Как же следует сочетать мысли, высказанные Ермиловым на страницах органа ЦК КПСС в отношении людей труда, с мыслями, высказанными Кочетовым относительно "правдивого" показа человека труженика и "лакировки"? "Литературная газета" поместила две рецензии на повесть А.И. Солженицына. В номере от 22-ХI статью Г. Бакланова под заголовком "Чтобы это никогда не повторилось" и А. Дымшица "Жив человек".
Газета "Известия" поместила статью К. Симонова "О прошлом во имя будущего", и "Московская правда" в номере от 8-ХII-1962 г. " "Во имя будущего".
Так же, как и В. Ермилов, все авторы рецензий отмечали появление нового выдающегося художественного таланта, а также огромное значение повести Солженицына "Один день Ивана Денисовича" для разоблачения культа личности Сталина и для морального оздоровления народа.
"А кто виноват? - спрашивал критик А. Дымшиц и отвечал. - Читаешь его, и кажется, что раздвигаются рамки повествования об одном дне одного лагеря, и встает вопрос о природе того явления, на котором лежит вина за преступные уродства в недавней жизни нашего общества".
Писатель К. Симонов писал, что:
"Не лишним будет вспомнить здесь..., что бесстрашно сказать об этом страшном прошлом у нас нашли в себе решимость люди, безгранично любящие свой народ и безгранично верящие в его нравственную силу и красоту, а ожесточенно сопротивлялись этому люди, не любившие своего народа и не верившие в его нравственную силу...
Рано или поздно история и литература не оставят в тени ни одной из сторон деятельности Сталина. Они уже начали это делать, и они честно и до конца расскажут и о том, каким он был на самом деле".
Писатель Г. Бакланов писал:
"Среди прочих условий, помогавших Сталину творя беззакония оставаться непогрешимыми, было и то, что сами мы верили, убеждали себя верить не очевидным фактам, не себе, а ему. Он знает, он мудрый: если так делает он, значит, в этом есть высший смысл. Эта слепая вера не только поддерживалась, но возводилась в некую заслугу. Сделать впредь такую слепоту невозможной, вытравить из душ остатки того, что поселил в них культ личности, - задача не легкая и не быстрая. И тут огромную роль должна сыграть наша литература, говорящая народу правду".
Литературный обозреватель газеты "Московская правда" И. Чичеров писал:
"Отношение к этой повести, мне думается, лакмусовая бумага. Тот, кто не принимает (а уже слышатся голоса в спорах "А зачем это вообще? Мы ведь все это знаем. Зачем об этом писать, ведь это материал для наших врагов! То-то они уж обрадуются", или еще острее: "Это спекуляция на разоблачении культа личности. Зачем конъюнктурно смаковать? Ни к чему! Знай себе и помалкивай..."), тот, по моему мнению, не видит ее огромного художественно-политического значения в деле морального оздоровления народа и должен спросить себя: а не сидят ли во мне остатки культа личности?"
Некоторые из критиков сделали также ударение на том, что имеет большое значение для будущего, и что Солженицыным было только упомянуто, но не развито. Наиболее полно это выразил критик И.Чичеров:
"Мне хотелось бы сделать писателю критическое замечание более существенное: повесть была бы еще сильнее, еще крупнее и значительнее, если бы в ней более подробно и глубоко был развернут образ-характер кавтораранга, Буйновского или "высокого старика". Может быть, этот старик и не был коммунистом. Но он был интеллигентом. И уж, наверное, старым коммунистом был тот, кто спорил с Цезарем. Но трагедия таких людей почему-то мало интересовала писателя... Беспокоит меня в повести и отношение простого люда, всех этих лагерных работяг, к тем
интеллигентам, которые все еще переживают и все еще продолжают даже в лагере спорить об Эйзенштейне, о Меерхольде, о кино и литературе и о новом спектакле Ю. Завадского...
Порою чувствуется авторское ироническое, а иногда и презрительное отношение к таким людям..."
Как видим, литературный критик И. Чичеров уже в первом прочитанном им произведении почувствовал неприязненное отношение А.И. Солженицына к советской интеллигенции вообще и к коммунистической интеллигенции в особенности. Он не понял еще, в чем причина такого, я сказал бы нарочитого презрения Солженицына к этой категории людей.
"Очевидно, - писал Чичеров, - были в лагере интеллигенты-бедолаги, которые были достойны такого отношения, но ведь были и другие".
То, что думал Солженицын по этому поводу, было неясно тогда не только Чичерову, но и всем критикам и, в частности, Твардовскому. Только через несколько лет, после того, как Солженицын выступил не только как писатель, но и как борец против коммунизма, стало ясно, что не случайно в повести "Один день Ивана Денисовича" он отвел такое место интеллигенции. Советскую интеллигенцию ленинского и послевоенного периода он не считает интеллигенцией. Он называет ее "образованщиной". По его мнению, русская интеллигенция после ликвидации монархии исчезла, а новая советская интеллигенция не усвоила те достоинства, которыми отличалась старая русская интеллигенция. Поэтому ставку на возрождение русской нации он связывает не с интеллигенцией, а с простым народом.
В сборнике "Из-под глыб" А.И. Солженицын писал:
"Если обвиняют нынешний рабочий класс, что он чрезмерно законопослушен, безразличен к духовной жизни, утонул в мещанской идеологии, весь ушел в материальные заботы, получение квартир, покупку безвкусной мебели, в карты, домино, телевизор и пьянку, то намного ли выше поднялась образованщина, даже и столичная? Более дорогая мебель, концерты более высокого уровня и коньяк вместо водки... Не оправдаешь центровую образованщину, как прежних крестьян, тем, что они раздроблены по волостям, ничего не знают о событиях общих, давимы локально.
Интеллигенция во все советские годы достаточно была информирована, знала, что делается в мире, могла знать, что делается в стране, но отворачивалась, но дрябло сдавалась в каждом учреждении и кабинете, не заботясь о деле общем".
Опровергая указанные утверждения А.И. Солженицына, журналист Б. Шрагин, автор книги "Противостояние духа", писал, что "интеллигенция во все советские годы не была достаточно информирована. Ей всегда выказывалось недоверие. Достаточно информированы были высшие чиновники, работники партаппарата и "органов", у которых образованность была не главным их пороком. Интеллигенция во все советские годы была разобщена - не в том смысле, как крестьяне, а именно как мыслящая часть общества: она лишена была средств свободного обмена идеями и сведениями, разбита на мельчайшие атомы взаимным недоверием и страхом".
Противопоставление народа интеллигенции, которое Солженицын сделал в сборнике "Из-под глыб", давно устарело и потеряло социальный смысл. Сам Солженицын в своем романе "В круге первом" обрисовал это с исключительной глубиной. Он писал:
"Как тем, как образованным барам ХIХ-го столетия, образованному зеку Нержину, чтобы спуститься в народ, не надо было переодеваться и нащупывать лестничку: его просто шурнули в народ, в изорванных ватных брюках, в заляпанном бушлате, и велели выполнять норму. Судьбу простых людей Нержин разделил не как снисходительный, все время разнящийся и потому чужой барин, но как сами они, неотличимый от них равный среди равных.
И вот когда отпала причина переживать комплекс вины перед народом, когда отпали привилегии, представляемые образованностью, исчезла внутренняя потребность в идеализации "простых русских людей", Нержин понял, что спускаться ему было дальше незачем и не к кому. Оказалось, что у народа не было перед ним никакого сермяжного преимущества...
...Зато были они слепей и доверчивей к стукачам. Были падче на грубые обманы начальства. Ждали амнистии, которую Сталину было труднее дать, чем околеть. Если какой-нибудь лагерный держиморда в хорошем настроении улыбался - они спешили улыбаться ему навстречу. А еще они были намного жадней к мелким благам: "дополнительной" прокисшей стограммовой пшенной бабке, уродливым лагерным брюкам, лишь бы чуть поновей или попестрей.
В большинстве им не хватало той точки зрения, которая становится дороже самой жизни. Оставалось быть самим собой. Отболев в который раз таким увлечением Нержин - окончательно или нет? - понял народ еще по-новому, как не читал нигде: народ - это не все, говорящие на нашем языке, но и не избранные, отмеченные знаком гения. Не по рождению, не по труду своих рук и не по крылам своей образованности отбираются люди в народ.
А - по душе.
Душу же выковывает себе каждый сам год от году. Надо стараться закалить, отгранить себе такую душу, чтобы стать человеком. И через то стать крупицей своего народа".
Рассматривая позицию Солженицына, изложенную им в сборнике "Из-под глыб", Б. Шрагин считает эту позицию неверной, ибо именно из среды образованных людей родилась оппозиция правительству. Ни образование, ни "образованщина" не виновны в том, что произошло в нашей стране. В этом повинна бюрократия, которая использовала образованных людей.
Что бы ни говорил Солженицын о трусости, продажности, своекорысти "центровой образованщины", и как бы ни было справедливо то, что он говорит, - все же когда он решил обратиться с увещеванием, чтобы "жили не по лжи", пришлось призывать ее же, "образованщину". Ибо к кому же все относится - не писать ни единой фразы, которая искажала бы правду, не повторять таких фраз ни в качестве учителя, ни в театральной роли, не изображать ни живописно, ни скульптурно, ни фотографически, ни технически, ни музыкально ни одной ложной мысли, не приводить руководящих цитат, " к кому же все это относится, спрашивает Б. Шрагин, если не к образованщине?
Но и призыв этот, в сущности, запоздал, потому что невозможность лжи уже давно осознана. И не только осознана, но привела к рождению независимой, по мере сил правдивой, хотя и подпольной культуры. Да и в мужественных открытых действиях нельзя сказать, чтобы был недостаток. И именно из среды "образованщины", из среды советской интеллигенции - писателей, художников, ученых, учителей, инженеров, врачей вышли те, кто пошел на открытый конфликт со сталинским режимом.
В противоречии со своими патриархальными взглядами, отраженными в произведениях: "Один день Ивана Денисовича", "Матренин двор" и др., Солженицын написал два рассказа, напечатанных в журнале "Новый мир" в No 1 и No 7 за 1963 год: "Случай на станции Кречетовка" и "Для пользы дела". В рассказе "Случай на станции Кречетовка" Солженицын показал драму советской молодежи, изуродованной марксистской идеологией. Фактически он с большой художественной силой показал то, что было в действительности и чего сам Солженицын не смог понять до сих пор.
Привожу отрывок из статьи моей дочери Е. Абрамович "Читая Солженицына", написанной в 1964 г., но не опубликованной: "Поколение 1930-х годов сочетало в себе веру в чистоту, высокую цель революции с мучительным переживанием действительности - трагедии, проходившей перед его глазами, и им не понятой.
Действительно, в молодежи тридцатых годов не было раздвоенности, опустошенности, безверия. Она шла следом за отцами с той же верой и твердостью, хотя обстановка уже коренным образом изменилась, и вокруг нее происходила одна из самых страшных трагедий.
Величайшим следствием революции было то, что она разрушила стену, отделяющую человека от мира. Человек ощутил себя частью всего человечества. Счастье человечества стало потребностью души.
Маркс неопровержимо доказал, что грядущие равенство и свобода неизбежны и близки, еще один последний, решительный... Но это никоим образом не означало отказа от личности, от творчества. Наоборот, только теперь, сбросив тесную кожуру своего мирка, человек узнал то, что раньше было доступно гениям - радость творчества. Он обретал, а не терял. Вот в этом и было все дело. Обретал мысли. Горизонт. Масштаб. Силы. Серый солдат империалистической бойни, плясавший под пулями на окопе от переизбытка неведомых ему самому сил, открывал, что он может командовать дивизией, бить ученых генералов: он открыл в себе необычные, неожиданные силы, узнал, что он может все - даже "в мировом масштабе". Открыв мир, он открыл себя. И в этом также было величайшее следствие революции.
Сталин сумел использовать взлет революционного самоотречения, доведя чувства и представления, рожденные революцией, до той крайности, до той точки, где они превращались в свою противоположность.
Все, что происходило только потому, что оно происходило в советской стране, стало объявляться исторической необходимостью, не подлежало обсуждению: в нашей жизни не могло быть ошибок.
Так вульгарно трансформировалось представление о законах исторического развития. Необходимость партийной дисциплины, требование подчинить свою волю и интересы интересам партии и революции переросли в требование во имя революции отказаться от морального права самостоятельно мыслить во избежание совершения ошибок. То есть, отречься от своей личности, стать винтиком, необходимой деталью огромной, непостижимо сложной мировой машины. И люди поверили, что во имя революции, для нее, они должны отказаться от себя. Отказаться от права решать судьбы мира, оставив за собой только право самоотверженно служить во имя их. Они не замечали, не подозревали, что, помогая Сталину совершить такую подмену принципов, они этим предали революцию.
Для молодого поколения, выросшего в эту пору, эти требования к революционеру были несомненными, истинными - иного они не знали. Для героя Солженицына Васи Зотова нет границы между ним и миром. Судьба мира - это и есть его судьба. Он не имел имущества и "не хотел бы его иметь никогда", но даже близкие люди - жена, ребенок - все не так важно, как то, что происходит с революцией.
А происходило страшное - немцы наступали на родину революции, были уже под Москвой. Вася Зотов и в этом он целиком принадлежит своему поколению, ощущает свою жизнь именно так: "Если Ленина дело падет в эти дни, для чего мне останется жить?".
Вася не фанатик. Его ненависть к фашистам, его ненависть к вору Саморукову в основе своей глубоко революционная, сознательная. И вместе с тем, - Вася отличается от старшего поколения большевиков. Он стал взрослым в тридцатые годы, когда в жизнь властно вошел произвол, однако, коварно прикрытый броней слова "необходимость".
Коллективизация сопровождалась жестокостью и насилием. Но так учил вождь. Очевидно, так было необходимо.
Миллионы людей, среди них всем известные коммунисты, оказались врагами народа, террористами, шпионами. Это невозможно было понять. Это было необъяснимо. Но нельзя было сомневаться в этом.
Так в жизнь Васи Зотова вошло и стало привычным понятие - непонятная необходимость. Вася привык считать необходимым то, смысла чего не понимал. Исчезла граница между врагом и неврагом. Одно слово, ошибка не только юридически, но, что гораздо опасней, в сознании людей стало убежденно признаваться опасным преступлением.
Именно страх ошибиться объясняет психологию Васи Зотова. Он боится верить себе, боится верить своим глазам. Мир становится неясным, зыбким, непостижимым. Васе необходима опора - гарантия от ошибок. И она воплощается для него в Сталине. Великий марксист, он безошибочно постигает смысл происходящего. Он отливает только ему безусловно доступную истину в железные формулы, и задача Васи только не отступать от них. В его сознании живет уверенность в том, что все происходящее имеет высший смысл, логически подчинено какому-то историческому закону, и, если он не видит этого смысла, то просто по недостатку марксистского образования, по слабости мысли. Жизнь Васи принадлежит революции, так же, как жизнь Левинсона или Павла Корчагина. Но если те обрели в революции веру в свое право решать, действовать во имя ее, Вася Зотов в другое время, в сталинскую эпоху запрограммированно направлен на то, чтобы отказываться от своего здравого смысла, и свой долг марксиста видит в том, чтоб самоотверженно отдать себя чужой воле. В его психологии становится естественной жестокость - готовый жертвовать собой, он, не задумываясь, оправдывает жертвы другими ради непонятной необходимости. Это психологически делает его бессильным даже тогда, когда жизнь будит у него сомнения. Вася Зотов, который не сомневаясь принимает то, что окружает его, наталкивается на одно из самых больших противоречий: Сталин просчитался, ожидая, что война пойдет победоносно на территории агрессора - фашисты под Москвой. Как это могло случиться?
Сталин ошибался? - возникает перед Васей страшный вопрос.
Страшный потому, что если это так, значит, не существует непогрешимой опоры. Значит, все, очевидно, должно быть иначе? Но что такое на самом деле это все? Понять его - значит, понять, что-то, что кажется незыблемым и необходимым - произвол, что вождь и величайший теоретик - диктатор, узурпировавший власть, что то, что кажется высокой теорией, полно ошибок, бездарности и преступлений, а то, что выдается за неопровержимые факты, ложь и клевета.
Это все " слишком огромно для того, чтобы в тот момент обычный человек мог его себе представить и постичь. Вася только смутно чувствует себя на краю страшной опасности - усомниться, отвергнуть и посягнуть следовательно, в представлениях того времени - стать врагом. Вася в ужасе останавливается и ищет прежнее равновесие.
Сомнения не пробуждают в нем ни мыслей, ни желания разобраться - они только пугают его, и он, как еретик за библию, хватается за "Капитал" К. Маркса. Потому что в нем воспитано рабское догматическое отношение к марксистской теории. Теория призвана подтвердить заранее известную истину, но ни в коем случае не руководить действием, практической деятельностью. Между теорией и жизнью стоит единственный ее истолкователь - Сталин.
Вася не сомневается, что ошибка Сталина - не ошибка. Просто он, Вася, не постиг сложный ход мыслей вождя. Чтобы понять Сталина, надо проникнуть в дебри теории. А так как он заучил, что "Капитал" - главная марксистская книга, значит, стоит ему прочесть хотя бы первый том, как он станет мыслить как марксист, и ему откроется ход мыслей Сталина, которого он просто так постичь не может.
Вася Зотов с его трагической верой в то, что раз так делается, значит, это имеет высший смысл, и "Капитал", в котором он ищет истину несовместимы. Вася не может ничего почерпнуть у Маркса. Даже если ему покажется, что то, что, как он считает, противоречит жизни, он будет думать, что не понял чего-то, что он ошибается.
Вася убежден в своей личной ответственности за судьбу мира, он самоотверженно готов отдать всю жизнь во имя блага человечества, он хочет понять суть исторических процессов, он рассуждает, он мыслит в масштабе мира и читает "Капитал". И чем выше он чувствует свой долг революционера, чем важнее для него революция, тем больше его страх ошибкой ей навредить, тем выше не рассуждающая готовность слепо следовать за вождем для пользы дела. И это объективно делает его вредным обществу - пособником произвола и насилия. Получается парадокс: путевой обходчик - глухой старик Кордубайло, который не читал "Капитала" и не мучился мировыми проблемами, а руководствовался народным чутьем - видит жизнь верней: просто делает то, что нужно, и не делает того, что не нужно. У нас нет никаких сомнений в том, что попади актер Тверитинов в руки Кордубайло, он благополучно доехал бы до своей части и воевал бы против фашистов. Для Васи же, убежденного в том, что кругом полно скрытых врагов, одного слова оказывается достаточным, чтобы заподозрить актера, и чем актер симпатичнее ему, тем больше его страх быть коварно обманутым, оказаться пособником шпиона. И именно этот страх совершить ошибку - гонит и слепит его: он передает актера в НКВД слепо, не ведая, что это означает, не зная, что он увеличивает жертвы произвола.
Однако у нас не остается подозрения в корысти Васи. С его точки зрения, он спасает революцию. В каждом из нас сидит Вася Зотов, и, может быть, до конца нам не изжить его никогда.
То, что его подвиг - ужасная подлость - это трагедия времени. Именно в этом заключается смысл рассказа и точное раскрытие сути реального явления жизни.
В рассказе "Для пользы дела", Солженицын, очевидно, под влиянием разоблачения Сталина на XX и ХХII-м съездах партии, показал эту тему совсем по-иному, как тему начавшегося процесса борьбы с явлениями этого уродливого духа, с людьми, оставшимися от эпохи Сталина. Очень интересно отметить, что здесь впервые у Солженицына появляется тема протеста, возмущения, а под конец - и неизбежной борьбы. И весь рассказ окрашен солнцем, светом. Это не гнущий стискивающий мороз "Одного дня", не дождливый осенний фон "Случая", не серая атмосфера "Матренина двора" - это звон юношеских голосов, солнце, свет. Люди впервые не только не сомневаются, не веря собственным глазам, пугаясь своих мыслей, как лейтенант Зотов. Они возмущаются, протестуют, имеют свое принципиальное мнение, отстаивают его, верят себе и в себя".
В рассказах и статьях Солженицына о марксистской идеологии проявилась двойственность его как писателя и философа. Если в рассказах он показал себя как гениальный писатель, сумевший художественными средствами отразить всю глубину предательства Сталина, увлекшего молодежь "коварной" идеологией на путь преступлений против своего народа, то в своих статьях он проявил полное свое бессилие и неспособность понять, что эта идеология ничего общего не имела с марксизмом, что Сталин предал не только молодежь, но и революцию.
Создается такое впечатление, что в момент, когда Солженицын работал над этим рассказом, у него появились надежды на то, что после XX и ХХII-го съездов партии в общественной жизни России может произойти перелом в сторону оздоровления общества и возрастания роли личности, очищения от всего того, что уродовало жизнь народа.
И мне думается, что если бы в это время журнал "Новый мир" напечатал его произведения "Раковый корпус", "В круге первом" и другие, даже с некоторыми цензурными искажениями, Солженицын мог бы стать одним из попутчиков советского общества. Наверное, ведь в молодости, до войны, он разделял общее отношение советских людей к Ленину, как пишет он сам. Но для этого надо было бы, чтобы "оттепель" перешла в весну, в лето, чтобы жизнь доказала правоту революции. Может быть, Солженицын не стал бы коммунистическим писателем, но в нем не укрепилась бы та во многом слепая ненависть, которая так овладевает им в его самой политически острой книге "Архипелаг Гулаг".
35. Взгляды Солженицына на насилие
В своей "Нобелевской лекции по литературе" в 1970 году, адресованной Нобелевскому комитету, А.И. Солженицын писал:
"Оказался наш ХХ-ый век жестче предыдущих, и первой его половиной не кончилось все страшное в нем. Те же старые пещерные чувства - жадность, зависть, необузданность, взаимное недоброжелательство, по ходу принимая приличные псевдонимы вроде классовой, расовой, массовой, профсоюзной борьбы, рвут и разрывают наш мир. Пещерное неприятие компромиссов введено в теоретический принцип и считается добродетелью ортодоксальности. Оно требует миллионных жертв в нескончаемых гражданских войнах, оно натуживает в душу нам, что нет общечеловеческих устойчивых понятий добра и справедливости, что все они текучи, меняются, а значит, все всегда должны поступать, как выгодно твоей партии... Все меньше стесняясь рамками многовековой законности, нагло и победно шагает по всему миру насилие".
В другом месте Солженицын пишет, что
"Маркс и Энгельс в своей переписке неоднократно говорили, что после прихода к власти, несомненно, нужен террор".
Этим самым А.И. Солженицын подчеркивает, что насилие, совершаемое коммунистами в СССР и в других странах, где они стоят у власти, явление не случайное, а вытекает из марксова учения. Так ли это? Марксизм рассматривает вопрос о насилии как явление социально-историческое. Так, например, отвечая на вопрос русского народовольца Николая О-на, Ф. Энгельс писал:
"История, пожалуй, самая жестокая из всех богинь, влекущая свою триумфальную колесницу через горы трупов, не только во время войны, но и в период "мирного" экономического развития. А мы, люди, к несчастью, так глупы, что никак не можем найти в себе мужество осуществить действительный прогресс, если нас к этому не принудят страдания, которые представляются почти непомерными". (Маркс и Энгельс, ПСС, том 39, стр. 35).
Маркс и Энгельс не были трубадурами насилия, как такового. Они не восхищались насилием, как это пытался представить А.И. Солженицын, а наоборот, высказывали сожаление, что люди не могут обойтись без него. Неправильно также второе утверждение Солженицына, что всякая революция аморальна, так как весь прогресс и преобразование человеческого общества происходили революционным путем.
"Насилие, - писал Ф. Энгельс, - играло также и некоторую другую роль (кроме свершителя зла), именно революционную роль, где оно, по словам Маркса, является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым... Насилие является тем орудием, которым общественное движение пролагает себе дорогу и ломает окаменевшие и омертвевшие политические формы". (там же, том 20, стр. 189).
Так было и в России, где самодержавие с его чиновничьим, бюрократическим аппаратом управления было такой омертвевшей политической формой, и потому оно было сметено февральской революцией с такой легкостью.
Что это было именно так, а не иначе, свидетельствуют многие современники разных политических направлений: Н. Бердяев, Базаров, Зензинов, Суханов и многие другие, в том числе Г. Уэллс.
"Нельзя даже сказать, - писал Бердяев в "Русской мысли", - что февральская революция свергла монархию в России. Монархия в России сама пала, ее никто не защищал, она не имела сторонников".
"Ни одна организация не может приписать себе чести руководства первыми днями революции". (В. Базаров "Первые шаги русской революции").
"Революция, - писал один из руководителей правых эсеров Зензинов, ударила как гром с неба и застала врасплох не только правительство, думу и существовавшие общественные организации... Она явилась неожиданностью для нас, революционеров". ("Дело народа", 15-III-1917 г.)
"Основная катастрофа, - писал английский писатель Г. Уэллс, в книге, посвященной революции 1917 года, - произошла в 1917 году, когда чудовищно бездарный царизм стал окончательно невыносимым. Он разорил страну, потерял контроль над армией и доверие всего населения. Его полицейский строй выродился в режим насилия и разбоя. Падение царизма было неизбежно". (Г. Уэллс, "Россия во мгле", Госиздат, Москва, 1958 г., стр. 35).
Сам народ совершил революцию.
Отношение Ленина к роли насилия в русской революции лучше всего сформулировано им в его речи, посвященной памяти Я.М. Свердлова:
"Без революционного насилия " пролетариат не смог бы победить. Но также не может быть сомнения в том, что революционное насилие представляло из себя необходимый и законный прием революции лишь при наличии определенных и особых условий, тогда как гораздо более глубоким постоянным свойством этой революции и условием ее победы являлись и остаются организация пролетарских масс, организация трудящихся". (том 38, стр. 74).
В другом месте, говоря об отношении компартии к репрессиям против врагов революции, В.И. Ленин сказал:
"Юнкера попробовали устроить восстание, но мы справились с ними: они в Москве устроили бойню и расстреливали на кремлевской стене солдат. Но когда уже народ победил, он сохранил врагам не только воинскую честь, но и оружие... Нас упрекают, что мы арестовываем. Да, мы арестовываем, и сегодня мы арестовали директора Государственного банка. Нас упрекают, что мы применяем террор, но террор, какой применили французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, мы не применяли и, надеюсь, не будем применять, так как за нами сила. Когда мы арестовывали, мы говорили, что мы вас отпустим, если вы дадите подписку в том, что вы не будете саботировать. И такая подписка дается". (Ленин, "Речь на заседании Петроградского совета 17 ноября 1917 года", том 35, стр. 63).
Так думал Ленин в начальный период революции, пока контрреволюция не начала вооруженную борьбу против советской власти.
И Маркс, и Энгельс, и Ленин считали, что при определенных обстоятельствах переход власти из рук буржуазии в руки рабочего класса может быть осуществлен без революции, мирным парламентским путем. Ф. Энгельс был противником восстаний, если их не поддерживает абсолютное большинство трудящихся.
"Прошло время, - писал Энгельс, - внезапных нападений и революций, совершаемых немногочисленным сознательным меньшинством, стоящим во главе бессознательных масс. Там, где дело идет о полном преобразовании общественного строя, массы сами должны принимать в этом участие, сами должны понимать, за что идет борьба, за что они проливают кровь... Но для того, чтобы массы поняли, что нужно делать, необходима длительная настойчивая работа..." (Энгельс, предисловие к "Классовой борьбе во Франции").
"Маркс и Энгельс, - писал Солженицын, - в своей переписке неоднократно говорят, после прихода к власти нужен террор. Неоднократно они пишут: придется повторить 1793 год. После прихода власти нас станут считать чудовищами, на что нам, конечно, наплевать".
Передернутые Солженицыным выдержки искажают взгляды Маркса и Энгельса.
"Под господством террора, - писал Энгельс Марксу, - мы понимаем господство людей, которые сами напуганы. Террор - это большей частью бесполезные жестокости, совершенные ради собственного успокоения людьми, которые сами испытывают страх. Я убежден, что вина за господство террора в 1793 году падает почти исключительно на перепуганных (а Солженицын приписывает Марксу и Энгельсу фразу: "придется повторить 1793 год"), выставлявших себя патриотами буржуа, на мелких мещан, напускавших в штаны от страха, и на шайку прохвостов, обделывавших свои делишки при терроре". (ПСС, том 23, стр. 45).
Приведу еще одну выдержку из письма Энгельса к К. Каутскому от 20 февраля 1889 года:
"Что касается террора, то он был, по существу, военной мерой до тех пор, пока вообще имел смысл. Класс или фракционная группа класса, которая одна только могла обеспечить свободу действий, простор, возможность сосредоточить силы в решающем пункте на границе... С тех пор террор сделался для него (Робеспьера) средством самосохранения (подчеркнуто Энгельсом) и тем стал абсурдом..."