть будет такой же достойной, как у Гриши, жизнь чуточку изменится к лучшему и кто-то из оставшихся людей станет тоже чуточку лучше. Как трудно убедить себя в этом!
В ту ночь, когда погиб Гриша, я тоже бежал на пули. Разве я думал о смерти? Или о бессмертии? Или о других людях, ради которых я бегу на эти пули? Ни о чем я не думал. Меня в тот миг вели вперед ненависть и долг. И только. Но сейчас мне хочется верить, что смерть Гриши оставит все-таки след в судьбах и мыслях многих людей, мне необходимо так думать. Я тоже не забуду Гришу Воловича. Но пусть и другие его не забудут. Не только друзья. Но и все эти люди, которые случайно пришли сюда сейчас и слышат то, что рассказывает Володя.
А Володе разрешили рассказать почти всю операцию, вернее, весь ее конец, но так, что невозможно догадаться, кто же был тот бандит и кто был с ним. Тут Володя вполне сознательно кое-что искажает. Он, оказывается, прекрасно подготовился к такому рассказу. И он все запомнил, даже этот последний Гришин рывок там, в сарае, когда он загородил собой Константина Прокофьевича.
— …После этого бандит выскочил из сарая и кинулся бежать, — азартно рассказывает Володя замершим от напряженного внимания людям во дворе. — За ним бросился один из наших товарищей. Бандит заметил погоню и начал отстреливаться. Многие из вас слышали эти выстрелы. Но свист пуль слышал только наш товарищ. И все-таки он продолжал преследование.
В этот момент кто-то осторожно берет меня за локоть и шепчет:
— Быстро в машину. За воротами налево.
Я оборачиваюсь и вижу исчезающего в толпе Петю Шухмина и, конечно, тут же устремляюсь за ним. На нас никто не обращает внимания.
Петю я настигаю уже у самых ворот:
— Что случилось?
— Случилось, что Кузьмич пять минут назад взял Федьку.
— Ну да?! Сам?
— Сам. Ну, я маленько помог. Пришел, понимаешь, сволочь, посмотреть, кого это он уложил. Раз никто на него не думает, то почему не прийти? Не утерпел, понимаешь. Такой психологический расчет у Кузьмича был.
Глава 6.
БОЛЕВАЯ ТОЧКА ДУШИ
Я не понимаю, почему Кузьмич не привлек и меня к задержанию Федьки. Все-таки это я гнался за ним тогда ночью, на моих глазах он убил Гришу Воловича, и в меня он стрелял. А Кузьмич вспомнил обо мне, когда надо Федьку допрашивать, и вот срочно прислал за мной Петю. И я считаю себя незаслуженно обойденным. Я не могу себе представить, что Кузьмич сделал так, потому что все еще сердит на меня, потому что хочет мне что-то доказать. Это все слишком уж мелко и совсем на него не похоже, на прежнего Кузьмича, во всяком случае. Но если это так, то много же он потеряет в моих глазах.
Мы с Петей приезжаем в отдел и немедленно идем к Кузьмичу. Первый допрос надо провести сразу после задержания, пока этот бандит сбит с толку, взволнован, растерян и испуган.
Кузьмича мы застаем одного. Он расхаживает из угла в угол по своему кабинету и, хмурясь, потирает ладонью седоватый ежик волос на затылке — чем-то, значит, недоволен. Высокая, чуть сутулая фигура его в просторном сером костюме, мятом и давно уже не модном, то почти пропадает на фоне темнеющего окна, то вновь возникает в полосе света от горящей лампы на столе. И тогда бросаются в глаза тяжелые складки на его лице и становится заметным, как Кузьмич устал.
При нашем появлении Кузьмич подходит к двери, зажигает верхний свет и поворачивается ко мне. Смотрит он на меня с довольной усмешкой, чуточку даже, я бы сказал, победно и говорит:
— Вот какие дела. Кое-что, оказывается, еще можем.
Мне понятна, конечно, его радость. Хотя, всегда сдержанный и скромный, Кузьмич обычно не позволяет себе так обнажать свои чувства. Но тут, по-моему, проявился — ну, как бы вам объяснить? — эдакий стариковский комплекс, что ли. Будто все полагают, что ему пора уходить на покой, что он уже свое отработал. А он вот сейчас доказал, что это не так и что он еще о-го-го какой. Но о том, что ему пора уходить, никто и не думает. И доказал он все это, главным образом, самому себе. Но я, конечно, об этом не заикаюсь. Я вообще обижен и сухо спрашиваю:
— А все-таки почему без меня?
— Нельзя было, — качает головой Кузьмич и направляется к столу. — Тут ведь требовалась сверхосторожность, вот что. Тебя видели в том дворе. Тебя и Федька мог заметить, когда вы в сарай заскочили. Ты у нас вообще, — он коротко усмехается, — заметная личность. Даже издали.
— Вымахал, словом, — почему-то довольным тоном подтверждает Петя. — Выше некуда.
— Ладно, — вновь хмурится Кузьмич. — Лучше давай-ка, милый, берись за Федьку. Виктор Анатольевич выехал куда-то, а нам с первым разговором надо торопиться.
— А вы сами-то?
Признаться, я в первый момент слегка робею перед возлагаемой на меня ответственностью.
— Я не могу, — качает головой Кузьмич. — И не должен. Я же его только что брал. Никакого психологического контакта не получится. И вообще никакого разговора. Так что кроме тебя некому. Да и знаешь ты все досконально. Это тоже не последнее дело.
— Слушаюсь, — через силу говорю я.
— Ну вот. Его сейчас приведут к тебе. Значит, давай решим, по каким пунктам ты поведешь допрос.
— Во-первых, пистолет.
— Это — в-третьих. Сначала ты его разговори. Помни, пистолета мы сейчас при нем не обнаружили. В сарае, как ты знаешь, его тоже нет. Выходит, где-то он его прячет. И по какому случаю его взяли, он точно не знает. У него пока полный ералаш в голове. Поэтому о пистолете потом. Разговори на мелочах. И разведай. К примеру, вот: Зинченко он назовет? Кого еще назовет? Как опишет тот вечер на стройплощадке, ту ночь? Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Учти, он сильно взволнован, сильно напуган. У него убийство на совести. Он этой темы сейчас больше огня боится.
— Значит, охотно ухватится за разговор на другую тему.
— Вот, вот. Нерв ты уже нащупал, — сдержанно кивает Кузьмич. — И еще учти обстоятельства задержания. Я тебе их сейчас опишу. Значит, подходит он по переулку к воротам, останавливается и с безразличным видом заглядывает во двор. Там траурный митинг идет. В этот момент к нему сзади тихо подкатывает машина, дверца открыта, там Шухмин. Я подхожу с другой стороны и негромко, очень даже спокойно ему говорю: «Можно вас на минуточку, гражданин?» Но у него же нервы натянуты до предела, да еще перед глазами гроб и в нем убитый им человек. Он моего голоса не выдержал, он больше притворяться не мог. Он так рванулся, будто я его за горло схватил и душить начал. Так рванулся, что человека рядом опрокинул, случайного совсем человека. Он же здоровенный мужик, Федька-то. И кличка у него Слон. Вот тут я беру его на прием. Он поневоле сгибается и вползает в машину. Еле-еле, правда. Уж очень здоров, — Кузьмич чуть заметно усмехается в усы. — Деться ему, однако, некуда. Кости трещат. И ошалел, конечно. Ну, а в машине его уже Шухмин принял.
— Из рук в руки, — весело подтверждает Петя. — Но главное-то Федор Кузьмич уже сделал, — добавляет он, радуя душу начальства.
И я чувствую, что Кузьмичу это приятно.
Он сейчас ничем не дает почувствовать, что сердит на меня. Ну еще бы! Так всем нос утер этим задержанием. Но я все-таки не могу простить ему этой глупой стариковской обиды на меня — обиды, которая так меня оскорбляет и так его самого унижает.
Я невольно начинаю все больше злиться, все больше «накручивать» и настраивать себя против Кузьмича. И только подготовка к предстоящему нелегкому и очень ответственному допросу постепенно снимает накапливающееся напряжение.
А Кузьмич уже снова хмурится.
— …Дорогой Слон этот сидел не шевелясь, — продолжает он. — Ну, и мы ни слова. Так и довезли. Теперь понятно тебе, что из всего этого извлечь можно для тактики первого допроса?
— Надо подумать, — сдержанно говорю я.
Вот чему я уж точно научился — это не выскакивать, не подумав.
— Что вы случайно к нему обратились и только его испуг заставил вас его задержать — это он не поверит, — говорю я. — Уж слишком четко все проделали.