Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Утешитель

ModernLib.Net / Современная проза / Адамацкий Игорь / Утешитель - Чтение (стр. 5)
Автор: Адамацкий Игорь
Жанр: Современная проза

 

 


– П-простите, милая, за невальяжность. Я как зюзя… прохиндей… неоправдываемый, во! Вы не думайте чего плохого… я исправлюсь. Буду стойкий и скучный, как – ик! – пардон, икота. Если вы хотите. А вы сами не синтетическая? А, все равно. Среди них тоже бывают как настоящие. Мы можем любить друг друга на расстоянии. Экстрема линеа амаре…

10

Он выплывал из глубин сна, из мягкой невесомой взвешенной мертвой цепкой тины, устремляясь вверх, раздвигая руками, головой, телом вязкость образов людей, животных, деревьев, растений, предметов, состояний, соединений, разъединений, смешиваний, сочетаний, – проскальзывал, проплывал, продирался, протискивался к желанию: чтобы хватило дыхания и сил вынырнуть и досмотреть сон жизни, и когда вынырнул и выдохнул мертвый воздух и вдохнул живого, свежего, колючего, так даже застонал от блаженства.

– Наконец-то, – произнес негромкий голос, и, прежде чем до него дошел смысл слов, он ощутил, что она здесь, присутствует, как соответствует, рядом, спокойно-неколебимая, близостно-надежная защита, награда, предел мокрым волнам суеты. И тогда он понял обостренную внутреннюю тишину – ни разум с чувством не устраивали возни под равнодушным оком правоты, ни совесть в душу не била, как в набат бунта, как в бубен табу. Он с радостным страхом ощутил, что беззапретно свободен.

– Лапсяоглод? – спросил он хрипло и незнаемо.

– Три дня и три ночи, – певуче ответила она.

– Алаледотчыта? – Он повернул голову на подушке. Посмотрел.

Она сидела в кресле между изголовьем постели и столом, положив руки на какое-то шитье на коленях. Колени были круглы, малы, тверды, пальцы рук тонки и подвижны.

– Ты спал целых восемьдесят часов, – сказала она, удивляясь. – Я пришивала пуговицы на твои рубашки. Вот. – Она подняла с колен рубашку и растянула рукава на стороны. – Какие смешные застежки – пуговицы, – рассмеялась она.

– А по-твоему, лучше рукава до пола и чтоб назад завязывались? Ты, голубушка, не с приветом? Как-то странно разговариваешь.

– Да, голубь, – кивнула она старательно, – я пришла к тебе с приветом.

– Знаю, – поморщился он от хлынувшей головной боли. – Рассказать, что солнце встало? Отвернись, я тоже встану.

– Можешь не стесняться, – рассмеялась она, – я все видела. Ты бредил, как заведенный, и потел, как землекоп. Тебя приходилось каждые три часа вытирать насухо и переодевать. Поэтому я знаю, из каких частей ты состоишь.

Он спустил ноги с постели и, завернувшись в одеяло, подошел к зеркалу. Гнусная серо-белая щетина обкидала щеки.

– Ты знаешь, голубь, я хотела тебе срезать волосы, но не нашла, чем это сделать.

Он подумал о бритве в ее руках и содрогнулся.

– Хорошо, что не нашла. Но могла бы и выщипать за три дня.

– Я пробовала, – радостно сказала она, светясь поднятым к нему лицом. Волосины так крепко сидят внутри щек. В других местах они выдергиваются легче. Я пробовала.

– О-о-о, – простонал он, – надеюсь, ты меня не выщипала дочиста?

– Что ты? Я немного экспериментировала.

– Где мои брюки? – строго посмотрел он в зеркало.

– Под постелью. Под матрацем.

– Что они там делают?

– Ты сам в бреду рассказывал, как в студенческие годы вы клали брюки на ночь под матрац, чтобы сохранить линию.

– Умница. Какие еще подвиги ты совершила?

– Записала твой бред за трое суток. Слово в слово, что могла разобрать. Рядом с французскими и латинскими словами я в скобках ставила перевод.

– И много набрежено? – отвернулся он от своего гадкого изображения. – Экая морда!

– Вот. – Она положила тонкие пальцы на пачку бумаги на столе. – Сто десять страниц бреда. Не считая ругательств. Их я тоже записывала и рядом, в скобках, давала научное название этим словам.

– Гм, – произнес он, – может быть, самое интересное и было в ругательствах? А остальное можно было и не записывать?

– Нет, голубь, там ничего примечательного. Эти слова указывают на части тела человека и животного, на выводимые из организма вещества, на родственные отношения и так далее. В этих словах есть лишь эмотивная логика.

– Ого! – оборотился он к ней и долго рассматривал: мягкий подбородок, решительную линию скул, полураскрытые влажные губы, небольшой тонкий нос, серые глаза, тонкие овальные брови, чистый лоб, каштановые с блеском волосы.

– Что-нибудь забавное во мне? – спросила она.

– Леший тебя ведает, – пожал он плечами. – Никак не могу врубиться внутрь тебя. В каждом лице, наверное, есть какая-то основная, ведущая характер черта – хитрость, храбрость, ум или глупость и так далее. Это сразу замечаешь. А в тебе такой черты не вижу. Глаза? В них нет ничего, кроме любопытства. Нет какого-то личного интереса к происходящему, ты понимаешь? Зачем ты здесь?

Она улыбнулась снисходительно и вдруг его же низким голосом нараспев произнесла:

– Я вас любил, но все это, быть может, тоски моей уже не растревожит.

– А-а-а… – Он почувствовал, что голова его закружилась и он стремительно заскользил куда-то в сторону, и схватился за спинку дивана. – Прости меня за непотребство… Чем ты питалась в этом хлеву?

– Сначала не питалась, – равнодушно-радостно ответила она. – Я могу не питаться. Затем питалась чем попало. Затем нашла… как их зовут!.. деньги. Они были под графом Толстым. Пошла в лавку и стряпала.

– Ты умеешь стряпать? Странно. Удачно настряпала?

– Картошка разварилась в кашу. Мясо – в уголья.

– Бедняга, зачем тебе мясо?

– А если бы ты проснулся? Мужикам нужно мясо.

– Ну? Кто тебе начирикал про мясо для мужиков?

– Я слышала от людей на улице.

Психопатка, подумал он, или сумасшедшая. Одно другого не легче. Что с нею делать? Отправить домой?

– Нет, – сказала она, – никуда меня не надо отправлять. Мой дом далеко-далеко. Отсюда не видать. – Она рассмеялась, повторив услышанное недавно выражение. – Я сама уйду, когда захочу этого. И останусь с тобой столько, сколько понадобится.

– Для чего понадобится?

– Вообще… понадобится. Не важно, для чего и кого. Это тебя не касается.

– Вот тебе и на! – Он смотрел в ее светлое лицо. – Ни с того ни с сего сваливается на меня этакая… гм! весьма приятная особа, устанавливает свои права, выщипывает меня ради эксперимента и так далее, и вдруг – это не касается? Мы что же, любовью с тобой будем заниматься?

– Я не знаю, что такое «заниматься любовью».

– Н-да, ситуация. Ты никого в квартире не встречала? В коридоре или на кухне?

– Нет, все двери закрыты. В квартире никто не живет.

– Странно. Здесь должна быть одна соседка, старушка. Однако отвернись, я оденусь.

Через полчаса, бритый, мытый холодной водой, отчего кожа на щеках туго натягивалась, как новая, весь подобранный, с горячей готовностью к добру, с привычным выражением стоячего спокойствия в глазах, с почти ясной головой, он сидел за столом с ней, слушал снисходительно ее щебетание и пытался за словами уловить смысл и назначение чего-то другого, более важного и серьезного. Искоса взглядывал на ее руки и лицо, ожидая заметить нечто чужое, незнакомое, нереальное. Но с ножом, хлебом, сыром она справлялась ловко.

– Прохожу через двор в лавку, – щебетала она, – и вижу: на помойке кормятся чайки. Ты знаешь, это птицы, которые должны ловить мелкую рыбешку. Зачем они на помойках?

– Они хищники. Даже мышей ловят.

– А мне это показалось ужасным. Красивые птицы – и вдруг – помойка. Это ужас. Ты знаешь, какой он – ужас? Серый, мягкий, липкий и в острых и твердых лохмотьях. И в клочьях страха.

– Никакого ужаса нет, – успокаивал К. М. – Про ужас – страхи напущенные. Also sprach Dostojewsky.[6]

– Я его знаю, – удивлялась она, поднимая брови. – Он худой, страшный, с бородой и глубокими неподвижными глазами. Он живет в конце улицы и выходит вечером перед закрытием магазина. Я его видела два раза. Мы с ним раскланялись и разошлись молча.

– Ну, голубушка! Я вижу, ты далеко не дурочка.

– Далеко не, – рассмеялась она, – а близко? Ты ешь, ешь, а я дальше стану рассказывать. Представляешь, пока ты спал в бреду или бредил во сне – как правильно? – я пробовала стихи сочинять и даже выработала свой стиль.

– Интересно. Многие сходят в могилу, не испытывая сладости собственного стиля, а ты… Прочти что-нибудь.

Она возвела глаза к потолку и заунывно продекламировала:

Праматерь наша, Ева,

За яблочко со древа

Пожертвовала Раем,

А мы за то страдаем.

– А дальше? – спросил он.

– Это все. Страдаем и все. Этим завершается – как его? – импульсивный, но многозначительный поступок Евы, ее гражданственный акт в пользу человечества. Нравится?

– Очень. Свежий и неожиданный катрен. Только не читай вслух много. К твоему стилю, как к новому блюду, надо привыкать.

– Сегодня вечером в поезде я тебе еще почитаю.

– В поезде? Разве мы куда-нибудь едем?

– Мы получили письмо и едем в твою родную деревню чинить крышу. Вот. – Она из-под книги извлекла конверт.

К. М. взял письмо и тотчас узнал братнины буквы, толстые и кривые, как худой забор у огорода, не для красоты, а чтоб козы не топтали. «Брат крыша прохудилась и угол рядом с яблоней просел приезжай станем крыть новым железом и нижние венцы менять и мать зовет Герасим».

– Давно? – спросил К. М.

– Вчера утром. Я успела взять билеты на сегодняшний ночной поезд и послала телеграмму, чтоб Герасим встретил нас. И я ходила по лавкам и накупила всякой всячины.

11

Вечером приехали на вокзал, старый, несуразный, замызганный, почти провинциальный: темные и в позднюю пору не работающие ларьки, урны, полные мусора, отдельные и группами люди, какие-то вагоны и поезда, черневшие на дальних путях, запах сырой копоти и трухлявого кирпича, ветер, поверху трясший мелким решетом с дождем, – все это наполняло ощущением всех и всяческих мыслимых утрат.

– Нам сюда, – указала она на полураскрытую дверь вагона.

В вагоне было пусто и темно, только у окон сквозь грязные стекла силился пробиться рассеянный желтоватый свет, слабый и обманчивый, а высокие спинки сидений, казалось, скрывали множество молчаливых, жующих людей. Пришла проводница в казенном мундире, в темноте ее белое лицо было еще круглее, зубы белели, а голос оказался неожиданно добрым. Она приняла протянутые билеты, положила в нагрудный карман, потопталась на месте и сказала, что вагон не обслуживается, потому что нет света и воды.

– Пожалуйста, – попросил К. М., – если можно, закройте вагон на ключ. Мы едем до конца и будем спать всю ночь.

Проводница постояла, глядя в пустоту вагона, и когда К. М. сунул ей в карман деньги, молча повернулась и ушла, тяжело ступая. Глухо брякнула ключом, закрыла дверь.

– Как таинственно и страшно! – услышал он влажный шепот от окна. Увидел мягкие очертания головы, угадал полураскрытые губы. – Сядь рядышком и не бойся, – прошептала она, блеснув таинственно глазами. Он рассмеялся и сел. – Ты филин, – тем же шепотом сказала она, прижимаясь мягким и теплым плечом и бедром. Ее волосы пахли угарной влагой и кожа лица матово блестела. – Мы оба ночные птицы. Полетим в ночное никуда. Ты знаешь, есть утреннее никуда, оно сначала розовое и прозрачное, а затем желтое и пыльное, как ядовитый туман. Есть дневное никуда, оно совсем бесцветное. И есть ночное никуда, оно наполнено запахами, шорохами, тайной.

Он молчал. Тишина и темнота и слабый желтый свет в окна приносили покой, мир, безмятежность. Он задремал и не заметил, как вагон вздрогнул, дернулся вперед и заскользил, постукивая и поскрипывая. Огни в окнах отплывали назад, сменяясь резкими тенями и силуэтами столбов и зданий, изредка врывались внезапные, все разом обозначавшие потоки сильного света станционных прожекторов, потом снова внутри пустого вагона метались тени быстрее и быстрее, пока поезд набирал ход.

Проснулся К. М. под утро. Поезд стоял. Она спала, положив голову на его плечо. Во сне лоб ее был бледен и нежен, ресницы темными полукружьями оттеняли щеки и, как у всякого спящего, лицо казалось замкнутым, чужим, прекрасным. Он осторожно шевельнулся, высвободил плечо. Она слабо качнула ресницами, чмокнула губами, легко вздохнула и отодвинула голову, продолжая спать.

Поезд, неподвижный и молчаливый, стоял возле полустанка, выгнувшись дугой во всю длину. Маленькое чистое здание станции было пустым. По платформе невдалеке прохаживались редкие пассажиры. Все остальное пространство занимал лес и низкое сиренево-бледное небо над ним. Где-то в лесу резко, механически кричал петух.

К. М. походил по платформе, покурил, вернулся в вагон. Она еще спала, но как только он сел, тотчас проснулась и, не открывая глаз, снова положила голову ему на плечо.

– Я думала, ты никогда не вернешься, – сказала она.

– Почему?

– Не знаю. Проснулась, а тебя нет. А по небу летают большие вороны, и крылья у них как растопыренные руки. Я подумала, ты с ними. Одна из них все оглядывалась на лету, и я решила, это ты.

Поезд тронулся с места, в окне проплыло чистое здание разъезда, кусты, низко подрезанные деревья, придорожный шлагбаум на переезде, лысые поляны, редкие песчаные овраги и снова лес, то лиственный, то хвойный, он пошел пестро-зеленой стеной, а вдоль нее волнами взбегали, падали на непрерывно мелькавших столбах телеграфные провода.

– Я хочу есть, – рассмеялась она, а он удивился себе, насколько прелестны казались ему в ней сочетание и переходы от мудрой углубленности к детской искренней простоте. Он поднял столик на спинке кресла перед собой, развязал рюкзак, выставил бутылки с минеральной водой, бутерброды.

– А ты? – спросила она.

– Я потом.

– Тогда и я не стану есть. Пусть умру от голода.

– Ну хорошо, хорошо, – рассмеялся он, – не нужно умирать от чьей-то прихоти.

Лес за окном кончился, неожиданно оборвался, как граница иной жизни, отгороженной и таинственной своей неугаданностью, и открылась просторная земля, широкая, буро-зеленая, с трепетной дрожью воздуха от первого утреннего солнца. В дальней дали белесыми клочьями висел расходящийся туман.

– Все мои предки, исключая отца, он другой породы, – рассказывал К. М., все они деревенские, давние на земле, возможно, от времен половцев, лифляндцев, шведов. Со времен псковской вольницы. Не дарованные от иноземцев автократы, как москвичи, а натуральные псковские мужики и бабы, неспешные и сметливые. Бойкие языком и лукавые мыслью. Хитроумные выдумкой. Стойкие в переменах. Короче: мужчины себе на уме. Все они были хитрецы, как это обычно в деревнях. Для них – в глубине натуры – что эта власть, что другая – едино: думают каждый по-своему, а говорят, что от них хотят услышать. Совсем как нынешние интеллигенты. Только не мучаются угрызениями да балуются не философией, а водочкой. По крайности хоть польза – внутренности очищает. И там, среди этих мужиков, в противность городу, личностей больше, чем людей.

Она взглядывала то в окно на медленно уходящие пространства, то ему в лицо – на глаза и губы, слушала спокойно и внимательно, будто все сказанное знала заранее и следила, не пропущено ли что, все ли необходимое будет сказано.

– Мой брат Герасим – глухонемой, а мать – слепая, так что у них на двоих один язык, одни глаза, одни уши. Но живут в согласии, без мелочей. Герасим читает мать по губам, а сам ей пишет на руке. Пальцем. Мне иногда казалось, что они обходятся вообще без знаков, чистым сознанием, ментально.

– У матери это… как его… хозяйство?

– Какое хозяйство! Прежде, когда видела и работала в поле, то корову по временам держали. Потом запретили. Потом разрешили. Потом опять запретили. Вот такая чехарда. А потом мало кто и верил обещаниям. В город за молоком ездили.

Поезд пошел ходко, торопливо. Открытые пространства сменялись рощами. Вдали затемнел лес. Небо высветилось, и солнце освещало весь вагон сильно и тепло.

– А вон в той стороне Псков.

– Где? – быстро потянулась она к окну, ожидая, что вот-вот, по мановению, как в кино, из текучего эфира воздвигнутся дома и стены.

– Да не здесь, глупая, а дальше, за шестью холмами, за семью реками, за девятью оврагами. Богоспасаемый град Псков, освященный благословением и молитвами святой равноапостольной Ольги… Кстати, там же родился и мой воображаемый друг Канопус, величайший поэт нашего времени.

– Могу его представить, – вздохнула она, – у него рыжая борода в хлебных и табачных крошках, как у этих… у разночинцев, и еще кашель по ночам от самодержавной чахотки и склеротический румянец на щеках от бесперебойного пьянства.

– А вот, девушка, и неправда ваша, перебои случаются.

– И тогда он пишет стихи?

– Всенепременно. Утром полстиха и перед сном полстиха. Сейчас он увлекается тридцатишестисложниками. Видит в этом числе мистическое значение.

– Ты считаешь его стихи красивыми?

– Красота там, где нет страха.

– А мысли? – спросила она.

– Зачем мысли? Разве есть мысль в этом дремотном небе? А какая идея во-он в том ястребе, видишь? И потом, запомни, голубушка, литература идей – самая безыдейная литература.

12

К полудню поезд, давно кативший с ленцой, притормаживая у всякого пня, окончательно остановился, тяжело и основательно, будто стоять ему здесь до скончания веков.

Далеко от рельсов, метрах в двухстах, был вокзал, поставленный в стороне в расчете на вырост, но так и не вырос, – низкое строение с двумя мясистыми колоннами, когда-то, еще при прежнем начальстве, выкрашенными желтым и белым, а теперь краска осыпалась, как струпья, обнажив трухлявый кирпич. Вокзал носил крышу, серую, как старая фетровая шляпа. Разинутая пасть вокзала была скучна, вытаращенная от полуденной зевоты, но люди, снующие, казались высокими и веселыми.

Вся эта картина, простоватая и балаганно-веселая, освещалась солнцем шедрым, безудержным, словно в других местах оно убавило свету и собрало его сюда. Растительность, обычно чахоточно-пегая вокруг вокзалов, здесь произрастала столь мощно, что даже лопухи вокруг станционного пространства красовались на стеблях толщиной в среднюю руку. Все здесь было и казалось добротным, увесистым, размашистым, и брат Герасим, по случаю торжественной встречи одетый в пиджак угольного матового блеска, и жеребец Кирюха, такой бесподобно старый, что о его прежних молодеческих выходках на деревне рассказывали уверенно и почтительно, как о трехсотлетии царствующего дома, даже Кирюха выглядел хоть куда, косил старческим блеклым огромным подслеповатым глазом и на подлой роже изображал добродушную улыбку, даже телега, за которой когда-то жеребец бегал сзади, а потом всю жизнь, как нудную жену, таскал за собой, и сроднился, и втайне ненавидел и жалел, поскольку была хроменькая, припадала на левое заднее колесо и каждую весну грозила развалиться, однако из соучастия в одинокой Кирюхиной старости скрипела и работала и даже, когда жеребец уставал, сама катилась и хомутом подталкивала мерина вперед, даже эта телега выглядела хоть куда, хоть сейчас замуж за молодого жеребца.

Герасим ждал у вагона. Увидев брата, немо и белозубо улыбнулся, принял снизу рюкзак, одной рукой положил в телегу на лежавшие там пружинные тракторные сиденья, потом крепко обнял брата и, увидев спускающуюся девушку, принял ее за талию в широкие сильные ладони.

– Здравствуйте, – сказала она, глядя Герасиму в лицо.

Он беззвучно пошевелил губами, продолжая улыбаться.

Они уселись, Герасим боком примостился, разобрал вожжи, чмокнул, и жеребец, мотнув подвязанным хвостом, неторопливо тронул с места. Обогнули цейхгаузы и еще какие-то приземистые постройки, выбрались на стороннюю дорогу и покатили.

Местами по сторонам земля выглядела изрытой, голой, разоренной. Герасим положил рядом вожжи, обернулся к брату и задвигал пальцами, глядя в лицо брату, а потом на девушку.

– Он спрашивает, кто ты мне, жена или так, на забаву.

– Жена, – посмотрела она в серые герасимовские глаза.

Герасим зачмокал и на пальцах сказал, что она молодая и красивая.

– Что он говорит?

– Он говорит, что ты молодая и глупая.

Ехали долго. Дорога была ровная, унылая – глазу не за что зацепиться, в небе ни облачка, и в огромной выси крохотными черными дугами летали стрижи. Вдоль дороги настойчиво стрекотали невидимые кузнечики, и ни человека, ни звука впереди, только прямая, прибитая жаркой пылью дорога да толстый круп Кирюхи, и подвязанный хвост мотается из стороны в сторону, и телега изредка, забывшись, припадает на заднее колесо, и поскрипывают промасленные сиденья. Часа через полтора показались среди деревьев дома и заборы. Откуда-то с грохотом вылетел проворный трактор с большими задними колесами. Трактор совсем собрался было свернуть налево, но кто-то в кабине, круглый, в кепке, высунул в окошко голову, увидал телегу и остановился, продолжая тарахтеть.

– Здорово, Герасим! – проорал тракторист, когда подъехали ближе. – Кого везешь?

Герасим жестами показал, кого везет. Тракторист присвистнул и разинул рот, и, когда проезжали мимо, клетчатая кепка поворачивалась следом, оглядывая, а затем кепка исчезла, и трактор сорвался с места как оглашенный.

– Вечером все окрестные деревни, – рассмеялся К. М., – будут знать, что к Анюте-слепухе сын бабу привез.

– Пусть говорят, – ответила она равнодушно.

– Слушай, жена, как хоть тебя зовут? – тихо спросил К. М.

– Мне все равно, – улыбнулась она глазами, – какое имя больше понравится твоей матери?

– На деревне любят имя Марии.

– Тогда и я буду Мария.

Когда свернули по улице и въехали в деревню, К. М. увидел издалека, что возле дома на дороге стоит мать и вглядывается недвижными глазами. Напротив через дорогу, тоже у забора, стоит, скрестив на пышной груди пухлые руки, соседка Катерина, любопытная и востроглазая.

– Ильинишна, – спрашивает Катерина, – когой-то Герасим везет?

– Сын Кирилл приехал, – отвечает слепая.

– А штой-то за баба с им?

– Небось, жена.

– Жана-а? А чегой-то она без кольца?

– Ох и глазастая ты, Катька. А у ей кольцо-те на шее висит. Нынче в городе мода такая – кольцы на шее носют.

– На ше-е? – удивилась Катерина. – А где у сына кольцо-те?

– Где надо, там и есть, – отрезала слепая. – В штанах висит.

К. М. соскочил с телеги и пошел рядом.

– Здравствуйте, Катерина Егоровна, – с полупоклоном обратился он к соседке.

– С приездом, Кирилл Мефодьич! – отвечала она. – Надолго к нам?

– Поглядим. Как примете, так и проводите. Здравствуй, мать.

Он обнял ее за голову, прижал к груди. Наклонился и поцеловал щеки. Она подняла лицо. И заплакала.

В горнице мать строго спросила Марию:

– Не обидишься, если я тебя погляжу? – подняла сухие руки и пальцами потрогала макушку, лоб, брови, щеки, подбородок, плечи, провела пальцами по опущенным рукам, ощупала кисти, потрогала талию, коснулась бедер. Мария стояла не шевелясь, тихая, испуганная, прикрыв глаза. Удовлетворенная, мать отошла и села за стол.

– Садитесь, – сказала она, глядя перед собой пустыми глазами.

Все сели за пустой стол, крытый цветастой скатертью.

– Ты красивая, молодая, здоровая, – сказала мать, моргая, – что ж ты за Кириллом пошла? Его молодость ушла, красоты отродясь не бывало.

– Ну, мать, – сказал К. М., – у тебя один Герасим в красавцах.

– Не встревай, с тебя другой спрос будет. Ну, девушка, ответь, что в тебе за причина образовалась с ним сойтицца?

– Я люблю его, – упрямо ответила Мария.

– Лю-бишь? – не то спрашивая, не то удивляясь, протянула мать. – Ну-у, это дело сурьезное. И давно это в тебе? – Выслушав, одобрительно закивала. Правильно говоришь, девушка. Любовь недельного возраста. Недоносок. – Она замолчала, горестно уставясь невидящими глазами в рисунок скатерти.

Герасим перестал следить за губами и теперь, ободряюще подмигнув Марии, пальцами показал, чтоб не принимала близко к сердцу. Поулыбался, глядя в окно, и вышел.

– Ты, милая, не обижайся на старуху, – снова заговорила мать. – Мне тебя жалко. У Кирилла-те и раньше бабы бывали, да никак не уживались. Вот и ты, думаю, сглупа побежала.

– Вы уж простите, что я вот так, не спросясь, – Мария кротко рассмеялась, – только ведь мне одной знать, с глупа ли, с ума ли. И что я в нем нашла, тоже я одна знаю.

– Смелая ты, – старуха поджала губы и чаще замигала. – Отчаянная. Бог тебе судья… А только как-то не по-людски. Без свадьбы, без попа. А ты чего молчишь, Мефодич?

– А чо? – в тон ответил К. М. – Когда бабы обнюхиваются, это даже очень увлекательно. Интересно. Как в кино.

– Дурень ты, – вздохнула мать и перекрестилась. – Непутевый мужик. С твоим интересом в жизни ни одна баба возле тебя больше полгода не выстрадает.

– Ничего, мать, прорвемся. Углы гранатами будем взрывать. Ну-ка, Машенька, развязывай сидор, что там у нас?

– Ильинишна-а! – певуче послышалось за окном, скрипнули ступени и в комнату вплыла Катерина и зырк! зырк! по сторонам. – Ильинишна, не дашь пару лавровых листоков?

– Да ты прошлый четверг в магазине пять пачек брала! Неужли извела? усмехнулась слепая.

– Не-а, кудай-то запропастила. Так где лист-те, в серванте? – спросила Катерина и – зырк! по сторонам – увидела, что Мария достает и разворачивает за концы шаль. – Ильинишна! Да никак оренбургский? Ох, матушки! – всплеснула руками соседка и поспешила к столу пощупать. – Право-те, оренбургский! Да такого и у самой председательши нету! Красота неописуемая! А это никак портсигар серебряный для Герасима? Красота неописуемая! А это что? Никак сережки сапфировые? Красота неописуемая!

К. М. вышел, сел на ступени крыльца, закурил. Из дома в открытую дверь слышались голоса. Подошла кошка, села рядом, стала умываться. Вдалеке тарахтел трактор. В соседнем дворе пищали цыплята. Было жарко и дремотно.

– Катерина! – позвал К. М. – Скажи своему, чтоб баню стопил!

– Он знает! – отозвалась соседка. – Он утром говорил, приедет Мефодич, захочет веником попотчеваться. А это что? Никак натуральные?

– Мать! – позвал К. М. – А что поп наш? Жив?

– А чо ему сделается! – отозвалась Катерина. – Красота!

– Надо бы позвать его.

– Ай причащаться задумал? – ответила Катерина. – Позовем. И попа, и агронома, и механика. А это как носится? Да ну?

К. М. сидел, курил, щурился на солнце, представлял себе, как вечером вялым душным веником станет стегать тугое тело Марии, и улыбался. Вот я и дома, блаженно думал он.

13

Гости расходились к полуночи, последним о. Пафнутий, суховатый, просветленный и на девятом десятке еще весьма крепкий, – за столом он был чинно-оживлен и несуетно-сдержан, однако пил вместе со всеми, поднимая рюмку и крестясь, и что-то шептал, одному ему ведомое.

Прощаясь у дороги, где с повозкой, чтобы отвезти попа, ждал строгий от выпитого Герасим, в прозрачной теплой темноте о. Пафнутий говорил, странно белея лицом и бородой:

– От суетности, от пустомудрствования все твои беды. Не господствовать над людьми, но служить им духом своим благостным.

– Где ж его взять, этот благостный дух? – спрашивал К. М.

– Уверуй. Не по наущению, но сердцем чистым и бестрепетным. Дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную.

– Как же уверовать? Ум мой открыт, а сердце заперто. Заколочено. Ум лукав, а сердце спяще.

– Через радость духовную, сыне. Будь как тот купец, что искал и нашел одну драгоценную жемчужину – радость духовную.

– Поздно мне искать.

– Даже кто пришел в последний час, да не смутится промедлением.

– Я постараюсь, батюшка.

Среди ночи Мария вдруг вздрогнула и прижалась к его плечу.

– Что с тобой? – обнял ее К. М.

– Страшно стало. Причудилось, будто все какое-то неживое окружает и окружает со всех сторон, и нам некуда отступать, только взлететь, и я взлетела, а тебе никак не оторваться, какие-то черные руки тебя держат. Их много, кривые, торчат из земли.

К. М. молчал, глядя в оконный просвет меж раздвинутых занавесок. Среди облаков чистые звезды горели торжественно и блистательно.

– Ты не смотри на звезды, – шепотом уговаривала она, – не надо смотреть на звезды, они поселяют томление в сердце и тоску в душе. О чем ты думаешь?

– Думаю, как завтра начну крышу крыть. Надо начинать с воротника вокруг трубы.

Луна наконец вырвалась из плена, и, освещаемые то палевым, то снежно-синим, облака шли, как ночные корабли.

14

…мы все пилигримы мы все пилигримы как листья по ветру по свету гонимы мы пылью изгложены зноем палимы мы мимо оазисов дальше и мимо ведь мы пилигримы твой спутник умрет перед самым рассветом измученным гордым голодным раздетым о небо будь проклято где же ты где ты зачем он тебе вот такой недвижим ведь он пилигрим а утром все та же пустыня пустыня и небо все то же пустое бессильное и дали все так же необозримы и гаснет надежда в груди пилигрима…

– Стоп! – раздраженно возгласил Начтов, сдернул с головы наушники и, недовольный, бросил на стол, брезгливо сморщив подбородок, мельком взглянул на улыбающегося К. М. и шумно выдохнул. – А ты чего веселишься, балагур? Не слышишь, какую ахинею они несут?

– Сегодня это ваши игры, шеф, – К. М. примирительно улыбался. – У меня только внешнее наблюдение.

Они сидели рядом за столом, а перед ними в остекленных загородках несколько новых утешительниц, недавно принятых на стажировку, – одинаково молодые, образованные, житейски глупые. Девушки в наушниках и с микрофоном работали по «ситуативным» карточкам – новинка шефа, – и задания были просты: утешить воображаемого клиента в ситуации утраты денег, доверия, надежды, затем в ситуации скуки, тоски, элегической неотцентрованности и, наконец, последнее на сегодня задание – импровизация на тему любви, внутренней борьбы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8