– Очевидно, мой Гайд искал убежища, – засмеялся я. – Не мог же он пойти в гостиницу.
– Вот это мне и не нравится. Гипотеза о Гайде объясняет все. Но я предпочитаю иметь дело с наукой, а не с фантастикой. Хотя… здесь все фантастично. Ну, почему ты напросился к Лене? Ты же не знал, что она живет у меня.
– Я и сейчас этого не знаю. Я Ленку десять лет не видал. Даже не представляю себе, как она выглядит.
Моя авантюра в Галином рассказе удивила меня больше всего. Мы с Леной не встречались, не переписывались; вероятно, даже забыли о существовании друг друга.
– Это его пассия? – спросила Ольга.
– Мы все вместе учились еще в школе, до войны. Вместе собирались на медфак. Да не вышло: Сережка с Олегом ушли на фронт, а я предпочла физику. Только Ленка поступила на медицинский. Кажется, она действительно была влюблена в тебя.
– В Олега, – сказал я.
– Все девчонки за ним бегали, – вздохнула Галя, – а я самая несчастная. Выиграла и потеряла. – Она поднялась. – Мир дому сему, а мне пора. Совет детективов окончен. Шерлок Холмс предлагает экскурсию в область физики.
– Психики – ты хочешь сказать.
– Нет, именно физики. Я бы поинтересовалась Заргарьяном и Никодимовым и тем, что они делают в Институте новых физических проблем.
– Зачем? – удивилась Ольга. – Я бы обратилась к психиатру.
– А я бы к Заргарьяну. Кто такой Заргарьян? Чем он занимается? Связан ли с Никодимовым? И если связан, то в какой именно области? Ты когда-нибудь слыхал эти фамилии? – обратилась Галя ко мне.
– Никогда.
– Может быть, читал где-нибудь и забыл?
– И не читал, и не забывал.
– Вот это и есть самое интересное в твоей сомнамбулической истории. Физика, милый, физика. Институт новых физических проблем. Новых, учти! Знаешь что? – обратилась она к Ольге. – Позвони Зойке и узнай о Заргарьяне. Она всех знает.
Зойке мы решили позвонить утром.
ЛИСТОК ИЗ БЛОКНОТА
Я сразу заснул и проспал всю ночь до утра.
А сны, можно сказать, моя особенность, отличающая меня от других смертных. Галя не случайно спросила, вижу ли я сны по-прежнему. Вижу. Навязчиво повторяющиеся, почти неизменные по содержанию, странно похожие на куски видовой кинохроники.
Конечно, мне снятся и обыкновенные сны, в которых все сумбурно и смутно, а пропорции и отношения искажены, как в кривом зеркале. Воспоминание о них зыбко и недолговечно, потому их всегда трудно представить я записать. Но сны, о которых я говорю, помнятся всю жизнь, и я могу описать их с такой же точностью, как обстановку своей квартиры.
Они всегда цветные, и краски в них естественны и гармоничны, как в природе. Весенний луг, возникающий из ночной тьмы, цветет с такой же силой, как в жизни; а на ситцевом платье девушки, мелькнувшей в солнечном сне, запоминается даже рисунок. Ничего особенного не происходит в этих снах, они не пугают и не тревожат, но таят в себе что-то недосказанное, как частицы чужой, нечаянно подсмотренной жизни.
Чаще всего это уголок незнакомого города, перспектива улицы, которую никогда не видел в действительности, но в которой все запомнилось до мелочей: балконы, витрины, липы на тротуарах и чугунные решетки я могу представить себе так же ясно, как будто видел их только вчера. Я вспоминал и прохожих, всегда одних и тех же, даже кошку, черную с белыми пятнами, перебегавшую дорогу. Она всегда перебегала ее на одном и том же углу, у одного и того же дома.
Иногда я вижу себя в пассаже, крытой торговой галерее, похожей на ГУМ. Но это не ГУМ. Пассаж одноэтажен и разветвляется на множество боковых продольных и поперечных магистралей. Я всегда кого-то жду у писчебумажного магазина или медленно прохаживаюсь мимо выставки тканей, причудливо подсвеченных каким-то странным переливчатым светом. Я никогда не видел этого пассажа в действительности, но помню не только его витрины, но даже образцы товаров, высокие стеклянные своды и цветную мозаику на полу.
Бывает, что сон преподносит мне интерьер городской квартиры, в которой я никогда не бывал в жизни, или идиллический сельский пейзаж. Чаще всего это дорога между голых земляных откосов, скупо поросших кое-где кустиками пыльной травы. Дорога сбегает вниз к сизой полоске воды, пестреющей золотыми кувшинками. Иногда впереди идет женщина в белом, иногда старик с удочкой, но оба они никогда не оборачиваются, и я никогда не обгоняю их. Я вижу только полоску воды, прошитую ряской и кувшинками, по почему-то знаю, что это пруд, и дорога сейчас свернет направо по берегу, и что именно здесь я бегал еще мальчишкой, хотя в реальном детстве моем не было ни этого пруда, ни этой дороги.
Именно эти сны и побуждали Ольгу усомниться в моем психическом равновесии и так решительно настаивать на консультации с психиатром. Но я все же склонялся последовать совету Галины. Злополучный листок из блокнота с фамилиями Заргарьяна и Никодимова не давал мне покоя, потому что я твердо знал, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не слыхал о них. В подсознательное же восприятие услышанного где-нибудь в метро или на улице я, понятно, не верил. Нормальная память хранит услышанное в сознании, а не в подсознании.
– Хорошо, я позвоню Зойке, – согласилась Ольга.
Зойка работала в Институте научной информации и, по ее словам, знала всех «крупначей». Если Никодимов и Заргарьян принадлежали к этой высоко аттестуемой категории, я в одну минуту мог получить добрый десяток анекдотов об их образе жизни. Но мне были нужны не анекдоты, а точная информация о специальности и работах ученых. Мне нужно было убедиться, что это мои Никодимов и Заргарьян.
Я решил позвонить сначала Кленову, заведующему отделом науки у нас в редакции. Кленова я знал еще с фронта.
– Нужна справка, старик. Точные координаты двух мамонтов: Никодимова и Заргарьяна.
В трубке захохотали.
– Я еще вчера подумал, что ты малость спятил.
– Когда вчера? – удивился я.
– Когда я тебя у Пушкина застукал. Часов в шесть. Когда о Мишке рассказал.
Я облизал пересохшие губы. Значит, Кленов видел Гайда и с ним разговаривал. И ничего не заметил. Очень интересно.
– Не помню, – сказал я.
– Не разыгрывай. И о том, что Мишка остался, не помнишь?
– Где остался?
– В Стамбуле. Я же тебе рассказывал. Попросил политического убежища в американском посольстве.
– С ума сошел!
– Он в полном рассудке, гад. Проморгали. Говорят, чужая душа – потемки. А надо было просветить вовремя. Теперь коллективное письмо писать будем, чтобы назад не пускали, когда он на брюхе к нам поползет. Да ты что, серьезно не помнишь?
– Серьезно. Вчера примерно с пяти вечера часов до десяти полный вакуум в голове. Сначала обморок, потом – что говорил, что делал – ничего не помню. Очнулся, уже когда домой привезли. Должно быть, памятка все той же контузии. Под Дунафельдваром, помнишь?
Еще бы Кленову не помнить, когда мы вместе форсировали Дунай! С ним и с Олегом. А Мишка Сычук, между прочим, тоже там был, только заранее смылся в тыл: откомандировался в редакцию фронтовой газеты.
Минуту, должно быть, мы оба молчали. Пережитое на Дунае не забывается. Потом Кленов сказал:
– А ты бы с профессором посоветовался. Могу устроить консультацию: кой-кого знаю.
– Не надо, – вздохнул я. – Ты лучше скажи, что делают в науке Никодимов и Заргарьян.
– На очерк надеешься? Не выйдет. Никодимов отвечает на эти попытки по методу конан-дойлевского профессора Челленджера. Репортера «Науки и жизни» он в мусоропровод спустил.
– Пусть тебя не тревожит мое ближайшее будущее. Поделись всеведением. Кто такой Никодимов? И без шуток: мне это действительно очень нужно.
– Видишь ли, это физик с большим диапазоном интересов. Есть работы по физике поля. Интересовался электромагнитными процессами в сложных средах. Одно время с Жемличкой выдвинул идею нейтринного генератора.
– С кем?
– С Жемличкой. Чешский биофизик.
– А идея?
– Я профан, конечно, и слышал от профанов, но, в общем, что-то вроде нейтринного лазера, пробивающего окно в антимир.
– Ты серьезно?
– А что? Попахивает авантюркой? Так к этому и отнеслись, между прочим.
– А Заргарьян?
– Что – Заргарьян?
– Идет сейчас в пристяжке с Никодимовым?
– Тебе и это известно? Поздравляю.
– Он тоже физик?
– Нейрофизиолог или что-то вроде. В общем, телепат.
– Что, что?! – закричал я.
– Те-ле-пат, – назидательно повторил Кленов. – Есть такая наука – телепатия.
– Сомневаюсь. Средневековьем отдает. Нет такой науки.
– Ты отстал. Это уже наука. Конденсаторы биотоков и все такое прочее. Удовлетворен?
– Почти, – вздохнул я.
– Если пойдешь в атаку, поддерживаю духом и телом. Все, что выудишь, печатаем. А начинать советую с Заргарьяна. Он и попроще, и доступнее. И парень что надо…
Я поблагодарил и повесил трубку. Информация не выше уровня Зойки. Антимир, телепатия… Надо было звонить Гале для уточнения.
– Это я, сомнамбула. Уже встала?
– Я встаю в шесть утра, – отрезала Галя. – Меня интересует одна деталь твоей одиссеи. Почему ты сказал Ленке, что ушел от жены?
– Я не отвечаю за поступки Гайда. Я хочу их объяснить, – сказал я. – Слушай внимательно, Галина: в чем сущность идеи нейтринного генератора и как связать ее с конденсацией биотоков?
– Никодимов и Заргарьян? – засмеялась Галя.
– Как видишь, я кое-что узнал.
– Чепуху ты узнал и чепуху мелешь. От идеи нейтринного генератора в том виде, как ее сформулировал Жемличка, Никодимов давно отказался. Сейчас он работает над фиксацией энергетического поля, создаваемого деятельностью мозга… Что-то вроде единого комплекса электромагнитных полей, возникающих в клетках мозга. Как видишь, я тоже кое-что узнала.
– Заргарьян – физиолог. Что его связывает с Никодимовым?
– Работа их засекречена. Мне не известны ни ее сущность, ни перспективы, – призналась Галя; – Но так или иначе она связана с кодированием физиологических нейронных состояний.
– Что? – не понял я.
– Мозг, – подчеркнула Галя, – мозг, дорогой мой. Твой Гайд не случайно связал эти имена с Институтом мозга. Хотя… в каком аспекте все это рассматривать… Может быть, это и чисто физическая проблема.
Она задумалась; мембрана трубки доносила ее дыхание.
– Ключ здесь, Сережа, – заключила она. – Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь в этом. Найди их – и ты найдешь объяснение.
Научный поиск кончился, предстоял поиск житейский. Мы начали его с Зойки.
Она тотчас же откликнулась на звонок. Да, она знает и Заргарьяна и Никодимова. Никодимова только в лицо; он похож на сыча и не бывает на приемах. А с Заргарьяном знакома. Даже как-то танцевала на вечере. Он очень интересуется снами.
– Снами интересуется, – повторила Ольга, прикрыв трубку рукой.
– Что?! – закричал я и вырвал трубку. – Зоенька! Это я. Да, да, он самый, ваш тайный вздыхатель. Что вы сейчас говорили о снах? Кто интересуется? Это очень важно!
– Я рассказала ему страшный сон, – с готовностью откликнулась Зойка, – а он ужасно заинтересовался, все расспрашивал о подробностях. А какие подробности – один страх, и только! А он выслушал и сказал, чтобы я приходила к нему каждую неделю и обязательно рассказывала все сны. Ему это нужно для работы. Ну я, сами понимаете, не дурочка. Знаю, какая это работа.
– Зоенька, – простонал я, – попросите его меня принять.
– Что вы, что вы?! – ужаснулась Зойка. – Он терпеть не может газетчиков.
– А вы не говорите ему, что я из газеты. Скажите просто, что с ним хочет увидеться человек, который видит странные сны. И самое странное, что они повторяются, как записанные на пленку. Годами повторяются. Попробуйте, Зоенька, все это ему объяснить. Не выйдет – буду пытаться сам.
Она позвонила через десять минут.
– Представьте, вышло. Он примет вас сегодня после девяти. Не опаздывайте. Он этого не любит, – заговорила она деловой скороговоркой, как у себя в институте. – Он сразу заинтересовался и сейчас же спросил, какая четкость сновидений, степень запоминаемости и так далее. Я ответила, что вы сами расскажете, какая четкость. Я сказала, что вы у нас работаете. Не подведите.
КЛЮЧ
Заргарьян жил на Юго-Западе в новом доме. Он сам открыл дверь, молча выслушал мои объяснения и так же молча проводил в кабинет. Высокий и гибкий, черноволосый, стриженный ежиком, он чем-то напоминал героев итальянского неореализма. На вид ему было не больше тридцати лет.
– Разрешите спросить, – его строгие глаза пронзили меня насквозь, – что привело вас ко мне? Да, да, я знаю: странные сны и так далее… Но почему именно потребовалась моя консультация?
– Когда я все расскажу, ответа на этот вопрос не понадобится, – сказал я.
– Вы что-нибудь знаете обо мне?
– До вчерашнего вечера я понятия не имел о вашем существовании.
Он подумал немного и спросил:
– А что именно произошло вчера вечером?
– Я искренне рад, что мы начинаем разговор именно с этого, – сказал я решительно. – Я пришел к вам не потому, что меня беспокоят сны, не потому, что вы некий Мартын Задека, как, например, считает Зоя из Института информации. Кстати, я не работаю в этом институте, я журналист. – Я тут же подметил гримасу недовольства ка лице Заргарьяна. – Но я пришел к вам и не за интервью. Меня не интересует ваша работа. Точнее, не интересовала. Я еще раз повторяю, что до вчерашнего вечера я даже не слыхал вашего имени, и тем не менее я его записал в бессознательном состоянии в своем блокноте…
– Что значит «в бессознательном состоянии»? – перебил Заргарьян.
– Это не совсем точно. Я был в полном сознании, но я ничего не помню об этом: что делал, что говорил. Меня попросту не было, вместо меня действовал кто-то другой. Вот он и записал это в моем блокноте.
Я раскрыл блокнот и передал его Заргарьяну. Он прочитал и как-то странно, исподлобья посмотрел на меня.
– Почему записано два раза?
– Второй раз это записал я, чтобы сравнить почерк. Как видите, первая запись сделана не мной, то есть не моим почерком. И это почерк не сомнамбулы, не лунатика и не потерявшего память.
– Ваша жена живет на улице Грибоедова?
– Моя жена живет вместе со мной на Кутузовском проспекте. А на улице Грибоедова дома под этим номером нет. И женщина, упомянутая в записке, не жена мне, а просто знакомая, школьный товарищ. Кстати, она не живет на улице Грибоедова.
Он еще раз прочел записку и задумался.
– И о Никодимове вы тоже ничего не слыхали?
– Так же, как и о вас. Я и сейчас знаю о нем только то, что он физик, похож на сыча и не бывает на приемах. Сведения, учтите, из Института информации.
Заргарьян улыбнулся, и тут я заметил, что он совсем не строгий, а добродушный и, вероятно, даже веселый парень.
– Портрет в общих чертах похожий, – сказал он. – Валяйте дальше.
И я рассказал. Рассказывать я умею картинно и даже с юмором, но он слушал, внешне ничем не выдавая своего интереса. Только когда я дошел до упоминания о множественности миров, он поднял брови и тут же спросил:
– Вы об этом читали?
– Не помню. Мельком где-нибудь.
– Продолжайте, пожалуйста.
Я заключил рассказ реминисценцией из Стивенсона о Джекиле и Гайде.
– Самое странное, что эта фантомистика объясняет все, а другого разумного объяснения у меня нет.
– Вы думаете, это самое странное? – рассеянно спросил он, все еще перечитывая записку в блокноте. – У нас отказались ставить эту проблему в Институте мозга, а они все-таки ее поставили…
Я смотрел на него не понимая.
– Вы точно пересказываете? – вдруг спросил он, снова пронзая меня глазами. – Два мира как подобные треугольники, так? И там и здесь Москва, только иначе орнаментированная. И там и здесь вы и ваши знакомые. Именно так?
– Именно так.
– Там вы женаты на другой женщине, живете на другой улице и как-то связаны с Заргарьяном и Никодимовым, о которых здесь ничего не знаете. Так?
Я кивнул.
Он встал и прошелся по комнате, словно сдерживая волнение. Но я видел, что он взволнован.
– Теперь вы мне расскажете о снах. Я думаю, что все это связано.
Я рассказал и о снах. Теперь он смотрел с нескрываемым интересом.
– Значит, чужая жизнь, а? Какая-то улица, дорога к реке, торговый пассаж. И все очень отчетливо, как на фотографии? – Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, словно размышлял вслух. – И все запомнилось? Отчетливо, со всеми подробностями?
– Я даже мозаику на полу помню.
– И все знакомо до жути, до мелочей? Кажется, бывали тут сотни раз, даже, наверно, жили, а в действительности ничего подобного?
– А в действительности ничего подобного, – повторил я.
– Что же врачи говорят? Небось советовались.
Мне показалось, что он сказал это с какой-то лукавинкой.
– А, что врачи говорят… – отмахнулся я. – Возбуждение… торможение. Это всякий дурак знает. Днем кора головного мозга находится в состоянии возбуждения, ночью наступает торможение. Неравномерное. С островочками. Эти островочки и работают, клеят из дневных впечатлений сны, монтируют…
Заргарьян засмеялся:
– Монтаж аттракционов. Как в цирке.
– А я не верю! – рассердился я. – Какой это, к черту, монтаж, когда все смонтировано до мелочей, до листика какого-нибудь на дереве, до винтика в раме. И повторяется, как сеанс в кинотеатре. Раз в неделю обязательно посмотришь что-нибудь, что уже снилось раньше. И еще уверяют, что во сне увидишь только то, что наяву видел и пережил. Ничего, мол, другого.
– Об этом еще Сеченов писал. Он даже слепых опрашивал, и оказалось, что они видят во сне только то, что уже видели в зрячем состоянии.
– А я не видел, – упрямо повторил я, – ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Нигде! Ясно? Не ви-дел!
– А вдруг видели? – усмехнулся Заргарьян.
– Где?! – закричал я.
Он не ответил. Молча взял сигарету, закурил и вдруг спохватился:
– Простите. Я не предложил вам. Вы курите?
– Вы мне не ответили, – сказал я.
– Я отвечу. У нас впереди еще большой, интересный разговор. Вы даже не представляете себе, каким открытием для нас будет эта встреча. Ученые ждут такой минуты годами. А я счастливец: всего четыре года ждал. Вы свободны? – вдруг спросил он. – Можете подарить мне еще пару часов?
– Конечно, – растерянно согласился я, все еще ничего не понимая.
Внезапная перемена в Заргарьяне, его возбужденный, нескрываемый интерес даже чуть-чуть смутили меня. Что особенного я рассказал ему? А может быть, Галя права: именно здесь и был ключ к разгадке всего случившегося?
А Заргарьян уже звонил кому-то по телефону.
– Павел Никитич? Это я. Ты еще долго намерен пробыть в институте? Прелестно. Я привезу к тебе сейчас одного товарища. Он у меня. Кто? Ты даже не представляешь кто. Тот, о котором мы с тобой мечтали все эти годы. То, что он рассказал мне, подтверждает все наши домыслы. Я подчеркиваю: все! И даже больше. Трудно вообразить – голова кружится. Нет, не пьян, но напьюсь обязательно. Только потом. А сейчас едем к тебе. Жди.
Он положил трубку и обернулся ко мне:
– Вы понимаете, что такое рефрактор для астронома? Или электронный микроскоп для вирусолога? Таким драгоценным инструментом являетесь для меня вы. Для нас с Никодимовым. Я сделаю Зоеньке царский подарок – ведь она подарила мне вас. Едем!
Я по-прежнему ничего не понимал.
– Надеюсь, вы не будете меня ни колоть, ни резать? Больно не будет? – спросил я голосом пациента, пришедшего на прием к хирургу.
Заргарьян захохотал, очень довольный.
– Зачем больно, дорогой? – заговорил он вдруг с акцентом восточного торговца. – Сядешь в кресло, заснешь на полчасика, сны посмотришь. Как в кино. – И прибавил уже без акцента: – Пошли, Сергей Николаевич. Я вас отвезу в институт.
ЛАБОРАТОРИЯ ФАУСТА
Институт находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, – все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские юпитеры в съемочном павильоне.
– Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, – сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. – Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей, с другой стороны.
Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора.
– Включается автоматически, как только вы входите в коридор, – пояснил Заргарьян, – а выключается нажимом ноги на эти молочные регуляторы.
Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двустворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор.
Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную комнату. Заргарьян подтолкнул меня к креслу и сказал:
– Поскучайте минут десять, пока я поговорю с Никодимовым. Во-первых, это избавит вас от необходимости повторяться, во-вторых, я сделаю это более профессионально.
Он подошел к противоположной стене; она раскололась, раздвинулась и сейчас же закрылась за ним. «Фотоэлемент», – подумал я. Оборудование института, кажется, вполне соответствовало современным требованиям научно-продуманного делового комфорта. От описания одного лишь коридора Кленов пришел бы в восторг: не зря он обещал мне всяческую поддержку «душой и телом».
Но в комнате, где я ожидал Заргарьяна, кроме расколовшемся стены, не было ничего особенно примечательного. Письменный стол-модерн с прозрачной доской из плексигласа на никелированных ножках; открытый сейф в стене, похожий на духовку электроплиты; невидимый источник света и губчатый диван с подушкой, – здесь ночевали, когда задерживались. Возле стены громоздилась кипа желтой полупрозрачной пленки. По ней, как в кардиограммах, бежали жирные зубчатые линии. Пол из цветного пластика придавал комнате, пожалуй, излишне элегантный вид, но аскетические стенды с книгами и диаграммы на стенах, выполненные из того же пластика, возвращали ей серьезность и строгость. На одной диаграмме разноцветная кора обоих полушарий головного мозга выпускала металлические стрелы, которые увенчивались зашифрованными надписями из букв латинского и греческого алфавита. Другая предъявляла глазу просто пучок непонятных металлических линий с приклеенной сбоку надписью от руки: «Биотоки спящего мозга». Тут же был приколот лист бумаги с машинописным текстом: «Длительность и глубина снов. Наблюдения лаборатории Чикагского университета».
Книги на стендах стояли в полном беспорядке, громоздились друг на друге, лежали открытыми на выдвижных полочках. Видимо, ими часто и охотно пользовались. Я взял одну: это была работа Сорохтина об атонии нервного центра. Тут же лежала стопочка книг и брошюр на разных языках. Все они, как я понял, говорили о какой-то иррадиации возбуждения и торможения. На другой полке я нашел книгу самого Никодимова. То было английское издание, название которого я перевел как «Принципы кодирования импульсов, размещенных в коре и подкорковой области головного мозга». Правильно ли я перевел, не знаю, но тут же пожалел, что наши журналисты не получают достаточной подготовки, чтобы хоть приблизительно понимать процессы, происходящие на вершинах современной науки.
В этот момент стена раскололась, и голос Заргарьяна сказал:
– Прошу.
Комната, в которой я очутился, была действительно лабораторией, сверкавшей нержавеющей сталью и никелем. Но осмотреться я не успел: Заргарьян уже представлял меня немолодому человеку с каштановой, чуть посеребренной мушкетерской бородкой. Того же цвета волосы несколько превышали длину, принятую в нашей научной среде, и больше подходили к преподавателю консерватории, скажем, по классу скрипки или рояля. С птицей его роднили, пожалуй, лишь нос с горбинкой, а мне он напомнил Фауста, каким я его видел еще в юношеские дни в какой-то периферийной опере.
– Никодимов, – сказал он и улыбнулся, перехватив мой мечущийся по сторонам взгляд. – Не смотрите, все равно ничего не поймете, а в двух словах не объяснишь. Да и ничего интересного – все внизу под нами: и конденсатор, и переключатели. А это – экраны для фиксации поля, в разных фазах, конечно. Как видите, элементарная путаница штепселей, рычагов и ручек. Так, кажется, у Маяковского?
Я искоса взглянул на стоявшее за экранами кресло, над которым было подвешено нечто напоминавшее шлем космонавта. К нему тянулись цветные провода.
– Испугался, – сказал Никодимов, подмигнув Заргарьяну. – А что страшного? Кресло как кресло…
– Постой, – обрадовался Заргарьян. – Не объясняй, пусть сам сообразит. Погляди, дорогой: похоже на парикмахерское, а зеркала нет. Может, зубоврачебное? Так бормашинки нет. Где такое кресло найдешь? В театре – нет, в кино – тоже нет. Может, в самолете, в пилотской кабине? А где штурвал?
– Похоже на электрический стул, – сказал я.
– Еще бы. Точная копия.
– А шлем вы мне тоже наденете?
– А как же? Смерть наступает через две минуты. – Глаза его лукаво блеснули. – Клиническая смерть. Потом воскрешаем.
– Не пугай, – засмеялся Никодимов и повернулся ко мне. – Вы журналист?
Я кивнул.
– Тогда прошу: никаких корреспонденции. Все, что здесь узнаете, еще не созрело для печати. Кроме того, опыт может быть и неудачным. Вы ничего не увидите, и мы ничего не заприходуем. Ну, а когда созреет, обязательно привлечем вас. Обещаю.
Бедный Кленов! Его мечта об очерке уплывала как сон.
– Ваш опыт имеет прямое отношение к моему рассказу? – осмелился спросить я.
– Геометрически прямое, – отрубил Заргарьян. – Это Павел Никитич осторожничает, а я прямо говорю: неудачи быть не может. Слишком очевидны показатели.
– Да-а, – задумчиво протянул Никодимов. – Хорошие показатели. Так это с вами приключилась стивенсоновская история? – спросил он меня. – Вы ее так и объясняете: Джекиль и Гайд, да?
– Конечно, нет. Я не верю в перевоплощение.
– А все-таки?
– Не знаю. Ищу объяснений. Ищу его у вас.
– Разумно.
– Значит, есть объяснение?
– Да.
Я вскочил.
– Сядьте, – сказал Заргарьян, – или, вернее, пересядьте в это пугающее вас кресло. Уверяю вас, оно гораздо удобнее вольтеровского.
Мягко говоря, я поднялся не очень решительно. Это чертово кресло меня определенно пугало.
– Все объяснения после опыта, – продолжал Заргарьян. – Пересаживайтесь. Да смелее, смелее! Зуб рвать не будем.
Я сразу же утонул в кресле, как в пуховой перине. Возникло ощущение какой-то особенной легкости, почти невесомости.
– Протяните ноги, – сказал Заргарьян. Видимо, он и руководил опытом.
Мои подошвы уперлись в резиновые зажимы. Головы коснулся бесшумно опустившийся шлем. Он обхватил лоб неожиданно легко и удобно, как мягкая шляпа.
– Немножко свободно?
– Пожалуй.
– Сидите спокойнее. Сейчас урегулируем.
Шлем стал туже. Но я не ощущал никакого давления: гибкая пленка шлема, казалось, вросла в кожу. И словно ворвавшийся в открытое окно вечерний ветер приятно холодил лоб и шевелил волосы. Но я знал, что окно было закрыто, а голову мою облекал шлем.
Внезапно погас свет. Меня окружала теплая непроницаемая темь.
– В чем дело? – спросил я.
– Все в порядке. Мы изолировали вас от света.
Чем они меня изолировали? Стеной, колпаком, капюшоном? Я тронул веки: шлем не закрывал глаз. Протянутая рука ничего не встретила.
– Опустите руку. Не волнуйтесь. Сейчас заснете.
Я сел поудобней и расслабил мышцы. И действительно, почувствовал приближение сна, надвигающейся нирваны, гасившей все мысли, воспоминания и назойливо выплывающие слова или строчки. Почему-то вспомнилось четверостишие: «Но сон – это только туманность, несобранность и непостоянность, намек на одушевленность, а в общем, не злая ложь». «О чем солжет наступающий сон, зло или не зло?» – мелькнула мысль и погасла. Чуть звенело в ушах, словно где-то близко-близко на очень высокой ноте звенел комар.
И тут до меня донеслись отчетливые, хотя и локально неясные голоса.
– Как наводка?
– Что-то экранирует.
– А так?
– Тоже.
– Попробуй вторую шкалу.
– Есть.
– Светимость?
– Есть.
– Включаю на полный.
Голоса исчезли. Я погружался в беззвучное, бестревожное небытие, наполненное ожиданием необычайного.
СОН С ИЗУМЛЕНИЕМ
Я приоткрыл глаза и зажмурился. Все кружилось в розовом тумане. Огни люстры под потолком вытягивались в сияющую параболу. Меня окружал хоровод женщин в одинаково черных платьях, с одинаково размытыми лицами. Они кричали мне голосом Ольги:
– Что с тобой? Тебе плохо?
Я как можно шире раздвинул веки. Туман рассеялся. Люстра сначала троилась, потом двоилась, потом стала на место. Хоровод женщин сплюснулся в одну-единственную, с голосом и улыбкой Ольги.
– Где мы? – спросил я.
– На приеме.
– Каком?
– Неужто забыл? На приеме в венгерском посольстве. В «Метрополе».