2
Бессолнечным серым утром примчался мокрый вихревой ветер. Он гонял себя безлюдными улицами, вылетал из-за обшарпанных углов, пытаясь хоть кого-то застать врасплох, с веселой злобой разбрасывал клочья газет, конфетные бумажки, останки сигарет и воздушных шаров, швырял в окна скупым крупным колючим снегом. Часа два он бесновался и затем, устыдившись беспричинного безобразия, выскользнул из ущелистых улиц, взметнулся над крышами, раскрутил и погнал на запад грязные безотрадные тучи. Стало спокойно, и тогда выглянуло солнце.
К. М., человек неопределенного возраста и неясных видов на будущее, сидел на скамейке в сквере, в частоколе молодых, по-весеннему обнаженных зябких деревьев и улыбался. Своевольная, переменчивая улыбка, осторожная, подвластная собственной прихоти, скользила по лицу, едва удерживаясь, чтобы не упасть на влажную землю, высвечивала в глазах, подрагивала пугливым отблеском. Он улыбался, думая о дожде и солнце, о слезах и улыбке. Дождь – состояние, солнце – свойство. Слезы – одинаково горестны и скучны, улыбка – эхо бессмертной души. Красивость, думал он, это сестра сентиментальности. Унылый скарб береженых состояний оставь убогим дальним берегам. Бе-бо-бе, рассмеялся он, ты, раскованный вольноотпущенник, пытаясь вспомнить собственный язык, влекись, перепоясан пророчеством, без ветрил и руля по морю духа к той гавани, где плен и тягостней и жесточе, но краткий миг прекрасен, краткий миг.
К. М. поднялся, прошел сквер, решительно рассек туннель улицы и проник в невысокое, казарменного типа здание. Оно было похоже на многие другие, как и нужная дверь, обитая по местной моде фиолетовым дерматинчиком. К. М. потянул дверь на себя и оказался в комнате, оформленной под кабинет. Яркое солнце любопытствовало в окно, и глаза не сразу рассмотрели обстановку – четыре кресла, шкаф у стены, стол, и за столом – человек. К. М. отодвинулся от солнечного потока, посмотрел на лицо человека.
С первого взгляда лицо вызывало приязнь, со второго – доверие. Лицо было ни толстым, ни худощавым, без сытого равнодушия и хитрой жадности, лоб ни низок, ни высок, но за ним можно предполагать высокие мысли о низких предметах, что все-таки лучше, чем низкие мысли о высоких предметах; губы нормального мужчины, знакомого с мясом, вином и дурными словами.
– Здравствуйте, – произнес К. М. звучным голосом.
– Доброе утро, – приветливо отозвался сидевший за столом и указал на кресло перед столом. – Присаживайтесь. Чем могу быть полезен?
– Гм, – сказал К. М., садясь в удобное кресло и откидываясь на спинку. Вы, очевидно, и есть начальник. Тот самый…
– Тот самый, – улыбнулся сидевший за столом, не отводя внимательного взгляда от лица К. М.
– Если так, тогда именно я могу быть вам полезен.
– Логично. – Начальник выдвинул ящик стола, извлек обширную черную папку, настоящий бювар, как в прежние времена у столоначальников, и любовно погладил тисненную золотом надпись «Личное дело».
– Ого! – удивился К. М. – У вас все серьезно.
– А вы как думали? – притворно вздохнул начальник. – Наши дела и большинство чужих в конце концов оказываются все теми же «личными делами». Итак? – Он с иронической торжественностью открыл совершенно пустой бювар. – Вы пришли наниматься на работу?
– Откуда вы… – удивился К. М.
– Профессия обязывает, – с сожалением развел руками начальник. – Пока вы меня рассматривали, я разглядывал вас. – Он выдержал паузу и, сложив на груди могучие руки, продолжал: – Узнал, что на вашу судьбу выпадали горестные осадки…
– Это у всех…
– Да, но по-разному, – уверенно продолжал начальник. – Дурак и страдает по-дурацки, а умный и ненавидит по-умному. Далее. Узнал по форме морщин на лбу и вокруг рта, что самых важных проблем вы так и не разрешили. Что в школе вы носили синий мундирчик со стоячим воротником и сменными целлулоидными подворотничками. Отсюда получаем, что учились вы в раздельной школе для мальчиков и уберегли нормальное отношение к жизни и к женщине. Что если вы станете сочинять стихи, то вашими любимыми размерами окажутся двусложные…
– Потрясающе! – привстал К. М. – Как вас величать?
– Величать не надо, – улыбнулся сидевший за столом и животом вдавил открытый ящик стола так ловко, что К. М. вытянул шею посмотреть, как подобная манипуляция происходит. Сидевший улыбнулся еще шире, так что уши отодвинулись к затылку. – До величия мне еще толстеть и толстеть. Чуть позже. Когда мы с вами обозначимся в контакте и утвердимся в контракте, я доверю вам свое имя. Под большим секретом. Простите, эта моя мальчишеская слабость к секретам…
– Помилуйте! Я и сам не прочь…
– Спасибо. Лично я убежден, что без секретов вся наша жизнь, да и ваша тоже, давно стала бы, пардоньте, рвотным средством… Итак. Если вы не против – вы ведь тоже, надеюсь, пришли под псевдонимом? – если вы не против, давайте подберем для меня какое-нибудь прозвище. Кликуху. Что-нибудь удобопроизносимое, чтоб и мне уши не резало, и вам язык не щекотало. Думайте, думайте!
– Вас можно назвать убедительно и честно – шеф. С большой буквы. Внушительно. Заманчиво. Гордо. Презентабельно.
– Не пойдет! – хихикнул сидевший за столом. – Буква «ф» настраивает на игривость, а мне полагаются монументальность и мономентальность. Быть человеком одной мысли, одной страсти и одного псевдонима. Для вас.
К. М. задумался.
– Составить анаграмму из имени и отчества?
– Господь с вами! Анаграммы подозрительны по форме и провокационны по содержанию. А тайна прячет скуку за пазухой. Тяжелую, как камень. Никаких анаграмм. Думайте дальше.
– Будем звать «начальник»! Подойдет?
– Дорогуша! – ласково упрекнул сидевший за столом. – Откуда у вас тюремный акцент? Бывало?
– Никак нет! – испугался К. М. – Бог миловал… Давайте попробуем называть вас «товарищ начальник». Или сокращенно – «товнач».
– Это интересно… Хотя при дефектах речи может прозвучать как «толмач». Переводчик. Я же и своего-то языка не знаю толком.
– Все в наших руках, – ободрился находкой К. М. – Переставим слова и получим – «начальник-товарищ». Через дефис. Улавливаете? Вроде бы еще «начальник», а уже, смотри-ка, – «товарищ»!
– Запанибратства тут не будет?
– Никак нет, – уверенно сказал К. М. – Запанибратства случаются в исполнении, в тоне голоса, в жесте. Если я ехидно назову вас по имени и при этом стану похлопывать по плечу, вы ведь обидитесь?
– Еще бы! Приду в ярость и долго не уйду оттуда.
Они помолчали несогласованно.
– Ну, хорошо, – нашелся К. М. – Давайте сократим. Получим приличное слово – «Начтов». В нем есть динамика, достоинство, гармоническая завершенность. В этом слове и секрет сохранится, и тайна не раскроется.
– Прелестно, – серьезно кивнул сидевший за столом. – Что же вы мне голову морочите? Моя фамилия как раз и есть – Начтов.
К. М. только руками развел.
– Итак, – сказал Начтов, – вы хотите у нас работать?
К. М. кивнул, придав кивку всю силу убедительности. Голова дернулась, и шляпа сползла на брови.
– Не вибрируйте, дорогуша, – поморщился Начтов. – Энтузиазм настораживает. Все жулики – энтузиасты. Как вы узнали, что у нас есть работа для вас?
– Дедуктивно, – нагло признался К. М.
– Любопытно! – Начтов откинулся на стуле и снова скрестил руки на могучей груди. – Выкладывайте. Только без вранья.
– Непременно без вранья, – прежняя своевольная улыбка скользнула по губам К. М. – Без вранья это выглядит так. – Он помолчал, сдвинув брови, будто вглядываясь в далекое прошлое и пытаясь рассмотреть свои благотворные поступки. – Продолжительная жизнь убедила меня: люди страдают, или им кажется, что они страдают, или страдают оттого, что им кажется, будто они страдают, чаще всего по причинам внутреннего разлада… Знаете, когда идеальные мечтания сталкиваются с практическими делами, тогда рождается истерика. Та трещина мира, которая, как уверял поэт…
При этих словах Начтов удовлетворенно кивнул, словно именно ему об этом говорил поэт в прошлый четверг.
– …проходит через сердце поэта, проходит также через сердце всякого человека. А как может звучать сердце с трещиной? Фальшиво, ненатурально, с дребезгом…
Начтов, обладавший мгновенным воображением и точным слухом, скривился: он услышал скорбный перезвон надтреснутых сердец.
Они оба помолчали, слушая перезвон.
– Продолжайте, дорогуша, – с теплотой в голосе произнес Начтов, – вы очень увлекательно повествуете. Только не надо столь печально. Чуть-чуть повеселее.
– …с дребезгом, способным опечалить даже такого неистребимого оптимиста, как вы. И этот фальшивый дребезг стал настолько обильным, слился в такую общую беспросветную симфонию, что долетел и до моих ушей.
К. М. сделал передышку, и Начтов одобрительно кивнул: ему нравился здоровый энергичный пафос.
– И поскольку в природе и человеке, и в природе человека все взаимосвязано и ничего не отлохмачивается, – голос К. М., бывший в норме хриплым, низко тонированным, теперь начал обогащаться вдохновенным серебряным звоном, – то всякая человеческая проблема должна рядом или поодаль располагать условия и средства для разрешения самой этой проблемы. Иными словами, болезнь и лекарство идут рядом. Им остается лишь взяться за руки и победить. И потому среди страждущих, особенно это необходимо в наш гнусно атеистический век, среди страждущих должны быть обыкновенные, призванные судьбой утешители, люди неизреченной доброты, неизмеримой сердечной щедрости, необъятной любви. И таким человеком являюсь я. Я кончил. Благодарю за внимание.
– Мо-ло-дец! – похвалил Начтов. – Вполне артистично. Дедукции я не уловил, но все равно – лихо. Этакое экзальтированное нахальство… Вы подходите нам на должность утешителя номер четыре.
– Почему четыре? – обиделся К. М.
– Это служебный разряд. Остались формальности. У вас есть бумаги?
– Естественно. – К. М. извлек из кармана пухлую пачку разрозненных дипломов, справок, каких-то невероятных характеристик, благодарностей и даже вырезку из газеты тридцатилетней давности, веером разложил на столе и улыбнулся, довольный. – Чего-чего, а бумагами мы с детства обеспечены до гробовой крыши, и еще внукам останется. За человеком, как за ветром, летит и пылит целый хвост бумажек…
– Вижу, – грустно согласился Начтов. – Документы отчуждают нашу сущность и переносят ее в нечеловеческие измерения. Столько бумаг, и в каждой – о вас?
– Именно.
– И в каждой говорится только хорошее?
– Я хороший, – улыбнулся К. М., извиняясь.
– Так я и думал. – Начтов вздохнул шумно и печально, как беременная корова. – Допустим, все правда в ваших бумагах. А как вы сами насчет вранья?
– Правдив, аки грешник после исповеди… Вы знаете, когда вокруг себя и в отдаленье видишь столько вранья и особенно лжи, то поневоле находишь высокое упоение в говорении правды, да поможет мне Бог… У меня душа сама вытесняется в правду, даже когда я ее об этом не прошу…
– Душа-а-а, – протянул Начтов, внимательно разглядывая собеседника: широкие черные брови, высокий лоб в аскетических морщинах, решительный подбородок. – Конечно, душа, куда ж ей деться? Последнее пристанище правда… Но будьте внимательны – когда правда воспаряет высоко, она рискует утратить земной смысл. Что скажете о своих недостатках?
– Есть несколько, но настолько заскорузлых, что они утратили актуальность и не представляют ни интереса, ни опасности для окружающих…
– Были женаты?
– Гм.
– Понятно. Причина?
– Несродство характеров, – с виноватой улыбкой объяснил К. М. – От несродства проистекает остальное – пьянство, грубость, лень, разврат… И вообще, на мой дилетантский вкус, семья как единица, клетка, структурное образование человеческого общества исчерпала себя в тех формах, какие нынче есть.
– Да ну? – усомнился Начтов. – Вы уверены?
– Как сказать, – уклончиво ответил К. М. – Уверенность не атрибут сущности, а состояние всякой особи, не только человеческой….
К. М. воздвиг паузу, чтобы набрать воздуха и взлететь по очередному витку пафоса, но Начтов жестом остановил его.
– Хорошо поешь, мазурик. А еще недостатки, кроме болтливости?
– Ни одного. – К. М. прижал ладонь к груди.
– Ой ли? А прихвастываешь – недостаток?
– Мое спорадическое хвастовство, – К. М. честно посмотрел в глаза начальника, – есть производная функция от всеобщего вранья и гомотетично и гомоцентрично моей болтливости.
– Ладно, поглядим. Образование?
– Там написано. – К. М. кивнул на бумаги.
– Годится, – не глядя, согласился Начтов. – С работой знакомы?
– Догадываюсь.
– Напрасно. Неподтвержденная догадка приводит к непредставимым последствиям. Вникайте: работа – суточная. Трое суток – отдыхать. Если сможете. На работе – сидеть у телефона и разговаривать, разговаривать, отвлекать клиента от дурных мыслей, настроений и помыслов.
Начтов помолчал, глядя в лицо собеседника и соображая, сможет ли этот человек отвлечь кого-нибудь от дурных мыслей или же, напротив, способен втолкнуть в отчаяние любого жизнерадостного идиота, и, ничего не решив, продолжил:
– Ты тоже можешь называть меня на «ты». Это сближает. Твои клиенты – это старушки, уставшие от одиночества. Юноши, совершившие первое в своей жизни преступление. Девушки, потерявшие невинность или никогда ее не имевшие. Начинающие суицидики. Просто люди без пола и возраста, одуревшие от суеты и всеобщей бездарности. Твоя задача – помочь этим людям. Помочь советом, шуткой, внутренней своей убежденностью, что жизнь, несмотря на все ее мерзости, все-таки удивительно прекрасна. Ты сам-то веришь, что жизнь прекрасна?
– Отчего же нет? Конечно, – встряхнулся К. М. – Да, верю я: прекрасна наша жизнь, и, сознавая слабость сил, готов служить великой цели. Простите, я иногда говорю стихами или чем-то похожим.
– Ничего, столкнешься с жизнью, отучишься. Завтра утром твоя смена. Здесь, на первом этаже, в конце коридора, найдешь дверь, похожую на дверь этого кабинета. Цифровой замок. Шифр замка меняю только я и сообщаю очередному по смене утешителю. Друг с другом утешители не общаются ни на службе, ни вне ее. Это запрещено моими правилами.
– Слабость к секретам? – понимающе улыбнулся К. М.
– Пристрастие к трудовой дисциплине. Она в нашей конторе довольно строга. Безусловно влекут за собой увольнение такие служебные проступки, как сон на работе, распитие алкогольных напитков, привод в служебное помещение мужчин и женщин, нарушение технологии утешения и некоторые другие провинности, которых я пока себе не представляю.
– С технологией утешения я знаком поверхностно.
– Узнаешь подробно в процессе. Но и здесь обязательные запреты: недопустимо в утешениях забредать в трансцендентные дебри, ты же не филиал Армии Спасения. Нельзя называть своего настоящего имени, утешать абонента более сорока минут, встречаться с клиентами или клиентками.
– Но как я узнаю, хорошо ли работаю?
– Проще пареного, – хитро усмехнулся Начтов, и беспощадные складки обозначились в углах рта, отчего общее выражение хитрости обрело значение коварства. – Время от времени я сам буду звонить и несвоим голосом – а у меня их больше дюжины в запасе – буду испрашивать утешения. А? Каково?
– Круто и гениально. Только вы с вашим обширным умом…
– Я принимаю лесть только по средам в скромной словесной упаковке, остановил его Начтов. – Под телефоном в установленные дни дважды в месяц будет лежать твоя зарплата.
– Заработок сдельный?
– Безусловно. Чем больше в мире отчаявшихся, тем выше твой заработок. Но берегись плохо работать, а то знаешь как бывает? Один раз недоутешил, другой раз недоутешил… Был у нас такой любитель… Теперь в Фонтанке плавает. А может, уже и выловили. Давно это было.
– Это… вы его? – с благоговейным ужасом спросил К. М.
– Что ты! – широко улыбнулся Начтов. – Я и комара не обижу. Нет, он сам, погнался за заработком и впал в отчаяние. А утешить его было некому, все свои слова он потратил на других. Так что смотри: ты – артезианский колодец – чем больше опустошаешься сердечностью, тем больше наполняешься.
– И все-таки, простите, каков заработок? Знаете, при нынешней дороговизне…
Начтов рассмеялся с клекотом, как хищная птица.
– Де-е-еньги! – протянул он. – Прочитывай ежемесячный курс валют, и ты увидишь, как все это условно.
– Да, – возразил К. М., – но за эту условность приобретаются вечные ценности – хлеб, вино, книги.
– Чудак человек, не волнуйся. Хватит тебе и на хлеб, и на водку, и на развлечения. Если тебе захочется развлекаться. Учти: на службе ты будешь тратить свой основной капитал – разум, нервы, кровь, душу. Честно говоря, я пока не уверен, справишься ли ты? Ты кого-нибудь утешал?
– Иногда случалось утешать женщин.
– Ну, это другое дело. Здесь ты будешь иметь контакт с растерянным анонимом.
– Я справлюсь.
– Дай-то Бог, дорогуша, дай-то Бог. – Начтов из верхнего кармана пиджака достал сложенную вчетверо сторублевку и двумя пальцами протянул.
– Это за что?
– Аванец. Ты, как я понимаю, сейчас на мели?
– Да, малость поиздержался.
– Ничего, потом все наладится. Сегодня отдыхай, а завтра в семь утра, благословясь, приступай. Шифр замка 2478. Значит, завтра в семь начинаешь, а послезавтра в шесть – домой. Всего доброго.
– Спасибо. До свиданья. – К. М. пошел к двери, держа деньги в руке, обернулся. – Читать на службе можно?
– Нужно. Для деловой квалификации. Для активизации словарного запаса. В дежурные сутки бывают глухие часы, когда телефон молчит как задушенный. Что ты собираешься читать?
– Давно хотел полистать «Войну и мир».
– Основательная книга, – подтвердил Начтов. – Хотя… стиль графа Толстого, все эти переливы из одного предполагаемого состояния в другое предполагаемое состояние могут вызвать зевоту. Кто сегодня читает «Войну и мир»?
– Отчего же? Школьники читают в отрывках. Иностранцы – в переводе на комиксы. Пенсионеры.
– Ну? – усомнился Начтов. – Школьники его не поймут, их давно превратили в слабоумных. Иностранцам он бесполезен. От пенсионеров ничего в мире не зависит. Вот и выходит: ваш граф не интересен широкой публике. А узкая публика, интимствующие эстеты, его в руки не возьмут. Они копают в стороне, на фрейдистских свалках.
– Это как посмотреть, – возразил К. М., решивший хотя бы графа Толстого не уступать. – Прошла же античность сквозь средневековье к Ренессансу. Так и Толстой может пройти сквозь наши времена к будущим людям.
– Однако ты схоласт, это хорошо, – похвалил Начтов. – Неужели ты ни на миг не ощущаешь, что все-таки не свободен от заблуждений?
– Иногда ощущаю в себе задушенную свободу, – улыбнулся К. М., – и ощущаю, что она рвется на свободу.
– Напрасно, – установил Начтов с тяжелой основательностью, – все люди рабы. Одни – рабы тела, другие – рабы духа, третьи – рабы обстоятельств. Ты к какой категории? Скажи откровенно, дорогуша, ты зачем идешь в утешители?
– Откровенно? – К. М. метнул в начальника взгляд холодной страсти. Отнюдь не от одиночества. Одиночество – симптом сексуальной недостаточности.
– Гм, – хмыкнул Начтов, – есть спасительное правило: не принимать игру за жизнь и жизнь за игру. Иначе исчезнет очарование того и другого. Или еще хуже: явится какой-нибудь аналитик и все испортит…
К. М. пожал плечами, ничего не ответил и вышел.
Утро было прекрасное – ясное небо, яркое солнце. И тонкие деревца в сквере казались детьми, выбежавшими из холодной воды.
3
Он вернулся домой, неся ощущение предстоящей новизны жизни, и новизна эта была единственным, что примиряло вчерашнее с послезавтрашним, мешала сегодняшней неуверенности стать необратимой.
Он любил свою комнату, но боялся признаться в этом: признание обязывает, налагает, препятствует. Комната была отвратительна и мерзка. Он получил ее, потому что все от нее отказались. Даже геометрические плоскости комнаты настраивали входящего на веселое желание разбежаться от двери и головой высадить окно. Мебель отсутствовала, потому что комната обживалась недавно и никакая мебель не могла бы вписаться в изувеченное пространство. Но вещи в комнате были – деревянная кровать, подобранная на помойке, когда он решил, что каждый период жизни нужно начинать от нуля или, еще лучше, от отрицательной величины. На кровати развалился матрац, подаренный приятелем. На матраце черное верблюжье одеяло. Какие-то изуродованные чемоданы, какие-то коробки с книгами, какая-то обувь на полу, какая-то посуда.
В стене – гнутый гвоздь музейной длины. Повесить плащ и оседлать шляпой. Подхватить с пола грязный чайник и пойти на кухню. Простые действия беременны уверенностью, она склонна к сложности, из которой выход только в простые действия, беременные уверенностью, склонной к сложности, которая на седьмом круге становится осложнением. И тогда, подумал он, оставить их, и пусть они сами с собой разбираются. Долгий темный коридор кончался светлым кухонным проемом вдали. Нормальным шагом не дойти. Нужно бежать, и, может быть, с криком ужаса. Вдоль скользких стен и угрюмой безысходности.
Наигранно легкой, упругой походкой, сдерживая желание бежать, К. М., помахивая чайником, дошел до кухни и там обнаружил соседку, Прасковью Прокофьевну, или П. П., как она обычно рекомендовалась. Высветленная годами и постной пищей, нетленно невесомая, почти бестелесная и бесполая, ничья, как бесцветный ночной мотылек, залетевший по ошибке на праздник жизни, П. П. стряпала, переходя неслышно от плиты к столу. Она оглянулась на вошедшего и приветливо улыбнулась.
– Где же прочие жители? – спросил К. М., наполняя чайник под ржавым краном. – За два месяца я не встретил ни одного соседа, кроме вас.
– В квартире больше никто не живет, только вы и я, – простодушно ответила П. П. – Комнаты заколочены. Дом умирает.
– Веселенькое дело. Дом умирает. Город умирает. Мир умирает. Вселенная умирает. Есть от чего обрадоваться.
– Где-то там строят новые дома и новые районы. – П. П., улыбаясь, легко и небрежно повела рукой. – Там живут люди. Мне рассказывали. Это какие-то совсем, совсем другие люди. Выведена новая специальная порода людей с помощью генной технологии.
– Вы бывали там? – спросил К. М., ставя чайник на газ.
– Зачем?
– Как же, любопытно…
– Любопытно – куда? – спросила П. П.
– Ну вот, – сказал К. М., разглядывая эту бывшую женщину, обладавшую когда-то и гибкостью, и темпераментом, и острым языком. – Мы с вами говорим третий или четвертый раз, и во всяком разговоре вы задаете мне загадки…
– А вы разгадывайте, – беззвучно смеялась она, – вы современный, ученый, шустрый. Ловите, как сейчас говорят, кайф даже там, где ничего, кроме заразы, не поймать…
– Это не про меня.
– Все равно все вы смешные, современные людишки. У вас желание расходится со словом, слово расходится с поступком, поступок – с судьбой, и в результате от всего остается некий хлипкий, пустой пшик.
– Ого! – удивился тираде К. М.
– Не ожидали? – смеясь, спросила П. П. – Думали, этакий шизнутый одуванчик, весь в глюках?
– Нет, зачем же? Догадывался, что иногда вполне взрослые люди, вроде вас, могут дать фору нам, не вполне созревшим, но все-таки… Чем вы раньше занимались?
– Преподавала историю, пока история не была для меня закрыта, затем преподавала философию, пока философия не была для меня закрыта, затем преподавала историю философии и закончила философией истории. Достаточно?
– Спасибо, я удовлетворен. Теперь понимаю ваш вопрос про «любопытно».
– Да, – спокойно согласилась П. П. – Новое – не непременно лучшее. Это я про дома. Когда этот идиот, забыла имя, снизил потолки домов, через десять-пятнадцать лет выросло мелочное, ничтожное поколение. Новое – не непременно лучшее, чаще всего это реставрированная банальность. Вы не замечали, что банальности весьма живучи?
– Замечал и в себе самом.
– Вам повезло, – похвалила П. П. – Многие не замечают за собой.
– Вижу, мне дважды повезло. Я нашел собеседницу.
– Посмотрим… Если не станете обижаться на старуху. У вас чайник вскипает. Пойдемте ко мне пить чай? У меня варенье из одуванчиков еще с прошлой весны.
– В жизни не пробовал. Верно, страшно вкусно? Скажите, чем вы занимались в войну?
– Как все, – пожала она плечами, – занималась войной. Рыла окопы. Голодала. Старалась выжить, но не любой ценой. Так вы идете пить чай? В жизни не пила чай из такого грязного чайника.
Самыми замечательными предметами в комнате П. П. были две вещи – кровать и буфет. Остальное в меру старое, изъеденное жучком, с поблекшим, потрескавшимся и отваливающимся лаком. Кровать была также старая, но деревянная, широкая, прямая, так строго застеленная покрывалом стального цвета, что сюда, думалось, могли бы садиться игрушечные самолеты, если б им пришла неволя залететь. Буфет занимал всю стену в высоту и длину. Он не мог быть сюда доставлен, он мог только вырасти здесь, у стены, сам по себе. Весь дубовый, резной, в дверцах, в зеркалах и зеркальцах, в шкафчиках и ящичках, он, казалось, жил самостоятельно, отдельно и равнодушно ко всему, что его не касалось. Резные фигуры невиданных людей, мифических и полуреальных зверей, множество цветов различных форм и видов так плотно облепляли буфет, что он становился целым миром, достаточно осязаемым и живым, чтобы воспринимать его серьезно. А и клопов здесь, однако, подумал К. М.
– Неправда ваша, – отозвалась П. П., отодвигая от стола один из темных и легких гнутых стульев. – Садитесь, здесь удобнее. У меня нет ни одного клопа. Им нечем питаться. Зато живут два бродячих паука, вот такие. – Она, смеясь, показала сжатый кулачок. – Они живут в разных углах и не ладят, поэтому я отдельно каждому ловлю на кухне мух и откармливаю пауков.
К. М. сел, тараща глаза на странную старуху.
– А вы мыслите довольно банально, молодой человек.
– Я понимаю, – пробормотал он, – ваша философия истории…
– При чем тут философия? – отмахнулась она. – Просто вы не понимаете, что старики – как ни дико звучит – гораздо ближе к чувству новизны, чем молодые. Молодым только кажется все внове, но инстинктивно они тянутся к основательности, к традиции, к тривиальности. А из стариков, которым видимы пространства и ведомы начала и концы, из таких стариков могут выработаться крутые новаторы, авангардисты. Вот почему, войдя, вы подумали про клопов.
Она заварила чай во вместительном розовом чайнике с ручкой в виде змеи, тоже розовой, накрыла большой матрешкой.
– Старики намного опаснее, они жертвуют всеми и всем миром. Они направляют прогресс, а платят за него молодые. Вот такие дела, самаритянин.
– Почему самаритянин?
– Вас время от времени переполняет… как говорили греки, сплавхнизомай… сострадание.
– Вы угадали, Прасковья Прокофьевна, я нашел работу утешителя.
– Я вам не завидую…
– Почему? – с пафосом удивился К. М. – Наводить мосты между людьми. Устанавливать контакты между человеком и миром заблудшим…
– Ну да! Ну да! – прервала она. – Раньше за утешением шли к священнику, в церковь. Разве существует институт утешительства? – П. П. энергично поднялась со стула, достала из буфета варенье, светлое, желтое, как свежий мед, поставила тарелку с сухариками, сняла с чайника матрешку и стала наливать чай в голубые чашки. Чай просвечивал сквозь тонкий фарфор и был как вино, старое-престарое, темное, густое. – Сахар положите сами. И сухарики, пожалуйста.
К. М. положил сахар, помешал ложкой, попробовал сухарь, он был крепкий, духовитый.