– А вы стихов не сочиняете? – без связи с предыдущим спросила П. П. – А то, знаете, сейчас многие пишут стихи.
– Стихи? – простовато вторил К. М. – Это когда нормальную речь переводят в ненормальную рифму и ритму? Упаси Господь!
– Правильно, – одобрила П. П. – Стих и гвардия могут быть только белыми. Кстати, об абсурде…
– Не понял.
– Когда вы шли за мной по коридору, вы думали об абсурде. Люди, рассмеялась она, – думают об абсурде, глядя мне в спину. Непонятно, почему. Так вот. Есть теория абсурда. Есть концепция абсурда. Есть логика абсурда. И так далее. Вы знаете Канопуса?
– Впервые слышу. Какой-нибудь грек?
– Нет, – повела она плечами, – обыкновенный сумасшедший. Так вот. Он строит остаток своей жизни на абсурде. – П. П. рассмеялась с удовольствием, словно это она сама придумала и Канопуса, и все остальное. – Он пишет стихи в рифму и, как вы говорите, в ритму. Нашел себе двух старушек, бывших библиотекарш, и сочиняет на потребу, то бишь на заказ. Молодые солдаты заказывают ему письма в стихах для девушек. Приходят и официальные и даже признанные поэты, когда нужно заработать на виршах к праздникам и к разным великим датам.
– Какой же это абсурд? – подзадорил К. М. – Обыкновенное хобби… И много он берет за строчку?
– С солдат и школьников – по рублю. С популярных поэтов – по десятке. Блеск! Все, что вы можете прочитать в периодике и популярных журналах, сочинено Канопусом. Редко кто пишет самостоятельно. Да и зачем? Все равно все похоже на все.
– Действительно, – согласился К. М., – зачем?
– Вот с этого и начинается абсурд, – сказала П. П. – С вопроса «зачем?». Так и ваше предстоящее утешительство. Раньше посредник-священник отдавал право последнего утешения Богу. Вы считаете, что возможно человеку – утешать?
Они заспорили.
Буфет у стены слушал их разговор и мрачнел – высверкивал стекляшками и хмурился.
4
Утром следующего дня, расшифровав цифровой замок, К. М. отворил дверь, обитую рыжим дерматином, вошел в кабинет с одним окном и еще одной дверью, ведущей в подсобное помещение с рукомойником, туалетными приспособлениями и электрической плиткой на фанерной тумбочке, и понял, что происшедшее за минувшие сутки – почти настоящая жизнь, и она предъявляет обязательства и требует их исполнения с той серьезностью, на какую способен исполнитель. Это было крепкое ощущение, дающее ясность предстоящего дня, и исполнитель был сама серьезность. Он положил на стол рядом с телефоном пакет с завтраком, роман Льва Толстого, две пачки сигарет и осмотрелся.
Глухую стену кабинета занимала рукописная газета «За творческое утешение», как и полагалось во всяком учреждении. К. М. даже умилился этой встрече с прошлым.
– И снова мой переменился сон, – вслух, из привычки к отстранению себя, произнес К. М.
Заголовок газеты когда-то был написан акварелью или гуашью, но от времени так выцвел, загрязнился, покрылся мушиными точками, что казалось, будто его нарисовали цветными слюнями и не потрудились вытереть. Текст шел на четырех колонках, от руки, разными почерками, словно рука писавшего то удлинялась, то укорачивалась.
К. М. прочитал «наши достижения». В цифрах и графиках, составленных кое-как, на живую нитку, все же ощущался трудовой напор, мастерство и поиск молодых. Однако из сравнительных данных выходило, что индекс утешения неуклонно падал. В «вестях из-за рубежа» тоже ничего примечательного не просматривалось, – высказывания различных президентов, какие есть, от американского до президента общества любителей подледного плавания; рассуждения о практике утешительства на дальнем и ближнем востоках и в других регионах. Колонка «черного юмора» также не находила отклика в душе, взирающей на мир без улыбки. А вот «советы утешителю» стоило выучить, это могло пригодиться. Первый совет гласил: «Пауза – союзник утешителя». И все, а что делать с этой паузой, не говорилось. Следующий совет утверждал: «Прокладывая мосты понимания, не забудь про опоры». И так далее.
К. М. не стал читать дальше, а уселся за стол и раскрыл роман в том месте, где граф Лев Толстой, сам когда-то в осажденном Севастополе просадивший в карты родительский дом, в этом романе с удовольствием описывает сцену, где Андрей Болконский в лазарете дуется в карты с Анатолем Курагиным. Эта сцена, по мнению многих, была нарисована очень изящно. Так и виделось, как нервически подрагивают тонкие сухие пальцы князя Андрея, а с красивых, будто выделанных для поцелуев губ Анатоля Курагина слетают грязные мужицкие ругательства, непременно по-французски, потому что тогда даже мужики во Франции ругались по-французски.
Через час неожиданно раздался телефонный звонок, и К. М., откашлявшись, пустил в телефон бархатистый бас:
– Здравствуйте. Вас слушают. Говорите.
На другом конце телефонной линии, видимо, не приготовились к разговору, потому что женский голос, хриплый то ли спросонья, то ли утренне-нетрезвый, сказал кому-то третьему:
– Да отвяжись, не видишь, я разговариваю?
Потом в трубку:
– Хелло, это ты, новенький?
– Я вас слушаю, – мягко повторил К. М. – Говорите.
– Вот я и говорю, балда, что ты новенький. Утешитель номер четыре. А я номер два. Ясно?
К. М. промолчал, не зная, что сказать, и голос продолжал:
– Меня кличут Мариной, а тебя как?
– Инструкция запрещает называть имена, – занудил К. М.
– Видал? – произнес голос кому-то третьему, сопевшему пьяной одышкой. Этот балда верит в инструкции. Ну и идиот. Ладно, балда, слушай сюда.
– Попрошу не ос-кор-блять, – по слогам произнес К. М.
– Ты чего ругаешься? – удивился женский голос. – Вот хулиган. Ладно, хулиган, открой ящик стола.
К. М. открыл.
– Видишь справа черную коробочку?
– Вижу.
– Так вот. Там ампулы. Завтра утром после смены принесешь это мне домой.
– Инструкция…
Женский голос выругался не по-женски, затем примирительно:
– Брось. Шеф составляет инструкции для близиру. Плюнул?
– Нет еще, – улыбнулся К. М.
– Потом плюнешь. Запиши мой адрес. Записал? Повтори. Умница. Так договорились? До завтрева.
Трубка умолкла, а К. М. все еще держал ее возле уха, размышляя, какой же утешительницей может быть наркоманка. А почему бы и нет, решил он. Настроение, однако, было испорчено. Он закрыл книгу графа Толстого, заложив страницу в том месте, где князь Андрей дает пощечину шалопаю Анатолю, и, выйдя из-за стола, начал ходить по кабинету.
Он ходил и ходил по комнате, пять шагов в одну сторону, к настенной газете, пять шагов в другую, к окну, и утешался, что все образуется, что сами обстоятельства, если их раззадорить, впихнут в нужное русло, втолкнут в стойло, и зажуешь свою траву, и станешь радоваться теплому солнцу, ласковому теплу, свежему ветру и очередной случке. И все будет хорошо, как у людей.
Снова зазвонил телефон. Добродушный голос шефа, выспавшегося, насквозь уверенного в себе, жующего бутерброд с ветчиной, был незлобив и нелюбопытен.
– Скучаешь?
– Скучаю, – признался К. М.
– А что ж Толстой?
– Ни один граф в мире не избавляет от скуки.
– Ну, скучай помаленьку. Звонки были?
– Марина звонила.
– А чего? Опять, небось, ампулы в столе забыла?
– Да, просила занести к ней домой.
– А чего? Занеси. Она женщина интересная.
– Да я не в том смысле.
– И я не о том, – хохотнул шеф. – Увлекательная женщина. Несчастная, конечно, ну, так это большинство таких людей.
– Вы счастливых встречали? – спросил К. М. без интереса.
– Попадаются. Я счастливый. Еще некоторые.
– Завидую.
– А ты не завидуй. Мудрец сказал: хочешь быть счастливым – будь им. Каждый сам кузнец своего счастья. Если ты несчастлив, значит, ты не кузнец. Так говорит Канопус.
– Опять этот Канопус, – недовольно сказал К. М. – Второй раз про него слышу. Это тот, кто стихи на заказ лепит?
– Как, ты не знаешь Канопуса? Тогда ты ничего не знаешь. Неинтересно с тобой. Все. Бывай здоров, ханурик. Не унывай. С тобой весь наш дружный коллектив. И еще: особого рвения к работе не выказывай, это вредно. Можно здоровье надорвать.
Начтов исчез с линии, и снова стало скучно.
К. М. открыл окно и высунулся наружу. Для городского жителя, вспомнил он слова П. П., пейзаж есть знаковая система закрытых смыслов. Окно выходило в большой ровный двор, огороженный трехметровым забором. Ровная площадка двора щетинилась молодой, остро зеленой травой. В траве, свежей и еще редкой, как бородка на лице юноши, гомонились воробьи. В отдалении ходили и кланялись грачи. Кругом была весна.
К. М. закурил и сел у окна, положив руки на низкий подоконник. Кроликов бы здесь завести, подумал он. Надо предложить шефу. А еще лучше пару ахалтекинцев. Он представил красивых лошадей и зажмурился от удовольствия. Даже не ездить, а просто вываживать. Телефон заголосил.
– Вас слушают, – немедленно произнес К. М., взяв трубку и по-прежнему глядя во двор. Там прилетели две пары голубей и заходили кругами друг возле друга.
– Але! – послышался в телефоне сытый голос. – Утешитель?
– Да. Говорите.
– А мне нечего сказать. Ты новенький?
– Да. С иголочки.
– Во чудак! Как дела?
– А никак, – ответил К. М., чувствуя, что у звонившего просто зуд поболтать по телефону. – Все дела у прокурора, а у меня даже и делишек нет.
– Ну и ладно. Скушно у телефона цельный день сидеть?
К. М. выдержал паузу, свою союзницу, и спросил:
– У вас что-нибудь случилось?
– В том-то и дело, что со мной ничего не происходит.
– Расскажите подробней.
– А что рассказывать? Я здоров, как бугай. У меня жена. Как корова. Двое детишек. Мальчик и девочка. Бычок и телочка.
– Здоровые?
– А то нет? – удивился голос. – В родителей. Аппетиты крепкие. Желудки исправные. Все путем. Как у людей.
– Тогда в чем забота? Живите да радуйтесь.
– Живу, а радоваться неохота. Скушно.
– Ваша профессия вас устраивает?
– А то нет? Я инженер… Сначала, правда, стыдно было. Думал, детей станут в школе дразнить, вот, мол, отец с виду умный, а уже такой инженер. Стыда не обобраться. Да и баба попервости канючила: инженеришка, говорит, никакого другого занятия поприличней найтить не мог. А потом ничего, притерпелась. Детей в школе перестали дразнить. Жена успокоилась: такая, видно, судьба. Родятся же люди с другим цветом кожи – черные, синие, зеленые. Я вот родился инженером.
– Не пойму, чего вы хотите. Пейте водку.
– Это нынче не модно, – возразил голос. – Да и дорого.
– Влюбитесь, украдите велосипед, постройте дирижабль…
– Ну-ну, – усмехнулся голос, – валяй, развивай фантазию. Только здря, все одно, ничего оригинального не придумаешь.
– Тогда застрелитесь, – предложил К. М.
– Из чего, из пальца? – хохотнул голос. – Допустим, застрелюсь. А потом? Самая скука и начнется. Вечная-вечная. Бр-рр.
– Может, вам телевизор посмотреть? Передачу «В мире животных». Ведет ее интересный журналист. Лысенький такой. Фамилию забыл.
– Я тоже забыл. Они там все лысенькие, косоглазенькие, заикастенькие. Тоже скучно. Я и так в своем отделе весь день, как в мире животных. А ты мне телевизор суешь.
– Я вам не сую телевизор, – кротко возразил К. М.
– Нет, суешь, – настаивал голос.
– Нет, не сую, – упирался К. М.
– Нет, суешь. Слушай, давай поссоримся. Все веселее.
– Я не умею ссориться, – сказал К. М., выдерживая паузу. – Придумайте себе какое-нибудь несчастье.
– Я червонец потерял. Выкинул с трамвайными талонами.
– Вас утешить по этому поводу?
– Не надо, у меня еще пять рублей есть.
– Послушайте, шеф, – сказал К. М. – Здесь я забуксовал.
– То-то же, – произнес Начтов своим голосом. – Во-первых, пауза в разговоре должна быть чуть дольше, чем ты делаешь. Считай по ударам пульса, от девяти до пятнадцати. Если у тебя не кроличье сердце. Затем: пауза нужна не сама по себе, а чтобы дать клиенту время на развитие темы, а тебе для тактики разговора. Дальше: в разговоре должна быть динамика. Если не ощущаешь динамику в клиенте, придавай разговору движение сам. В-третьих, в каждом человеке живет самолюбие, в норме или патологии, не важно. Иногда оно прямо на поверхности и прет в первых же словах клиента. В этом случае легче: ты хватаешь его за самолюбие и ведешь в тихое место, чтобы он побыл там, успокоился, вспомнил что-нибудь приятное из своей или чужой жизни. Если самолюбие скрыто, значит, оно сильно, иногда очень сильно, от этого абонент может быть скован, плохоконтактен, малокоммуникабелен. Дай ему высказаться до конца, раскрыться. Надо помочь его скрытому самолюбию проявить себя. Выпустить пар из котла. Если же самолюбие патологично, пытайся установить ту норму, о которой мечтает сам абонент. Всякая патология стремится к норме. Может быть, стоит слегка задеть клиента, чуть-чуть обидеть его и посмотреть, как он отреагирует. Юмор – тоже подмога. Как только клиент рассмеется, он на пути к спасению. Юмор – кровь оптимизма.
– А если это смех сквозь слезы?
– А это, дорогуша, зависит от тебя. Слезы – высушить. Смеху – придать звучность. Пробуй. Дерзай. Ты за словом в карман не лезешь. Они все у тебя под руками. И еще, дорогуша, ты идешь только по голосу, так что учись распознавать голоса людей, как голоса птиц. Голос – это ритм, поскольку связан со слухом. А ритм – это жизнь, ее течение, напор. Понял? Например, в моем разговоре от имени инженера ты должен был по фактуре фразы определить, что во мне есть несознаваемая аритмия, и ты должен был выяснить, в чем она проявляется и как ритм привести в норму. Ты этого не сделал, так что тебе первый прокол. Дырка.
– Но я же работаю вслепую!
– Это меня не волнует, дорогуша! – воскликнул Начтов. – Работай взрячую. Но не взряшную. Постигай, учись по голосам выявлять темперамент, взгляды, принципы, мотивы, цели, меру, идеализм, степень идиотизма, уровень конформизма. Ты должен знать человека прежде, чем он сам себя раскроет. Твоя работа – не психоанализ, ты не имеешь права расспрашивать об интимностях. Твоя работа – непрерывное вопрошание о человеке. Сравнивай клиента с собой. Анализируй собственные мысли, переживания с его мыслями и переживаниями, но разницу не относи непременно в свою пользу. Перетряхивай весь свой унылый душевный скарб. Понял?
– Я попытаюсь, – ответил с благодарностью К. М.
– Дерзай, дорогуша. – Начтов выдержал солидную паузу. – И еще: вылезай из собственных стандартов. Ты – покуда не стал настоящим утешителем – живешь в узких пределах обыденного сознания.
– Откуда вы знаете?
– Да знаю, – рассмеялся Начтов. – Например, сейчас ты сидишь у раскрытого окна и думаешь, что хорошо бы на зеленом дворе завести кроликов или ахалтекинцев.
– Как вы догадались?
– Тут и мудрить нечего. Кролики – первое, что приходит на ум городскому жителю. Кролики-зайчики-ежики. Ахалтекинцы – потому, что читаешь газеты, а во вчерашнем номере как раз была статья о них.
– Вы гений, шеф.
– Второй прокол, – проворчал Начтов. – Серьезные слова – это тяжелая артиллерия разговора. Они должны быть подготовлены предыдущим разведочным сражением с клиентом. А ты сразу в лоб – «гений». Ладно, хватит на сегодня. Где-то с полудня начнутся звонки, так что пробуй, нащупывай свой стиль.
Шеф исчез с линии, и К. М. взялся за роман. Но читать про ссору Болконского с Курагиным и особенно про их дурацкую дуэль не хотелось, и К. М. долго размышлял о Начтове.
В полдень позвонила беззубая бабуся и прошамкала, что никак не может со вчерашнего вечера найти свои бинокулярные очки. К. М. расспросил о мебели в комнате, узнал, получала ли бабуся белье из прачечной, и сказал, что они лежат в белье под второй наволочкой сверху. Бабуся положила трубку и пошла искать очки, вернулась радостная, долго назойливо благодарила. Затем позвонила девчушка и призналась, что забеременела от одноклассника. К. М. долго уговаривал ее признаться во всем маме. Затем еще одна девушка, постарше, лет двадцати пяти, сообщила, что хочет покончить с собой, потому что устала жить и потому что каждое утро, когда она открывает кран водопровода, оттуда раздается голос Марчелло Мастроянни, который уговаривает ее вместе покончить счеты с жизнью. К. М. просил девушку повторить точно, что и каким тоном произносит Мастроянни из водопроводного крана. Она произнесла длинную фразу по-французски и объяснила, что Мастроянни нарочно говорит по-французски, а не по-итальянски, чтобы его не разоблачили как советского шпиона. К. М. в разговоре проанализировал всю фразу Мастроянни с точки зрения структуры, этимологии, семантики и синтагматики, с точки зрения знаковой системы третьего порядка и посоветовал завтра утром открыть кран и, не дав Мастроянни произнести первые слова, сказать ему то-то и то-то. Девушка внимательно выслушала и записала, что нужно сказать. Прощаясь, она спросила, не лучше ли пока не пользоваться краном, а брать воду из туалетного бачка. К. М. ответил, что ни в коем случае этого делать нельзя, так как из туалетного бачка можно услышать что-нибудь более неприятное. Затем позвонил мужчина климактерического возраста и попросил помочь ему соединиться с самим собой, так как он устал находиться одновременно в двух пространственных и временных точках, потому что приходится быть начеку, чтобы один-он и другой-он не наделали глупостей. К. М. посоветовал проделывать в течение недели психофизические тренировки и каждый день в определенное время звонить и сообщать, насколько одна личность приближается к другой личности. Только будьте настороже, предупредил К. М. взволнованным голосом, потому что раздвоенная личность имеет дурную склонность сливаться с какой-нибудь иной раздвоенной личностью и тогда не возвращается к своему хозяину.
В продолжение дня еще были звонки. Старушка, жалующаяся на невестку. Мужчина, желающий бросить курить. Еще какие-то звонки и голоса без признаков, и К. М. быстро с ними разделался. После этого особенно приятно было читать, как нежно-стыдливо и упоительно-страстно Наташа Ростова признавалась в любви Пьеру Безухову.
«… – Послушайте, граф, – говорила Наташа с прежней бледностью в лице, но уже глядя на Пьера блестящими оживляющимися глазами, то ревнуя себя к своему прошлому, то отдаваясь тому необычному, новому, волнующему, что она чувствовала в себе в эту счастливую минуту, и не могла сдержать и выдавала и частым дыханием, и напряженно звенящим голосом, и слабым, почти желтым румянцем, вдруг покрывшим ее шею и подбородок. – Amour et mort rien n'est plus fort, – неожиданно для себя вдруг сказала Наташа и покраснела больше прежнего. – Простите, граф, я говорю не то и не так, как следует говорить.
– Я понимаю вас, – тихо ответил Пьер, багрово краснея от неожиданного и счастливого смущения. – Я все понимаю. Сейчас не надо об этом. У нас впереди будет много-много случаев поговорить обо всем… И много-много счастья, прибавил он еще тише…»
К. М. дочитал главу и долго сидел неподвижно, думая о том, чего в жизни не бывает. Неожиданно позвонил какой-то сумасшедший и попросил не беспокоить его во сне кваканьем. На что К. М. раздраженно и не по правилам ответил, что нечего высовывать ноги из-под одеяла, тем более что ногти не стрижены. Тотчас после этого снова раздался звонок и какой-то знакомый чистый голос захихикал:
– Але? Это у вас отпускают утешения?
– Прасковья Прокофьевна! – обрадовался К. М. – Не притворяйтесь, я вас узнал. Я чертовски рад вас слышать. Как ваши дела? – спросил он, глупо улыбаясь.
– Да вот, – продолжала хихикать П. П., – сидим у моего приятеля, всемирно известного версификатора Канопуса, и развлекаемся… А я ведь к вам с заботой, голубчик. Понимаете, мы тут говорили, говорили и, пока говорили, потеряли логику рассуждений. Стали искать, так и все остальное запропастилось. И теперь у нас ничего ни с чем не связывается.
– Н-да, – важно промычал К. М. – Ситуация. А про что вы?
– Старина Канопус, – объяснила с восторгом П. П., – последнее время бзикнулся на знаковых системах…
– Молодец старина Канопус, – похвалил К. М. – Сплетите ему венок из пальмы первенства.
– Обойдется фикусом, – парировала П. П. – А вы, голубчик, издевательски-просительным голосом продолжала она, – вы пораскиньте-ка своим могучим рацио… Подбросьте восьмушку мыслишек про знаковые системы, чтоб я могла уесть этого проклятого энциклопедиста.
– Н-да, – проникаясь важностью, протянул К. М., – это серьзено. Давайте сначала о терминах. В линии – графема. В жесте – мовема. В диалоге визави лексема. По телефону – телефонема…
– Так-так, усекаю, – обрадовалась П. П., – продолжайте.
– Знак – только в восприятии. Когда он становится знаком, тогда он узнаваем. Вне узнавания – нет знака. Знак – побуждение к конкретному действию, – нащупывал К. М. – Действие – конкретизация восприятия, а восприятие абстракция действия…
– О!
– Все идеологи, то есть и поэты тоже, суть мифографы. Они рассчитывают на последствие, то есть на постконкретизацию преабстракции…
– О! О мифе и абстракции, голубчик!
– Что вас больше устраивает, индукция или дедукция?
– Ab ovo usque, – начала она и поправилась: – Ab eques ad asinas.[1]
– Но… asini exiguo pabulo vivunt,[2] – отозвался К. М. и продолжал: Суть мира сего – в иерархии. На первом, животном, уровне – аллегория, выделение ведущего эстетического, нравственного, социального признака. На втором, человеческом, уровне – символ, то есть выделение двух и более аллегорий для получения идеологемы, присущей лишь данному социуму. На третьем, общечеловеческом, уровне – миф, то есть выделение двух и более символов для получения идеологемы, присущей человечеству. Миф – третье измерение аллегории. Аллегория может стать символом, а символ – мифом… Так что в качестве материала разговора…
– Превосходно! – восхитилась П. П. – Вы умничка, голубчик. Почему бы вам не писать романов?
– Помилуйте! – испугался К. М. – Ни за что. Прибавлять к той куче хлама, что накоплена отечественной словесностью? Разве что под угрозой смерти…
– Вот-вот, – разочарованно проговорила П. П., – все мы под угрозой смерти, а никого не уговоришь на роман.
– Канопус…
– Тоже отмахивается, даже руками машет. Говорит: я сумасшедший, но не до такой степени. Говорит: напишешь роман, а потом с тобой знаешь что произойдет? Говорит: не выбирай себе жены – вдовою быть ей, погибелью заражены узлы событий. Не предугадывай путей – все тупиковы, не отвергай своих цепей найдешь оковы.
– Прекрасно сказано, – подтвердил К. М. – Канопус – суть орел небопарный, сеятель светлопустынный. Он – эпиграф к вашей роли.
– Кто знает свои роли? – ответствовала П. П. – Кто читал свои эпиграфы? Может быть, – предположила она, – вы и есть тот самый Канопус, кого все ищут?
– Никак нет! – испугался К. М. – Каждый – сам себе Канопус. Плюнь в любого – попадешь в Канопуса.
– Спасибо, голубчик, вы меня успешно утешили. – И она повесила трубку неожиданно, так что К. М. не успел пожелать ей спокойной ночи.
Уснул он далеко за полночь. И хотя кресло у стола откидывалось, как в самолете, поза была неудобна и сон не в сон. Он погружался в полудремоту, густую, вязкую, и мерещилось болото, зловонное, булькающее миазмами, засасывающее так, что ноги с трудом выволакивались из тягучей жижи и слышался чавкающий всхлип, будто болото снова что-то или кого-то поглотило. А он все шел и шел, не чая выбраться к сухой тверди, и остановки движения не было, и появлялось желание лечь и никуда не двигаться. И тут он проснулся, оттого что в темном кабинете из окна лился ровный свет, проникающий пространство и вещи. К. М. повернулся и увидел над горизонтом километрах в пятидесяти яркое яблокообразное пятно, оно то останавливалось, то начинало двигаться. Опять прилетели, подумал К. М. и попытался заснуть и досмотреть, чем кончалась болотная эпопея, но заснуть не удавалось. И тут зазвонил телефон, тихо, не настойчиво, но внятно. К. М., обрадованный, что сможет разогнать навязчивую дремоту, бодро взял трубку и весело сказал:
– Доброе утро. Вас слушают. Говорите.
В ответ раздалось молчание, спокойное, выжидающее.
– Говорите же, – повторил К. М. упорнее и мягче, моделируя бархатистую твердость в голосе. – Если у вас что-то случилось и ваша беда не требует вмешательства милиции или «скорой помощи», расскажите мне, и мы вместе попытаемся выбраться из затруднений.
Ответа не последовало, но явственно слышалось чье-то дыхание, легкое и светлое, и К. М. продолжал:
– Вы можете быть совершенно уверены, что все, о чем вы мне расскажете, останется тайной для всех в этом мире, где не осталось никаких тайн. Вам требуется участливый, дельный, дружеский совет, не так ли? Если вы молчите, то так и есть… Ну хорошо, если вы не желаете раскрывать своего голоса, я попытаюсь по вашему дыханию определить, что произошло и что вы от меня хотите услышать.
Дыхание на миг прервалось, но затем снова возобновилось, и стало еще тише, еще светлее и ровнее.
– Очень хорошо, – сказал К. М. – Давайте сделаем так. Поскольку связь, электрическая или иная, у нас с вами установилась, я попробую, закрыв глаза, настроиться на вашу волну и попытаюсь угадать, кто вы и зачем…
Он откинулся в кресле, закрыл глаза, чтобы свет из окна не мешал сосредоточиться, и замолчал, с непонятным страхом ожидая, что там, на другом конце вдруг повесят трубку, и что-то важное, непроясненное исчезнет без следа. Он молчал минуты три, слушая все то же ровное светлое дыхание.
Сначала его внутреннее зрение было пусто – только рассеянный неяркий свет, но постепенно перед глазами обозначилось пятно, светлее, чем остальное поле, и это пятно начало обретать очертания, плавную пространственность.
– Кажется, вижу, – громко прошептал он. – Вы – молодая женщина. Вашего лица я пока не узнал, но вы – молодая женщина, это точно.
Дыхание в телефоне едва заметно изменило ритм, и К. М. понял, что угадал.
– Что-то птичье есть в вашем облике, – увереннее продолжал К. М. – Да, несомненно, что-то птичье. Какая-то мягкая и одновременно стремительная линия. Что-то предполетное, редкое и одновременно знакомое. Голова… округлая. Волосы… каштановые. Глаза светлые. Стоп, – поправил он себя, – цвет глаз неопределим, глаза закрыты большими непонятными очками, зачем?
Дыхание снова незаметно изменилось и снова стало тихим, ровным, светлым.
– Подбородок, – продолжал К. М., – нет, не вижу. Падает на лицо посторонняя тень.
Он не договорил, дыхание исчезло, и даже сигнала отбоя не было слышно. Он подул в телефонную трубку, постучал по рычагу аппарата – безуспешно: телефон умолк. Ну и дела, подумал К. М., как же мне завтра шефу доложить? Он вышел из-за стола, зажег свет, подошел к окну. Далекий объект, меняя очертания и источая бледный розовый свет, медленно всплывал вверх, уходя на северо-восток.
К. М. постоял у окна, наблюдая, затем походил по кабинету, пытался читать, но глаза не видели строчек и взор тщился ускользнуть за книгу, будто самое важное помещалось там, в пустоте. Затем он примостился поудобнее в кресле и мгновенно уснул.
Проснулся он ровно в шесть утра, ощущая в теле и голове странную свежесть и вдохновение. Хотелось двигаться вольно и размашисто, прыгать, петь, сочинять стихи. Это уж дудки, подумал он. Вышел из-за стола, вернул креслу его привычное положение. Оглядел кабинет, проверяя, закрыто ли окно, поднял трубку телефона, там был длинный гудок. Все в порядке, подумал он, анархия познания обретается утратой свободы заблуждений. Он долго ходил, курил, размышлял, что, возможно, напрасно связался с этой работой и что лучше всего бросить что есть и чего быть не должно.
Марина жила неподалеку, и путь к ней занял минут двадцать неторопливого хода.
Квартира была коммунальной, такой же огромной, как и та, где он жил сам. Входная дверь была приоткрыта, никаких звонков на стене не виделось, и К. М., войдя в гигантский коридор, направился вдоль дверей, отыскивая нужный номер. Он постучал осторожно, учитывая, что час ранний и люди спят.
– Входи, балда! – раздался приятный голос из-за двери.
К. М. вошел, огляделся. Большая комната, метров двадцать пять, заставленная мебелью, имела опрятный вид. Откуда-то из-за шкафа вышла женщина, черноволосая, лет тридцати, с живыми глазами, приятным, стремительного рисунка, лицом и остановилась, улыбаясь.
– А-а, это ты, балда номер четыре, проходи.
К. М., не отвечая, протянул коробку с наркотиком и собирался уйти, но Марина придержала его за рукав.
– Не злись, чудак человек. Я ко всем так обращаюсь. Для меня всякий мужик – балда. А ты, может, и не балда. Надо проверить. Проходи. – Она указала на диван у стены. – Да сними ты плащ и лапти. Вон вешалка. Внизу шлепанцы… Вот и молодец. Теперь проходи и садись. Дай-ка я тебя разгляжу, коллега.
Она села напротив на стул и уставилась в лицо К. М.
– Как отдежурил смену? Не надоело?
– Да вроде ничего. Только скучновато попервости. Читать надоело. А другим чем заняться – нечем.
– А это что у тебя за книга?
– «Война и мир».
– Помню, – сказала Марина, – про любовь.
– Отчего же непременно про любовь? Они землю пахали, ремесла заводили, дороги прокладывали. Во всякие времена дела много. Да и бездельников хватало всегда. Вот ведь и вы – не семеро по лавкам?
– Да, я одна, – сказала Марина, – но не бездельница. Я женщина с досугом, а это почти – с состоянием.
– Это хорошо, – солидно рассудил К. М., – досуг – это важно. Ученые люди говорят, в будущем, дале-е-оком-предале-е-еком, вся наша жизнь будет один досуг и ничего более.
– Да ну? – удивилась Марина, вскидывая тонкие брови. – Так ведь люди сопьются и вымрут от такого обилия.
– Неправда ваша, не вымрут. Они станут образованнее, энергичнее, тоньше, всемогущее…