Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Реквием по Хомо Сапиенс (№2) - Сломанный бог

ModernLib.Net / Научная фантастика / Зинделл Дэвид / Сломанный бог - Чтение (стр. 30)
Автор: Зинделл Дэвид
Жанр: Научная фантастика
Серия: Реквием по Хомо Сапиенс

 

 


«Али, пела Али, лоса ли пелюса и халласа Айей». Да, Бог поистине был благословенной и прекрасной серебристой талло, но Данло, даже двухлетний, понимал, что Бог — это нечто большее. Его родич Чоко только что закончил рисовать Бога на дальней стене пещеры, и теперь все смотрели на нее. Перья Бога блистали серебром на черном камне. Раскинув крылья, он держал в своих черных когтях луну, одну из шести серебряных лун планеты. Глаза Бога были черны и свирепы, и ему не терпелось запустить в луну свой клюв, разорвать ее на куски и пожрать.

Данло не мог оторвать глаз от этой великолепной картины, и она вызывала в нем страх. Страх пронизывал его тело волнами до самых кишок. Он в полной мере чувствовал, что это значит, когда клюв огромной талло впивается тебе в живот.

Данло зажал пупок руками и закричал — тонко и дико, как птица талло, и этот его крик был страшнее всего. Корчась у матери на коленях, он рыдал от ужаса, ненависти и боли. Пораженная мать склонилась над ним, трогая его руки, живот, грудь, где билось сердце, вытирая слезы с его лица. Данло воспринимал этот образ всеми клетками своего тела и поражался тому, как он совпадает с эмоцией, с чувством невыразимой любви, которую вызвал в нем голос матери и ее рук.

Он давно уже забыл эту любовь, забыл теплое и влажное удовольствие, которое вселяла она в его кровь. Но теперь ребенок снова ожил в нем со своим чистым, не признающим времени восторгом. Двух Данло связывали не память и событие, а скорее радость и радость, пространство-время того единственного момента, когда мать целовала его в губы, в лоб, в блестящие глаза. Данло представлялось чудом это повторное проживание былой жизни, связующее с источником его бытия.

Там, в самой глубине его существа, жил только смех, чистый смех. Данло всегда это знал, а теперь еще и чувствовал, как волны смеха нарастают у него в животе. Его родичи, собравшись вокруг, щекотали своими пахнущими рыбой пальцами его ребра и животик, выводя его из состояния ужаса. «Смех — самое священное из всех состояний человека, приближение его к Богу», — вспомнил он, извиваясь, дрыгая ножками на коленях у матери. Он корчился на своем футоне в музыкальной комнате, одолеваемый судорогами любви и смеха.

«Никогда я не перестану быть двухлетним».

Он услышал голос, шепчущий эти слова, и понял, что это правда. Он чувствовал ясно и непререкаемо, что все события его жизни (а возможно, и жизни вселенной) являются вечными и заключены в каждом моменте настоящего времени. Он почти видел, как они лежат там. Следуя за звуками своего смеха, Данло отправился назад в себя, во все те "я", которыми он был раньше. Это была классическая техника мнемоников.

В этом путешествии он уподоблялся змее, глотающей собственный хвост, или ребенку, пытающемуся заползти обратно в кровавое чрево времени. А в глубине пережитого им опыта всегда лежал ужас. Каждый исследователь вспоминания непременно сталкивается с моментом высшего ужаса. Этот момент, словно заостренный кол в закиданной снегом яме, может таиться в любом слое памяти, но неизбежно обнаруживает себя. Данло, заново переживающий смех своего младенчества, думал, что избежал худшего, между тем как он только приближался к нему.

Внезапно он почувствовал этот ужас под собой, прикрытый тонкой ледяной корой памяти. Ему сказали, что он непременно должен пережить момент своего рождения, но он понял вдруг, что это невозможно.

— Нет! — услышал он собственный крик. Он скорчился на футоне со сжатыми кулаками и сведенными от ужаса мускулами. — Нет… я не могу!

Почти сразу же рядом с ним оказался Томас Ран. Мнемоник, опустившись на колени, массировал его скрутившееся в узлы тело. Данло чувствовал на себе его длинные искусные пальцы и слышал его голос, но не видел его, потому что не мог разомкнуть накрепко зажмуренных век.

— Данло ви Соли Рингесс, — сказал Ран, — ты бежишь от себя самого.

— Один глоток каллы — и ты убежишь от Бога, — прошептал Данло. — Но я… выпил больше.

— Очень хорошо — но калла не может привести тебя туда, куда ты сам не хочешь идти.

— А казалось бы, что может быть проще. Мне сказали, что я родился, смеясь. Смех должен был бы доставить меня к моему первому моменту, да? Он так близко. Я почти вижу его. Почти… нахожусь там, в этом благословенном моменте.

— Ты должен сделать над собой усилие, молодой пилот.

— Не могу. Если я правда смеялся… то я, попав в этот священный миг, больше не смогу выйти оттуда, понимаете?

Томас Ран потрогал веки Данло и с трудом открыл их, а потом повернул его голову набок. Рядом на голубом футоне, как труп, лежал Хануман. По всей комнате, вытянувшись, лежали мужчины и женщины, погруженные в воспоминания.

— Что у вас тут? — Бардо, ступая легко и осторожно, подошел и тоже стал на колени рядим с Данло. Его глаза были как бездонные темные омуты.

— Он достиг стадии бегства, — ответил Томас Ран с суровым, непроницаемым лицом — он считал, очевидно, что мастеру-мнемонику всегда приличествует такое выражение.

— И от чего он бежит?

— От своего рождения. Ему сказали, что он родился смеясь, и он в это верит.

— Ах-х, — промолвил Бардо.

— Мы должны провести его через этот момент.

— Это обязательно?

— Я думаю, мы сможем воспользоваться словесными ключами на основе того, что он сказал.

— Словесными?

— Да, чтобы вернуть его обратно в образный шторм.

— Но разумно ли это? Посмотрите на него, Бога ради! Он проделал возвратный путь быстрее всех остальных.

— Кто идет быстрее, уходит дальше.

— Пусть тогда отправляется назад так далеко, как может. Свое рождение он вспомнит в другой раз.

Данло заглянул Бардо в глаза и понял, что тот погружен в воспоминания. Вряд ли Бардо мог присутствовать при его рождении, но Данло чувствовал, как тот, глядя с грустной улыбкой ему в глаза, переживает этот момент заново. Друзья, пившие каллу вместе, иногда говорят потом, что испытали почти телепатическую вспоминательную связь. Данло тонул в глубоком взоре Бардо, спрашивая себя, не вытягивает ли тот забытые образы из его памяти.

— Ступай назад, паренек, если ты в силах, — сказал Бардо.

— Если мы нарушим последовательность, — возразил Томас Ран, — его воспоминание об Эдде может оказаться неполноценным.

— Ей-богу, да разве кто-нибудь, кроме Мэллори Рингесса, вспомнил ее полноценно?

Ран с улыбкой достал из кармана синий флакон.

— Это калла? Я должен выпить еще, мастер?

— Это не калла, а вода, обыкновенная морская вода. Открой-ка рот.

Данло лег, открыв рот, и Ран вылил немного воды ему на язык. Морская соль обожгла горло.

— Она солонее, чем в море, — прошептал Данло. — Почти как кровь.

— Вкус и обоняние — очень сходные чувства. Ощути океан внутри себя — он был таким до того, как ты родился.

— Чтобы жить, я умираю, — произнес Данло.

— Не надо ничего говорить. Ощути океан у себя во рту. Ты никогда не рождался. Нерожденный и бесконечный, как океан, разве можешь ты умереть?

«Я никогда не рождался, — подумал Данло. — Я — это не я».

Закрыв глаза, он скрестил руки на груди, повернулся набок и подтянул колени к животу. Сон его был долгим. Ему было двести дней от роду, он спал и часто видел сны — темные, ритмичные, мирные. Когда он наконец проснулся, во рту у него стояла теплая соленая вода, имеющая вечный вкус моря.

Он плавал в лишенном света море в чреве своей матери.

Мысль об отсутствии здесь света, собственно, не имела смысла, ибо он никогда не видел света и даже представить себе не мог, что у него когда-нибудь разовьется чувство зрения. Для него существовала только тьма, полная и беспросветная, как в космосе. Она поглощала его так безраздельно, что он не осознавал ее. Однако он слышал, как клокочут газы в кишечнике матери, как сокращаются ее мускулы и как гулко отдаются в окружающей его воде удары ее сердца. Его собственное сердце билось быстрее — он и его слышал, а также чувствовал, как льется через живот питающая его струя. Кровь, текущая в него по скользкой витой трубке, дарила ему жизнь; он очень мало что сознавал, но даже теперь, будучи нерожденным плодом мужского пола, плавающим в безбрежном океане, остро ощущал собственную жизнь. При этом, как ни парадоксально, собственной жизни у него не было — ведь он во всем зависел от материнского организма. Рядом с ним, за слоями плаценты, пульсировала кровь в брюшных артериях, и эта древняя кровная связь была магической и священной. Она держала его крепко и питалась им, как он сам получал питание из тела матери.

Я — это не я, вспомнил он. Он был водой, жиром и растущими клетками, которые выстраивались в нечто новое, был мускулами, памятью и кожей, но не знал, где кончается его плоть и начинается долгий темный гул материнского чрева. Глотая околоплодные воды и втягивая их в легкие, он чувствовал, что у него нет границ. Словно капля воды, растворенная в море, он, пока его кровь обменивалась двуокисью углерода и кислородом с материнской, чувствовал, что рост его беспределен и ведет к бесконечным возможностям.

Я — это бесконечная память.

Он вернулся очень далеко назад и переживал все стадии своего существования с момента зачатия. Каждая его клетка была наделена памятью о своем происхождении, и все клетки его крови, брюшной полости и мозга помнили, откуда они взялись. Он был скрученным узлом растущих возможностей не больше ореха бальдо; был трепещущим шаром делящихся клеток, которые спешно превращались в печень, желудок и сердце; был оплодотворенной яйцеклеткой, союзом половых клеток отца и матери. Он так и остался навсегда этой яйцеклеткой и вдруг понял, что он — это завершение экстаза двоих, настоящее чудо среди триллионов химических событий, чудо зарождения жизни.

«Все живое обладает сознанием», — вспомнил он. Он и сам был чистейшим сознанием, жизнесознанием единственной клетки.

В нем кипели обменные процессы, митохондрии отрывали атомы водорода от молекул глюкозы и энзимы взрывались в плазме, но в нем же царил и мир, какого он никогда не знал прежде. Я — это то, что я есть. Он был голодом самого чистого вида, неодолимым стремлением есть и расти. И в то же время испытывал тихую радость плыть по бесконечной трубе, плыть и смаковать сахар, растворенный в окружающей его воде. В первый и, возможно, последний раз в жизни он представлял собой идеальную гармонию бытия и становления. Ловить свободно плавающие молекулы аланина, триптофана и других аминокислот и чувствовать, как они просачиваются сквозь его мембраны, было познанием халлы; больше того, это значило возвращать в себе прекрасную и страшную волю к жизни. Он дивился этой воле, этой любви, этому безоговорочному приятию жизни. Должно было пройти еще много дней, прежде чем у него разовьются горло, рот и губы, но будь он способен озвучить все, что знал, единственными его словами были бы: «Да, я хочу быть». Таким было сознание зиготы, таким оно всегда и останется.

Все охвачено сознанием, и память обо всем заложена во всем.

Он охотно остался бы очень надолго в этой единственной клетке, но он поглощал сахар, аминокислоты, липиды и рос, готовясь разделиться надвое. Он боялся этого деления и в то же время жаждал его, потому что никогда не вкусил бы прелестей человеческой жизни, оставаясь одной-единственной клеткой. Он был слишком полон собой, и происходящая от этого боль разрывала его мембраны. В самом центре его существа, в его ядре, заключалось сознание боли и память о жизни.

Он чувствовал, как она разворачивается, эта длинная, не имеющая возраста молекула памяти. Наиболее живой и священной его частью была ДНК. Она всегда пребывала в движении, изгибаясь и вибрируя миллиард раз в секунду. Она звенела в нем, как колокол, возвещающий о чуде созидания. Теперь звон стал особенно громок и внятен и шел волнами через его цитоплазму.

Длинная, почти бесконечная лента ДНК распадалась посередине, как застежка-"молния", воспроизводилась, создавала новую жизнь. В бесконечной связке раскрывающихся кодов ДНК содержалась тайна жизни.

Тайна жизни — в новой жизни.

Назначением ДНК было увеличиваться и превращать аминокислоты в белки — вещество жизни. Все клетки, которыми он станет, будут через рождение и детство, до самой старости, нести на себя подпись этой ДНК. И еще кое-что будет в них: хромосомы с ДНК — древней и хранящей молчание, предназначенной для сборки уникальных и редких белков.

Память — это химия, химия — это память.

Ему двадцать один год и всегда будет двадцать один, и молекулы памяти плавают в самой глубине его мозга. Он пытался представить их себе зрительно — белки, стиснутые и сложенные в узор кошмарной сложности. Может ли память действительно быть закодирована в цепях вал и на, цистеина и аспарагиновой кислоты? Неужели его мозг просто читает закодированную в них память? Или эти молекулы — только подходящие к его нейронам химические ключи, отпирающие наиважнейшие воспоминания, всегда существовавшие в нем?

Память это память это память это…

Фактически тайну памяти никто еще не разгадал. Мнемоники за пять тысяч лет выдвинули множество теорий. Память — это вода, скованная льдом, заявляли они, это информация, закодированная в компьютере, это голограмма. Божественная раса, Эльдрия, когда-то будто бы произвела эксперимент с человеческим геномом и вложила все свои знания в древнейшую ДНК человека. Всю свою память: говорят, что Старшая Эдда не что иное, как память в чистом виде, но никто не знает, что она такое на самом деле и каким образом человек, будь то мужчина или женщина, может вспомнить ее.

Память просто есть.

Черная дыра крутит звезды пьет свет из тьмы черное бархатное чрево уничтожает-создает бриллианты света и звезды и планеты и голубовато-белый свет и искривления пространства-времени и гравитацию свет заключенный в материи это свет это свет это свет.

Великая память явилась, и Данло лежал тихо, пропуская ее сквозь себя. Старшая Эдда нарастала в нем, как волна чистого сознания или, вернее, как единственная, огромная, вечная память, чистая, как океан. Но и взбаламученная, и неверная, как океан во время шторма; волна нарастала за волной лишь для того, чтобы рассыпаться пеной и вновь исчезнуть в глубинах. Старшая Эдда, словно бесконечное количество водяных капель, сверкала знанием: запретными технологиями и новой логикой, бессчетными философиями, математикой, языками и вселенскими теориями. В ней заключалась память о религиозных движениях, о происхождении звезд, о странных чаяниях инопланетных существ и о той любви (и страхе), которые одна жизнь испытывает к другой. В ней были записаны мечты и муки древних цивилизаций и память богов. Данло пережил смерть одной из галактик в Скоплении Большой Медведицы и видел рождение звезд в Туманности Розетты. Вспомнить Эдду означало оказаться среди инопланетных ландшафтов, в мирах, где охристая и лиловая пыль клубится при свете красных гигантов. В мирах огненных и ледяных, в мирах, созданных внутри богоподобных компьютеров — безупречных кристаллических конструкциях, сложенных из пластов чистой информации. Большая половина Эдды представляла собой память расы, совершившей восхождение к божественному статусу. Секрет бессмертия был частью этой памяти, глубокой и темной, как подводная пещера. А еще в ней таился рисунок новых эстетических и философских чувств, известных Данло как ментирование, фуга и ши. Без этих чувств невозможно было понять вселенную во всей ее чуждой и бесконечной красе. Бог должен обладать высочайшим чувством прекрасного, и поэтому в Эдде содержались тысячи концепций красоты, живых и разнообразных, как краски палитры живописца.

Данло, погруженный в глубочайший из штормов памяти, пытался представить себе, какие чудеса могла бы открыть ему вселенная, но он пока еще не обладал чувствами бога, и поэтому истинное понимание было недоступно ему. Он не мог понять эльдрийскую математику континуума и парадоксальность времени и не-времени, странность которых не помещалась в его сознании.

Не мог он также постичь системное исчисление и теоремы связанности, показывающие, как соединяются между собой все виды жизни и все экосистемы. Старшая Эдда, по правде сказать, была кошмарно сложна, и Данло очень мало что различал в этом бурном хаосе памяти. Ему, как мучимому жаждой охотнику на тюленей, уносимому в море на льдине, приходилось довольствоваться скудными глотками талой воды, в то время как вокруг ревел великий океан истины.

В центре галактики крутится черная дыра…

Утопая в мягком футоне, Данло пытался понять то, что вспомнил. Старшая Эдда явилась ему в форме голосов, музыки, образов, великолепных драм. Часть этой памяти его сознание автоматически кодировало в слова, в символы универсального синтаксиса и даже в математические формулы.

Это была попытка объять необъятное. Но постепенно, все глубже погружаясь в память у себя внутри, он понял, что есть и другой способ. Его врожденное чувство иконики — способность представлять уравнения, теоремы и прочую информацию в виде ярких зрительных образов — усиливалось в нем.

Он очень хорошо помнил огромную черную дыру в центре галактики, где скопления звезд сверкали, как бриллианты, вправленные в кольцо, и почти в совершенстве помнил математику черных дыр. Он помнил ее так четко и ярко, что начинал понимать гравитацию не через символы или изящные математические формулы, а скорее как исполненное значения и важности лицо, досконально ему знакомое. Эта трансформация идеи в образ была странной и пугающей. Дивясь, он наблюдал, как сфера Шварцшильда преобразуется в скулы, спиноры — в брови, а тензорные поля разрастаются в лоб. Сингулярности смотрели на него, как глаза, впивая в себя целые галактики света. Но больше всего впечатляло то, как кривая Лави изогнулась в рот, улыбающийся рот, благословенный и ужасный, с уголками, приподнявшимися в загадочном смехе.

Это лицо было столь же реально, как воспоминание о пещере, в которой Данло родился. Он видел, как его чернота раскрывается в черноту ночи, чувствовал силу тяжести, влекущую к себе его клетки, и слышал эхо вселенной внутри. Видимо, пришедшая к нему память состояла из миллиарда таких лиц, выражающих все возможные виды знания. Одни он мог различать лишь с трудом, другие больше походили на архетипы или сновидения, чем на лица, и эти он знал не хуже, чем собственное отмеченное шрамом лицо, глядящее на него из зеркала. Но большинство этих лиц-икон были ему совершенно чуждыми, и проносились они в нем с невероятной быстротой. Они мелькали так, что казались одним изменчивым лицом, плачущим, поющим и пляшущим попеременно, эволюционирующим к какой-то неизвестной форме.

Должно быть, это и есть незавершенный лик вселенной, думал Данло — ясноглазый, свирепый, мерцающий страшной красотой. Какого цвета ночь? Каким было твое лицо до того, как ты родился?

Когда-то, еще в послушниках, он пытался различить изображение своей семьи в мнимом хаосе красок и форм обыкновенной фотографии, и только воля, вложения им в это занятие, помогла ему добиться успеха. Но сейчас ему приходилось воспринимать бесконечную череду мысленных ландшафтов, идеокомплексов и нечеловеческих представлений, охватывать и понимать их с помощью не до конца развитого чувства. Это новое сознание попросту ошеломляло его. Разобраться в Старшей Эдде было неизмеримо труднее, чем в лицах на фото.

Черная дыра в центре галактики вращалась вокруг бесконечно плотной точки, подобная бесконечно черному чреву. Ее безмерная гравитация втягивала в нее множество звезд, разрывала их на лептоны и фотоны, уничтожала их. Но, как ни парадоксально, каждая звезда вследствие временных искажений черной дыры сохранялась там во всем своем блеске, и десять тысяч бриллиантов мерцали на черном бархате горизонта событий.

Каждая звезда представляла собой взрывающуюся массу триллиона триллионов грамм материи, которая заключала в себе энергию и свет. Черная дыра была органом созидания бесконечных потоков света. Когда-нибудь из неподвижного центра черной дыры, где все — тишина и вечность, вырвется во время целая вселенная света. Это и есть настоящая тайна богов: то, как свет создает все больше и больше сияющего света.

Но и самый яркий светоч среди людей не мог постигнуть эту тайну до конца, а большинство мужчин и женщин совсем не могли. Много долгих изнурительных мгновений Данло, как охотник, ищущий выхода из крутящихся вихрей сарсары, приближался к порогу нового видения. На этом пути им прежде всего руководили его дикость и его воля. Воля к тому, чтобы видеть, чтобы пережить новый опыт и новые мировоззрения.

Он целиком и полностью приготовился отречься от всего, что знал, включая и себя самого, лишь бы увидеть Старшую Эдду. Поэтому ему открывались трудные ассоциации и ошеломляющие связи между самыми невероятными идеями и явлениями, и он вспомнил то, что удавалось вспомнить очень немногим людям.

Он почти понял связь между памятью и материей, почти рассмотрел, какое место занимает память в жуткой симметрии материи. Он почти увидел ослепительное, нерасчлёненное единство вселенной, которое вечно расщепляется и выходит во время, осуществляется и эволюционирует. На основе этого он почти понял самое важное о богах: если они не будут творить постоянно, они умрут. Они должны сами себя создавать. Все боги, а Эльдрия в особенности, рассматривают созидание как наивысшее из искусств. И поэтому каждый миг они созидают себя из вещества вселенной и вселенную — из своей вечной чудотворной памяти.

О Боже о Боже о Боже…

Бог — это память, подумал Данло, и ему открылась правда об Эльдрии, расе богов, поместивших свою память в человечество, а свое сознание — в черную дыру посередине галактики. Старшая Эдда была солона на вкус, и вселенная звучала в нем, как волна. На миг он познал все, что нужно было знать.

Потом память перешла в ревущий белый шум и рухнула, похоронив его под грузом воспоминаний. Он ничего больше не видел, ничего не слышал, ничего не чувствовал, не мог ни дышать, ни даже думать. Он сознавал, что создан из миллиарда миллиардов единиц памяти — они переливались, словно капли света, и растворялись в океане холодной, ясной, единой памяти, заложенной в глубине всех вещей. Он мог бы умереть в этой единой памяти и остаться навеки растворенным в ней. Но тут он вспомнил, что есть место, где память создается постоянно из голода, страсти и боли — целая вселенная жизни, — и понял что должен вернуться туда и рассказать Бардо с Хануманом о памяти богов.

— О Боже, о Боже, о Боже, — кричал кто-то.

Мало-помалу, как черепаха, выбирающаяся с океанской отмели на замерзший песчаный берег, он вернулся в музыкальный салон, открыл глаза и сел. Он потрогал перо в волосах, шрам над глазом, костяной мундштук флейты. Час был очень поздний, и все тридцать три свечи догорали, но ему казалось, что все здесь окутано светом. И все — паркет из осколочника, цветы, золотая урна с каллой — все материальные предметы взывали к памяти. Память заложена во всех вещах, и он невольно видел ее в волокнах своей шакухачи, и в бледных бескровных губах Ханумана, и в собственных длинных пальцах, обветренных и загоревших под солнцем ложной зимы.

Он мог бы уйти обратно в воспоминания, но Бардо опустился на колени рядом с ним и нажал ему на затылок. Сочувствующе глядя на Данло, он сказал:

— Ну, паренек, потихоньку теперь, и не спеши высказываться.

Но Данло должен был рассказать ему о том, что вспомнил, о сущности Эдды.

— Бардо, Бардо — выдохнул он, — оуни тло юстот!

— Что-что? Похоже на фравашийскую тарабарщину.

Данло понял, что говорит на старой мокше, и не мог сообразить, почему он вздумал и как сумел перевести Старшую Эдду на этот язык. Древней мокше Старый Отец его никогда не учил.

Он опомнился немного и прошептал:

— Слушай, Бардо, — это важно. Ничто не пропадает.

— Возможно — но что ты имеешь в виду?

— Память обо всем… заключена во всем. Математика памяти, ее бесконечности и парадоксы — это просто…

Бардо торопливо закивал, не дав ему договорить.

— Ты вспомнил Эдду ясно, да? Это мало кому удается.

Краснолицый человек, сидевший рядом, услышал это и передал какой-то хариджанке.

— Он вспомнил все ясно, — услышал Данло, и эта весть пошла гулять по всей комнате. Почти все уже пришли в себя и сидели по двое и по трое, разглядывая кристаллические стены, слушая струящуюся музыку Дебюсси или обмениваясь впечатлениями о своих воспоминаниях. Чувства Данло были обострены, и он слышал десятки разговоров сразу. Мнемонический сеанс ужаснул и смутил многих, но массовое возбуждение захватило всех. Ликование и ощущение удавшегося опыта висели в воздухе, как дурманящий дым. Многие уже считали себя инициаторами нового направления в эволюции человечества. Многие ощутили в себе новые видовые возможности, и никто не мог сказать, галлюцинация это или открытие. Данло слушал, и до него доносилось:

— … это можно описать только как неизбежность…

— … ощущение полного покоя должно быть…

— … в моем мозгу как будто огонь вспыхнул и…

— … как можно описать информацию, закодированную в свет?

— … нельзя сказать, что я что-то понял…

— … мечта, Старшая Эдда всего лишь мечта, и мы не…

— … да, да, мы могли бы стать богами, и Мэллори Рингесс…

— … если Эдда — это инструкция, как стать богами, то…

— … а потом я превратился в пульсирующий световой шар…

— … энергетическая плотность должна быть почти бесконечной…

— … и расширяться, иначе она просто схлопнется…

— … черная дыра в центре галактики, куда меня затянуло…

— … эмбриональная стадия была очень четкой, мне пришлось вернуться, но…

— … дальше транскрипции ДНК ничьи воспоминания не идут…

— … Эльдрия все закодировала в ДНК, память и…

— … бесконечные возможности, но только богу доступно…

— … вспоминать слишком долго: это все равно что опьянеть от огня…

— … обезуметь, если надолго задержаться в пространстве памяти…

— … видите, даже сын Рингесса вернулся, и…

— … его, кажется, зовут Данло ви Соли Рингесс…

— … они оба дикие, но там остается только цефик…

— … да-да, он призывал Бога, он затерялся в…

— … великое воспоминание столь же редко, как молния, бьющая дважды…

— … то же место, которое мы все пытались найти…

— … о Боже, о Боже…

Хануман поворачивался с боку на бок на своем футоне, шевеля тонкими губами. Это он кричал из глубин памяти, призывая Бога, как понял Данло теперь. Глаза его были закрыты так плотно, будто он зажмурился, и капли пота катились по щекам, оставляя дорожки на белой коже. Данло наклонился и прижал ладонь к его губам. Губы Ханумана были твердыми и горячими.

— Ш-ш-ш: ми мокаша ля, шанти, шанти, очнись, брат мой, и успокойся.

Но Хануман слишком увяз, и память не отпускала его. Бардо сказал:

— Ты лучше убери руку, а то как бы он не задохнулся. Словами его назад не вернешь. Ах ты, горе.

Томас Ран, Сурья Нал и другие подошли и стали в кружок над Данло и Хануманом. Огоньки свечей трепетали в их почти-тельных взорах.

— Кто вспоминает глубоко, тот вспоминает долго, — сказала Колония Мор.

— Данло тоже был глубоко и получил ясное воспоминание, — заметил Бардо.

— Оба кадета ушли уж слишком глубоко, — посетовала Сурья.

— Надо как-то контролировать эксперименты, пока у нас никто еще не умер.

— Тише. — Лицо Томаса Рана было спокойно, и серебряные нити поблескивали в его одежде. — От воспоминаний никто никогда не умирал.

Сурья сморщила свое щуплое личико.

— По-моему, молодой цефик выпил слишком много каллы — а ведь его предупреждали.

— Выпей три глотка каллы, и станешь Богом, — вставил кто-то.

— Нужен контроль, — не унималась Сурья. — Я вам говорила.

— Никогда не видела, чтобы кто-то вспоминал настолько глубоко, — сказала Коления Мор, явно потрясенная. — Интересно, что при этом испытываешь?

Томас Ран, став на колени, начал массировать лицо Ханумана, но пользы это не принесло. Хануман продолжал выкрикивать с нарастающей болью, усугубляя общую тревогу:

— Все есть Бог, и я тоже Бог, о Боже, о Боже…

— Дело не только в калле — собственные воспоминания терзают его, — заявила Сурья и метнула на Данло быстрый ехидный взгляд, как бы спрашивая, отчего его друг терпит такие муки.

Хануман стиснул руки над пупком, и Данло накрыл их своей.

При взгляде на кольцо озабоченных лиц ему явилась одна истина из Старшей Эдды. Мы все — пища для Бога, вспомнил он. Мы все…

— Итак, юный цефик теперь Бог, — сказала Сурья Бардо. — Мы все испытывали искушение заявить об этом, не так ли?

— Не нужно толковать чужой опыт, — ответил Бардо.

— Но Мэллори Рингесс не стал богом только оттого, что вспомнил Старшую Эдду. Потребовалось нечто большее.

Данло нащупал на запястье Ханумана пульс, частый, как у птицы, расходящийся дрожащими волнами до кончиков пальцев. А самого Ханумана захлестывает волна памяти, подумал Данло.

Закрыв глаза, он пропустил через себя собственную память.

Вселенная — это чрево, рождающее богов.

— Мы должны носить Рингесса в сердце, — продолжала Сурья, — чтобы его сострадание указывало нам дорогу. Великое знание, доступное нашей памяти, ничего не значит без сострадания, позволяющего его понять. Мэллори Рингесс всю жизнь искал любви и сострадания, и мы тоже должны обрести их, чтобы пройти его путем.

Надеро девам аркайер, вспомнилось Данло. Никто, кроме бога…

Под успокоительную музыку флейт и арф он открыл глаза и улыбнулся Сурье Лал.

— Никто, кроме бога, не может поклоняться богу, — произнес он.

— О поклонении здесь речи не было, — ответила Сурья.

— Но вы говорите о моем отце, и в каждом вашем слове слышится поклонение. Он был человеком, как все, а теперь, как говорят, стал богом. Мы действительно можем стать богами, но когда человек поклоняется чему-то, он совершает великий грех.

— Грех — следовать по пути, который Рингесс указал человечеству?

— Но ведь путей много. Сколько людей, столько путей.

— Нам известен только один путь сделаться богом, молодой пилот.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46