Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Она и он

ModernLib.Net / Жорж Санд / Она и он - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Жорж Санд
Жанр:

 

 


Жорж Санд

Она и он

Мадемуазель Терезе Жак

Дорогая Тереза, – вы ведь позволили мне не называть вас «мадемуазель», – сообщаю вам новость, важную для всего «артистического круга», по выражению Бернара, нашего друга. Смотрите-ка! Получилось складно, но вот в том, что я вам сейчас расскажу, уже не будет ни складу ни ладу.

Представьте себе, что вчера, когда, наскучив вам своим визитом, я вернулся домой, я застал у себя какого-то английского милорда… Впрочем, может быть, и не милорда, но, во всяком случае, англичанина, который обращается ко мне на своем тарабарском наречии:

– Вы есть художник?

– Yes, милорд.

– Вы пишете лицо?

– Yes, милорд.

– И руки?

– Yes, милорд; и ноги также.

– Вот это хорошо!

– Очень хорошо!

– О, я уверен! Вы хотите сделать мой портрет?

– Ваш портрет?

– А почему нет?

Эти слова «А почему нет?» были произнесены так добродушно, что я перестал считать его идиотом, тем более что этот сын Альбиона[1] – великолепный мужчина. Голова Антиноя[2] на плечах… на плечах англичанина; греческая скульптура эпохи расцвета; слегка необычно только то, что она одета в современный костюм, а галстук на ней – образец последней британской моды.

– Право же, – сказал я, – вы, несомненно, прекрасная модель, и я с удовольствием написал бы с вас этюд, просто так, для себя, но портрет ваш я написать не могу.

– А почему?

– Потому что я не портретист.

– О!.. Разве во Франции нужно покупать патент на тот или иной жанр в искусстве?

– Нет, но публика не позволяет нам работать в разных жанрах. Она хочет знать, какого мнения ей держаться на наш счет, в особенности если мы молоды; вот я, например, тот самый, с кем вы сейчас разговариваете, – я еще очень молод, и если бы я имел несчастье написать с вас удачный портрет, то на следующей выставке мне было бы очень трудно добиться успеха в каком-либо ином жанре: решили бы, что у меня нет к этому способностей и что я слишком самонадеянно взялся не за свое дело.

Я наговорил моему англичанину еще много подобной чепухи, от которой я вас избавлю, а он, слушая меня, таращил глаза, а потом расхохотался, и я тут ясно увидел, что мои доводы внушают ему глубокое презрение если не к Франции, то к вашему покорному слуге.

– Скажите прямо, – сказал он, – вам не нравится писать портреты.

– Как! Вы что, за валлийца меня принимаете? Скажите лучше, что я еще не решаюсь писать портрет и что я не смог бы его написать, потому что одно из двух: либо это жанр, который исключает все остальные, либо это совершенное мастерство и, так сказать, вершина таланта. Иные художники, не способные создать ничего своего, могут со сходством и приятностью копировать живую натуру. Таким успех обеспечен, лишь бы они умели представить свою модель в самом выгодном для нее свете и ухитрились одеть ее к лицу и в то же время по моде; но если вы всего лишь скромный художник, пишущий на исторические сюжеты, если вы еще только ученик и талант ваш признан далеко не всеми – а как раз таким учеником я имею честь быть, – тогда нельзя бороться с профессионалами. Признаюсь, я никогда добросовестно не изучал складки черного фрака и особенности какого-нибудь определенного лица. Я только бедный изобретатель поз, типов и выразительных фигур, нужно, чтобы все это отвечало моему сюжету, моей идее, если хотите, моей мечте. Если бы вы позволили мне одеть вас по моему вкусу и сделать вас частью задуманной мною композиции… Но, впрочем, из этого тоже ничего бы не вышло, это были бы не вы. Этот портрет нельзя было бы подарить вашей возлюбленной… а тем более вашей супруге. Ни та, ни другая вас не узнали бы. А поэтому не требуйте от меня сейчас того, что я, возможно, и смогу сделать когда-нибудь, если из меня вдруг получится Рубенс или Тициан, потому что тогда я смогу остаться поэтом и творцом, легко и без робости передавая могучую и величественную действительность. К сожалению, из меня, пожалуй, выйдет только безумец или глупец. Почитайте фельетоны господ тех-то и тех-то.

Только не подумайте, Тереза, что я сказал моему англичанину хоть что-нибудь из того, что я вам пишу: когда передаешь свою речь в письме, всегда приукрашаешь ее; но все, что я мог сказать ему, извиняя свое неумение писать портреты, было сказано впустую, за исключением этих слов: «Почему, черт возьми, вы не обратитесь к мадемуазель Жак?»

Он три раза повторил: «О!», после чего спросил у меня ваш адрес и тут же ушел, не сказав больше ни слова, а я, не имея возможности закончить свои рассуждения о портрете, сконфузился и рассердился, потому что в конце концов, милая Тереза, если эта скотина, этот красавец англичанин пойдет к вам сегодня, – а я думаю, с него это станется, – и если он перескажет вам все, только что мною написанное, то есть все, что я ему наговорил о «ремесленниках» и великих мастерах, что вы тогда подумаете о вашем неблагодарном друге? Что он причисляет вас к первым и считает вас способной писать только красивенькие портреты, которые всем нравятся! Ах, милый друг, если бы вы слышали все, что я сказал ему о вас после того, как он уже ушел!.. Вы это знаете, вы знаете, что для меня вы не мадемуазель Жак, та, что пишет «похожие» портреты, которые теперь в большой моде. Для меня вы мужчина высшего порядка, переодевшийся женщиной, который никогда не учился в Академии, однако уже в поясном портрете угадывает сам и позволяет угадывать другим все тело и всю душу оригинала, так, как это делали великие скульпторы античности и великие художники Возрождения. Но я умолкаю: вы не любите, когда вам говорят то, что о вас думают. Вы делаете вид, что принимаете это за комплименты. Вы очень горды, Тереза.

Сегодня, сам не знаю почему, на меня напала хандра. Утром завтрак был такой невкусный… С тех пор как у меня появилась кухарка, я ем ужасно невкусно. И теперь не достать хорошего табаку. Акцизное управление нас просто отравляет. А потом мне принесли новые сапоги, которые совсем не годятся… А потом идет дождь… А потом… почем я знаю, что потом? Вам не кажется, что с некоторых пор дни так тянутся, словно ты сидишь без куска хлеба? Нет, вам-то это не кажется. Вы не знаете ни этого томления, ни этих приевшихся развлечений, ни этой пьянящей скуки, ни этой тоски без названия, о которой я говорил вам как-то вечером в той маленькой сиреневой гостиной, где бы я хотел быть сейчас, потому что здесь у меня так мало света, что нельзя работать, а раз я не могу работать, я с удовольствием пришел бы побеседовать с вами, даже рискуя вам надоесть.

Итак, я вас сегодня не увижу! У вас невыносимая родня, она похищает вас у самых лучших ваших друзей! Значит, сегодня вечером мне придется совершить какую-нибудь непроходимую глупость!.. Вот к чему привела ваша доброта ко мне, мой дорогой старший товарищ. Я становлюсь таким глупым и ничтожным, когда не вижу вас, что мне обязательно нужно забыться, даже рискуя возмутить вас. Но не беспокойтесь, я не стану рассказывать вам, как провел вечер.

Ваш друг и покорный слуга

Лоран11 мая 183…

Господину Лорану де Фовелю

Во-первых, дорогой Лоран, если вы в самом деле питаете ко мне дружеские чувства, я требую, чтобы вы не делали слишком часто глупости, которые вредят вашему здоровью. Все остальные я вам разрешаю. Вы сейчас потребуете, чтобы я привела в пример хоть одну из них, и я окажусь в большом затруднении, потому что, насколько мне известно, безвредных глупостей очень мало. Остается узнать, что вы называете глупостями. Если это те бесконечные ужины, о которых вы мне говорили на днях, то, по-моему, они вас убивают, и для меня это очень огорчительно. Боже мой! О чем вы думаете, когда с легким сердцем разрушаете свою жизнь, такую драгоценную и прекрасную? Но вы не выносите проповедей: я ограничусь мольбой.

Что касается вашего англичанина, который на самом деле американец, то я только что его видела, и, так как мы с вами не встретимся ни сегодня вечером, ни, может быть, к моему большому сожалению, и завтра, я должна сказать вам, что вы напрасно не захотели написать его портрет. Он предложил бы вам за него баснословную цену, а баснословная цена для такого американца, как Дик Палмер, – это много банковских билетов, которые нужны вам как раз для того, чтобы не делать глупостей, то есть чтобы не играть в азартные игры в надежде на какое-то необыкновенное везение. А ведь людям с богатой фантазией никогда не везет, потому что люди с богатой фантазией не умеют играть, они всегда проигрывают, и им приходится потом требовать от своей фантазии, чтобы она заплатила их долги, – занятие, для которого не создана эта принцесса, – она может сделать это, лишь воспламенив бедное тело, свое обиталище.

Я кажусь вам весьма практичной, не так ли? Мне все равно. Впрочем, если мы рассмотрим этот вопрос с более возвышенной точки зрения, то все доводы, которые вы привели вашему американцу и мне, не стоят ни гроша. Вы не умеете писать портреты, это возможно, это даже достоверно, если их нужно писать так, чтобы понравиться мещанам; но господин Палмер совсем не требовал этого. Вы сочли его за мелочного торговца и ошиблись. Это человек с верными суждениями и со вкусом, который понимает в искусстве и восхищается вами. И, конечно же, я приняла его хорошо! Он пришел ко мне, потому что ему некуда было больше идти, я это отлично заметила и была ему за это благодарна. И потому-то я и утешила его, обещав сделать все возможное, чтобы уговорить вас написать его портрет. Мы побеседуем об этом послезавтра, потому что я просила этого самого Палмера прийти послезавтра вечером, чтобы он помог мне хлопотать о его собственном деле и тут же заручился вашим обещанием.

Итак, дорогой Лоран, мы с вами увидимся только через два дня. Развлекайтесь, как можете; для вас это будет нетрудно, вы знаете многих интересных людей и вращаетесь в высшем свете. Я же всего лишь старая ворчунья, которая очень вас любит, заклинает вас не всякую ночь ложиться поздно и советует вам не предаваться излишествам и ничем не злоупотреблять. Вы на это не имеете права: ведь гений обязывает!

Ваша приятельница

Тереза Жак

Мадемуазель Терезе Жак

Дорогая Тереза, через два часа я уезжаю за город с графом С. и князем Д. Как меня уверяют, там будет много молодежи и красивых женщин. Обещаю и клянусь вам не делать глупостей и не пить шампанского… А если выпью, буду в этом горько раскаиваться! Что делать! Я бы, конечно, предпочел прохаживаться по вашей большой мастерской и болтать чепуху в вашей маленькой сиреневой гостиной; но так как вы уединились с тремя десятками родственников из провинции, вы, конечно, и послезавтра не заметите моего отсутствия: весь вечер ваш слух будет услаждаться англо-американским акцентом. А! Его зовут Дик, этого славного господина Палмера? Я думал, что Дик – это уменьшительное от Ричарда! Правда, из языков я знаю только французский, да и то не бог весть как.

О портрете же не будем больше говорить. Вы проявляете материнские чувства, когда печетесь о моих интересах в ущерб вашим, в тысячу раз больше, чем следует. Хотя у вас и много заказчиков, я знаю, что ваша щедрость не позволяет вам разбогатеть, и несколько лишних банковских билетов будут гораздо более на месте в ваших, нежели в моих руках. Вы осчастливите ими многих, а я, как вы сами говорите, брошу их на игорный стол.

К тому же сейчас у меня совсем нет настроения заниматься живописью. Для этого нужно две вещи, обе они есть у вас: вдумчивость и вдохновение; первой у меня никогда не будет, а второе у меня было. И оно мне опротивело, как безумная старуха, измучившая меня тем, что заставляла скакать по полям на тощем крупе своего апокалипсического коня[3]. Я очень хорошо понимаю, чего мне не хватает; быть может, вы с этим не согласитесь, но я еще недостаточно насладился жизнью, и я уезжаю дня на три или на неделю с госпожой Действительностью в образе нескольких нимф из оперного кордебалета. Надеюсь, что по возвращении я стану самым совершенным светским человеком, то есть самым пресыщенным и самым рассудительным.

Ваш друг

Лоран

I

Взглянув на письмо, Тереза сразу поняла, что оно было продиктовано досадой и ревностью.

«И все-таки он не влюблен в меня, – подумала она. – Нет, нет. Он, конечно, никогда ни в кого не влюбится, а уж в меня и подавно».

Перечитывая письмо и размышляя, Тереза боялась солгать самой себе, пытаясь уверить себя в том, что возле нее Лоран не подвергается опасности.

«Какая тут опасность? – думала она. – Страдать от неосуществившейся прихоти? Но разве можно сильно страдать из-за прихоти? Не знаю. У меня никогда не было прихотей!»

Было уже пять часов пополудни. И Тереза, спрятав письмо в карман, велела принести себе шляпу, отпустила на целые сутки слугу, отдала распоряжения своей служанке, старой Катрин, и села в фиакр. Два часа спустя она вернулась в сопровождении худенькой женщины небольшого роста, немного сгорбленной, лицо которой было закрыто такой густой вуалью, что даже кучер его не разглядел. Тереза заперлась с этой таинственной особой, и Катрин подала им легкий, но очень вкусный обед. Тереза ухаживала за своей гостьей, угощала ее, а та не спускала с нее восхищенных глаз и в упоении забывала о еде.

Тем временем Лоран готовился к увеселительной поездке, о которой сообщил Терезе в письме; но когда князь Д. заехал за ним, чтобы увезти его в своем экипаже, Лоран сказал, что по непредвиденному делу он должен задержаться в Париже еще часа на два и что вечером он сам приедет к князю в его загородный дом.

Ничто, однако, не задерживало Лорана. Он оделся с лихорадочной поспешностью. Велел тщательно причесать себя. А потом бросил на кресло фрак и запустил пальцы в свои слишком ровно расчесанные кудри, не думая о том, какой это придаст ему вид. Он расхаживал по мастерской то быстрыми, то медленными шагами. Когда князь Д. уехал, раз десять взяв с него обещание, что он поторопится и скоро тоже уедет из Парижа, Лоран сбежал за ним по лестнице, намереваясь просить его подождать и сказать ему, что он бросит все дела и поедет с ним. Но, так и не остановив князя, он прошел к себе в спальню и бросился на кровать.

«Почему она отказывает мне от дома на целых два дня? Здесь что-то нечисто! А если она и приглашает меня на третий день, то только для того, чтобы я встретился у нее с англичанином или американцем, с которым я вовсе не знаком! Но она его, конечно, знает, этого Палмера, раз она называет его по имени! Почему же он тогда спрашивал у меня ее адрес? Что это, притворство? К чему ей притворяться со мной? Я не любовник Терезы, я не имею на нее никаких прав! Любовник Терезы! Конечно, я никогда им не стану! Боже упаси! Женщина старше меня на пять лет, если не больше! Кто знает возраст женщины, а в особенности такой, о которой никто ничего не знает? Такое таинственное прошлое, должно быть, скрывает какой-то невероятно глупый поступок, быть может, позор, прикрытый видимостью приличий. И при всем том она синий чулок, или слишком набожная, или это женщина-философ – кто знает? Она говорит обо всем так беспристрастно, с такою терпимостью или же так, как будто это ее вовсе не касается… Бог знает, во что она верит, во что не верит, чего она хочет, что любит, и вообще способна ли она любить?»

К Лорану зашел его приятель Меркур, молодой критик.

– Я знаю, вы уезжаете в Монморанси, – сказал он. – Поэтому я зашел только на минутку, чтобы спросить у вас один адрес – адрес мадемуазель Жак.

Лоран вздрогнул.

– А какого дьявола вам нужно от мадемуазель Жак? – ответил он, делая вид, что ищет бумагу, чтобы свернуть сигарету.

– Мне? Ничего не нужно… Хотя нет! Я бы очень хотел познакомиться с ней; я знаю ее только в лицо и понаслышке. Я спрашиваю ее адрес по просьбе одного человека, который хочет заказать ей свой портрет.

– Вы знаете мадемуазель Жак в лицо?

– Черт побери! Она теперь знаменитость, кто же не обратит на нее внимание? Она просто создана для этого!

– Вы находите?

– Ну, а вы?

– Я не знаю, право. Мы с ней большие друзья, поэтому мне трудно судить.

– Вы с ней большие друзья?

– Да, видите, я сам так говорю, а это доказывает, что я за ней не ухаживаю.

– Вы с ней часто видитесь?

– Иной раз видимся.

– Так, значит, вы только ее преданный друг?

– Ну да, в какой-то степени… Почему вы смеетесь?

– Потому что я этому не верю; в двадцать четыре года нельзя быть только преданным другом женщины… молодой и красивой!

– Ну вот еще! Она не так молода и не так красива, как вы утверждаете. Это хороший товарищ, на нее приятно смотреть, вот и все. Впрочем, она не в моем вкусе, и я принужден прощать ей то, что она блондинка. Блондинок я люблю только на полотне.

– Не такая уж она блондинка! У нее бархатистые черные глаза, волосы ее скорее каштановые, и она их как-то оригинально причесывает. Впрочем, это ей идет, она похожа на добродушного сфинкса.

– Это хорошо сказано; но… вы ведь любите высоких женщин!

– Она не слишком высокая, у нее маленькие ножки и ручки. Это настоящая женщина. Я подолгу смотрел на нее, потому что я в нее влюблен.

– Вот как? Что это вы придумали?

– Вам же это безразлично; ведь как женщина она вам не нравится?

– Дорогой мой, даже если бы она мне и нравилась, это ничего бы не изменило. Тогда я постарался бы еще больше сблизиться с ней, но я бы не влюбился – я вообще не влюбляюсь, а значит, и не ревновал бы. Попытайте счастья, раз вам так хочется.

– Я? Попытаю, если представится случай. Но у меня нет времени искать его. Да, в сущности, я такой же, как и вы, Лоран. Я могу терпеливо ждать, тем более что в мои годы и в обществе, в котором я вращаюсь, нет недостатка в развлечениях… Но раз уж мы говорим об этой женщине и раз уж вы ее знаете, скажите мне… – уверяю вас, с моей стороны это чистое любопытство – она вдова или…

– Или кто?

– Я хотел сказать: она вдова любовника или мужа?

– Понятия не имею.

– Не может быть!

– Честное слово, я у нее не спрашивал. Мне это так безразлично!

– Знаете, что о ней говорят?

– Нет, это меня мало интересует! Так что же говорят?

– Вот видите, это вас все-таки интересует! Говорят, она была замужем за человеком богатым и титулованным.

– Замужем…

– Самым настоящим образом. Брак ее был засвидетельствован господином мэром и освящен господином кюре.

– Что за глупости! Тогда она носила бы имя и титул своего мужа.

– А! Вот в том-то и дело! Здесь какая-то тайна. Когда у меня будет время, я разузнаю это и расскажу вам. Говорят, у нее нет постоянного любовника, хотя живет она очень свободно. Впрочем, вы-то ведь должны знать все это?

– Ровно ничего не знаю. Вы что, думаете, я только и делаю, что наблюдаю за женщинами и расспрашиваю их? Я не такой волокита, как вы! По-моему, жизнь так коротка… Едва хватает времени, чтобы жить и работать.

– Жить… не спорю. Вы, кажется, живете вовсю. Что же касается работы, говорят, вы не слишком себя утруждаете. А ну-ка, что это у вас здесь? Покажите-ка!

– Нет, тут ничего нет, ничего начатого.

– Да вот, например, эта головка… Это прекрасно, черт побери! Дайте же посмотреть, иначе я выругаю вас в следующей своей статье о Салоне.

– Конечно, с вас станется!

– Ну да, если вы этого заслужите; но эта голова великолепна, ею можно только глупо восхищаться. Что это будет?

– Почем я знаю!

– Хотите, я скажу вам?

– Буду очень рад.

– Сделайте из этого сивиллу. У нее может быть любая прическа, это ни к чему не обязывает.

– А верно, ведь это идея!

– И потом, вы не скомпрометируете особу, на которую она похожа.

– Разве она похожа на кого-нибудь?

– Черт побери! Вы что, шутите? Думаете, я не узнаю ее? Послушайте, мой милый, вы надо мной смеетесь, вы отрицаете все, вплоть до самых очевидных вещей. Вы возлюбленный этой женщины!

– Доказательством может служить то, что я еду в Монморанси! – холодно ответил Лоран, берясь за шляпу.

– Одно другому не мешает! – заметил Меркур.

Лоран вышел, и Меркур, спустившийся по лестнице вместе с ним, видел, как он сел в фиакр; но Лоран велел кучеру ехать в Булонский лес, где он пообедал один в маленьком кафе и откуда вернулся в сумерках пешком, погруженный в свои мечты.

Булонский лес был в то время не таким, как теперь. Он был гораздо меньше, запущеннее, беднее, таинственнее, в нем вы чувствовали себя ближе к природе и могли предаваться мечтам.

К Елисейским полям, не таким роскошным и не так густо населенным, как теперь, примыкали новые кварталы, где еще сдавались по недорогой цене домики с очень уютными садиками. Там можно было жить и работать.

В одном из этих белых, чистеньких домиков, среди цветущей сирени, за высокой живой изгородью из боярышника с выкрашенной в зеленый цвет калиткой жила Тереза. Был май. Погода стояла великолепная. Каким образом Лоран очутился в девять часов вечера у этой изгороди на пустынной незастроенной улице, где еще не было фонарей и по краям которой еще росла крапива и сорная трава, – он сам затруднился бы объяснить.

Живая изгородь была очень густая, и Лоран бесшумно ходил вдоль нее, не видя ничего, кроме листьев, озаренных золотистым светом лампы, стоявшей, как он предполагал, в саду на маленьком столике – за этим столиком Лоран имел обыкновение курить, когда проводил вечер у Терезы. Значит, в саду кто-то курил? Или там пили чай, как это иногда бывало? Но Тереза сказала Лорану, что ждет целую семью из провинции, а до него доносился только таинственный шепот двух голосов, из которых один, как ему казалось, был голосом Терезы. Другой голос говорил совсем тихо; неужели это был мужской голос?

Лоран слушал до тех пор, пока у него не зазвенело в ушах; наконец он услышал – или ему это показалось? – слова Терезы:

– Какое мне до всего этого дело? У меня теперь только одна любовь на свете, и это вы!

«Ну, теперь я совершенно спокоен, – подумал Лоран, поспешно уходя с пустынной улицы и возвращаясь на шумные Елисейские поля. – У нее есть возлюбленный! Впрочем, она совсем не обязана была сообщать мне об этом!.. Только напрасно она при всяком удобном случае намекала мне, что она никому не принадлежит и не хочет никому принадлежать. Эта женщина такая же, как и все остальные: прежде всего ей нужно лгать. Но мне-то не все ли равно? Однако же я бы никогда этому не поверил! И, конечно, хотя я в этом себе не признавался, она немного вскружила мне голову, раз я подслушивал здесь! Ведь только ревность может извинить такой подлый поступок! Но я не могу особенно раскаиваться: это спасло меня от пренеприятной истории, я чуть было не остался в дураках – начал мечтать о женщине, ничуть не более соблазнительной, чем другие, да к тому же еще и неискренней».

Лоран остановил проезжавший мимо пустой фиакр и поехал в Монморанси. Он дал себе слово провести там неделю и не появиться у Терезы раньше чем через две. Однако он пробыл за городом только два дня, а на третий, вечером, уже подходил к дверям домика Терезы, как раз в ту же минуту, что и господин Ричард Палмер.

– О, как я рад вам видеть, – сказал американец, протягивая ему руку.

Лорану пришлось тоже протянуть руку, но он не смог удержаться и спросил у господина Палмера, почему тот так рад его видеть.

Иностранец не обратил внимания на довольно дерзкий тон художника.

– Я рад, потому что мне нравится вы, – ответил он с обезоруживающей сердечностью, – а мне нравится вы, потому что я восхищаюсь вы!

– Как? Вы здесь? – удивленно спросила Тереза, обращаясь к Лорану. – А я сегодня вас и не ждала.

И Лорану показалось, что в этих простых словах прозвучал необычный холодок.

– Ах, вы легко бы примирились с моим отсутствием, – ответил он тихо, – и я боюсь, что нарушаю вашу очаровательную встречу.

– Это тем более жестоко с вашей стороны, – возразила она все тем же игривым тоном, – что вы, кажется, сами хотели оставить нас вдвоем.

– Вы на это рассчитывали, раз не отменили сегодняшней встречи! Так мне уйти?

– Нет, оставайтесь. Придется как-нибудь перенести ваше присутствие.

Американец, поклонившись Терезе, достал свой бумажник и вынул оттуда письмо, которое ему поручили ей передать. Тереза с невозмутимым видом пробежала его глазами, не сказав ни слова.

– Если хотите ответить, – сказал Палмер, – то у меня есть оказия в Гавану.

– Спасибо, – сказала Тереза, выдвигая ящик маленького столика, стоящего возле нее, – я не собираюсь отвечать.

Лоран, следивший за всеми ее движениями, увидел, что она положила это письмо вместе с несколькими другими, из которых одно бросилось ему в глаза – он узнал форму конверта и надпись. Это было письмо, посланное им Терезе два дня тому назад. Не знаю почему, ему было неприятно видеть это письмо рядом с тем, которое только что передал Терезе Палмер.

«Она дает мне отставку, – подумал он, – вместе со всеми своими неудачливыми воздыхателями. Но ведь я не имею права на такую честь. Я никогда не говорил ей о любви».

Тереза завела речь о портрете Палмера. Лоран упрямился, следя за каждым взглядом и каждой интонацией своих собеседников; ему все казалось, что они тайно боятся, как бы он не уступил; но они настаивали так искренне, что он успокоился и устыдился своих подозрений. Если Терезу что-то и связывало с этим иностранцем, то ведь она была свободна, жила одна, ни перед кем не имела обязательств и всегда презирала людскую молву. Зачем ей был такой предлог, как этот портрет? Разве не могла она и без того часто и подолгу принимать у себя предмет своей любви или прихоти?

Как только Лоран успокоился, он перестал стесняться.

– Так вы американка? – с любопытством спросил он Терезу, время от времени переводившую на английский язык те реплики, которые Палмер не вполне понимал.

– Я? – ответила Тереза. – Разве я не говорила вам, что имею честь быть вашей соотечественницей?

– Но вы так хорошо говорите по-английски!

– Откуда вам знать, хорошо ли я говорю, раз вы сами не знаете по-английски. Но я понимаю, в чем дело, потому что мне известно: вы любопытны. Вы хотите спросить, знакома ли я с Диком Палмером со вчерашнего дня или уже с давних пор. Ну, так спросите у него.

Палмер не стал ждать вопроса, который Лоран вряд ли решился бы ему задать. Он ответил, что уже не в первый раз во Франции и что он встречал Терезу у ее родственников, когда она была еще совсем девочкой. У каких родственников – не объяснил. Тереза часто говорила, что она не знала ни отца, ни матери.

Прошлое мадемуазель Жак было непроницаемой тайной как для светских людей, с которых она писала портреты, так и для немногочисленных художников, бывавших у нее в доме. Никто не знал, откуда, когда и с кем приехала она в Париж. О ней заговорили всего два или три года тому назад: написанный ею портрет был замечен людьми со вкусом и даже признан работой подлинного мастера. Так из бедной художницы, известной лишь среди ее немногочисленной клиентуры и ведущей скромную жизнь, она вдруг превратилась в мастера с первоклассной репутацией; она перестала стесняться в средствах, но не изменила ни своим скромным вкусам, ни своей любви к независимости, ни шутливой строгости своих манер. Она никогда не рисовалась и, говоря о себе, лишь выражала свои взгляды и чувства с большой искренностью и смелостью. Когда же ей задавали вопросы о ее жизни, она умела уклоняться от них, пропускать их мимо ушей, и это избавляло ее от необходимости отвечать. Если собеседник считал возможным настаивать, то обычно после нескольких неопределенных фраз она говорила:

– Да что там толковать обо мне! В моей жизни не было ничего интересного, что я могла бы рассказать; если у меня и были горести, я уже не помню о них, потому что мне некогда о них думать. Теперь я очень счастлива: ведь у меня есть работа, а работу я люблю больше всего.

Лоран познакомился с мадемуазель Жак случайно – оба они работали в одном и том же жанре. Как дворянин и как выдающийся художник, Фовель пользовался успехом и в свете, и в артистическом мире и поэтому в двадцать четыре года приобрел уже такой жизненный опыт, который не все имеют в сорок лет. Он то гордился этим, то огорчался; но у него совсем не было опыта в сердечных чувствах: такой опыт нельзя приобрести, ведя столь рассеянную жизнь. Так как он всегда хотел казаться скептиком, то прежде всего решил, что все, к кому Тереза относится дружески, должны быть ее любовниками, и только потом, когда все они по очереди убеждали его в чистоте своих отношений с нею, он стал считать ее женщиной, которая, может быть, и испытала страстную любовь, но вряд ли соглашается на легкие связи.

С тех пор его стало мучить жгучее любопытство: ему хотелось узнать причину этого странного явления: молодая, красивая, умная женщина совершенно свободна и по своей воле живет в одиночестве. Он стал бывать у нее все чаще и чаще и наконец почти ежедневно, сначала под всякими предлогами, потом – выдавая себя за приятеля, с которым не нужно церемониться, слишком легкомысленного, чтобы ухаживать за серьезной женщиной, и все-таки в достаточной мере идеалиста, чтобы стремиться внушить к себе привязанность и ценить бескорыстную дружбу.

В сущности, все это так и было, однако в сердце молодого человека вкралась любовь, и мы видели, как Лоран боролся с охватившим его чувством, которое он пока еще хотел скрыть от Терезы и от себя самого, тем более что это чувство он испытывал впервые в жизни.

– Но в конце концов, – сказал он после того, как обещал Палмеру попытаться исполнить его просьбу, – портрет ведь может оказаться неудачным; так почему же, черт вас возьми, вы так настаиваете на том, чтобы я писал его, когда вы знаете мадемуазель Жак? Она, конечно, не откажется написать ваш портрет, причем наверняка превосходный.

– Она мне отказывает, – чистосердечно ответил Палмер, – и не знаю почему. Я обещал своей матери, которая имеет слабость считать меня очень красивым, портрет кисти мастера, и, если он будет слишком близок к действительности, он покажется ей непохожим. Вот почему я и обратился к вам, как к мастеру романтической живописи. Если вы мне откажете, я буду огорчен, потому что не смогу доставить эту радость матери, или мне придется снова искать кого-то.

– Долго искать не придется; есть столько людей способнее меня!..

– По-моему, вы не правы. Но если даже предположить, что я найду такого художника, вовсе не известно, свободен ли он сейчас, а я спешу, мне надо срочно отослать портрет. Мать должна получить его ко дню моего рождения, через четыре месяца, а пересылка займет около двух.

– Это значит, Лоран, – добавила Тереза, – что вам надо написать портрет самое большее за шесть недель, а так как я знаю, сколько вам на это требуется времени, вам нужно начинать завтра. Ну, так решено, вы обещаете, правда?

Палмер протянул Лорану руку:

– Значит, контракт заключен. Не будем говорить о деньгах; гонорар назначит мадемуазель Жак, я в это вмешиваться не буду. В котором часу мне завтра прийти?

Они условились о часе; Палмер взял свою шляпу, и Лоран из уважения к Терезе собрался было тоже уходить, однако Палмер не обратил на это никакого внимания и вышел, пожав руку мадемуазель Жак, но не поцеловав ее.

– Мне тоже уйти? – спросил Лоран.

– Не обязательно, – ответила она, – вечером ко мне могут прийти только хорошие знакомые. Но сегодня вы уйдете в десять часов, потому что в последние дни я, забывая о времени, болтала с вами почти до полуночи, а так как я всегда просыпаюсь в пять часов утра, то чувствовала себя очень усталой.

– И вы все-таки не прогоняли меня?

– Нет, мне это и в голову не приходило.

– Если бы я был фатом, я бы возгордился.

– Но вы, слава богу, не фат, вы предоставляете эту роль глупцам. Однако же послушайте, комплимент комплиментом, а я должна вас пожурить. Говорят, вы не работаете.

– Так это для того, чтобы заставить меня работать, вы как с ножом к горлу пристали ко мне с этим портретом Палмера?

– А почему бы и нет?

– Я знаю, вы добрая, Тереза, вы хотите силой заставить меня зарабатывать на жизнь.

– Я не спрашиваю вас о ваших средствах, у меня нет на это права. Я не имею счастья… или несчастья быть вашей матерью, но я ваша сестра… во Аполлоне, как говорит наш классик Бернар[4], и я не могу не огорчаться, когда на вас находит приступ лени.

– Но вам-то что до этого? – воскликнул Лоран, обрадовавшись и вместе с тем досадуя. Тереза угадала его чувства и ответила ему откровенно:

– Послушайте, милый Лоран, – сказала она, – нам надо объясниться. Я ваш большой друг.

– Я очень горжусь этим, но почему – сам не знаю!.. Из меня даже друга не выйдет, Тереза! Я не верю в дружбу между мужчиной и женщиной, так же как не верю и в любовь.

– Вы мне уже это говорили, и мне совершенно безразлично, что вы не верите. Ну, а я верю в то, что чувствую, я к вам привязана, я принимаю в вас участие. Такой уж я человек: если возле меня есть какое-нибудь существо, я обязательно привязываюсь к нему и хочу, чтобы оно было счастливо. И я привыкла делать для этого все, что могу, не заботясь о том, благодарно ли мне это существо. Ну, а вы-то ведь не кто-нибудь, вы человек гениальный, и я надеюсь, что и благородный человек.

– Я благородный человек? Да, если вы понимаете это так, как это принято понимать в свете. Я умею драться на дуэли, платить свои долги и защищать женщину, которую веду под руку, какова бы она ни была. Но если вы думаете, что у меня нежное, любящее, простое сердце…

– Я знаю, вы хотите казаться старым, потрепанным и порочным. Меня это нисколько не трогает. Сейчас это в моде, и допустим, что это вам идет. У вас это болезнь, быть может, неподдельная и мучительная, но она пройдет, как только вы этого захотите. У вас есть сердце, хотя бы потому, что вы страдаете от пустоты в своем сердце; но придет женщина и заполнит ее, если сумеет и если вы не будете ей мешать. Однако это уже другая тема; сейчас я обращаюсь к художнику: как человек вы несчастливы потому, что как художник вы недовольны собой.

– Нет, вы ошибаетесь, Тереза, – с живостью возразил Лоран. – Как раз наоборот! Это человек страдает в художнике и душит его. Видите ли, я не знаю, что с собой делать. Меня убивает скука. Отчего я скучаю? Кто знает? От всего. Я не умею, как вы, быть внимательным и спокойным, работая по шесть часов подряд, не умею, прогулявшись по саду и покормив хлебом воробьев, снова браться за работу и писать еще четыре часа и потом вечером улыбаться двум-трем докучным посетителям, вроде меня, например, пока не наступит время ложиться спать. Я же сплю плохо, на прогулках я не спокоен, работаю лихорадочно. Всякий новый замысел смущает меня, бросает в дрожь: когда я выполняю его, на мой взгляд всегда слишком медленно, у меня начинается страшное сердцебиение, и в слезах, едва сдерживаясь, чтобы не кричать, я воплощаю на полотне идею, которая опьяняет меня, но уже на следующее утро я стыжусь ее, и она вызывает во мне отвращение. Если я пытаюсь преобразить ее, тогда дело плохо, она покидает меня; лучше забыть ее и ждать, пока появится другая. Но эта другая является мне такой неясной и такой необъятной, что мое бедное существо не может ее вместить. Она подавляет и мучит меня до тех пор, пока не воплощается в нечто такое, что я могу передать на полотне, – а тут уж вновь возвращаются муки, сопровождающие рождение моей картины, настоящие физические муки, которых я не в силах объяснить. Вот как протекает моя жизнь, если я даю власть над собой этому художнику-гиганту, которого я ношу в себе и из которого тот жалкий человек, что говорит сейчас с вами, акушерскими щипцами своей воли извлекает лишь тощих полумертвых мышей! А поэтому, Тереза, лучше мне жить так, как я живу, предаваться всякого рода излишествам и убить этого точащего меня червя, которого мои собратья скромно называют вдохновением, а я называю просто немощью.

– Значит, решено и подписано, – улыбаясь, сказала Тереза, – вы хотите довести ваш дух до самоубийства? Ну, так я ничуть в это не верю. Если бы завтра вам предложили стать князем Д. или графом С., обладать миллионами одного и великолепными лошадьми второго, вы сказали бы, имея в виду столь презираемую вами палитру: Верните вы мне милую мою!

– Презираемую мною палитру? Вы меня не понимаете, Тереза! Палитра – орудие славы, я это прекрасно знаю, а то, что называют славой, – это уважение, воздаваемое таланту, более чистое и более утонченное, чем то, которое воздается званию или богатству. А поэтому я очень горд и доволен тем, что могу сказать себе: «Я только мелкий дворянин без состояния; такие дворяне, как я, которые не хотят нарушать традиций своего сословия, ведут жизнь лесничих и волокутся за встреченными в лесу крестьянками, которым они платят вязанками хвороста. Ну, а я нарушил традиции, я избрал себе профессию, мне всего двадцать четыре года, и все-таки, когда я проезжаю верхом на взятой напрокат в манеже лошадке среди первых богачей и первых красавцев Парижа, лошади которых стоят по десять тысяч франков, то если среди зевак, сидящих на террасах Елисейских полей, есть человек со вкусом или умная женщина, они смотрят на меня, называют мое имя и не обращают внимания на других». Вы смеетесь! Вы считаете меня очень тщеславным?

– Нет, но вы еще настоящий ребенок, слава богу! Вы не покончите самоубийством.

– Да я совсем и не хочу кончать самоубийством! Я люблю себя, как и всякий другой, люблю всем сердцем, клянусь вам! Но я вам говорю, что моя палитра, орудие моей славы, в то же время и орудие моей пытки, потому что я не умею работать, не страдая. В кутежах я стремлюсь не убить свое тело или дух, а истомить и успокоить свои нервы. Вот и все, Тереза. Что же в этом безрассудного? Я работаю сносно только тогда, когда падаю от усталости.

– Правда, – сказала Тереза, – я это заметила и удивляюсь – ведь это ненормально. Боюсь, как бы эта манера творить не убила вас, и не могу себе представить другого исхода. Постойте, ответьте на один вопрос: как вы начали жизнь? С работы и воздержания? Чувствовали вы тогда потребность забыться в кутежах, чтобы отдохнуть?

– Нет, наоборот. Когда я окончил коллеж, я любил живопись, но не думал, что буду вынужден писать. Я считал себя богатым. Отец мой умер, завещав мне только около тридцати тысяч франков, которые я поторопился промотать, чтобы хоть год прожить в свое удовольствие. Оставшись без гроша, я взялся за кисть. Меня ругали и превозносили до небес, а это в наши дни означает успех, величайший из возможных. Теперь, пока у меня есть деньги, я в течение нескольких недель роскошествую и живу в свое удовольствие. Когда у меня ничего не остается, то оно и к лучшему, потому что к тому времени я и так уже без сил и желаний. Тут я опять принимаюсь за работу, с бешенством, с болью и с упоением, а когда работа завершена, снова начинаются праздность и расточительство.

– И давно вы ведете такую жизнь?

– В моем возрасте это не может быть давно. Три года.

– Ну, как раз для вашего возраста это много. А потом вы плохо начали: вы подожгли свой жизненный спирт, прежде чем он достиг нужной крепости; вы пили уксус, чтобы задержать свой рост. Голова у вас все-таки выросла, и гений развился в ней, несмотря ни на что, но боюсь, что сердце у вас омертвело, и, быть может, вы никогда не станете ни совершенным человеком, ни совершенным художником.

Эти слова Терезы, произнесенные со спокойной грустью, рассердили Лорана.

– Так, значит, – спросил он, вставая, – вы презираете меня?

– Нет, – ответила она, протягивая ему руку, – я вас жалею.

И Лоран увидел, как по щекам Терезы медленно покатились две крупные слезы.

Лоран был потрясен; из глаз его потоками полились слезы, и, бросившись на колени перед Терезой, не как влюбленный, открывающий свою страсть, а как ребенок, изливающий свое сердце, он воскликнул, схватив ее за руки:

– Ах, мой милый, дорогой друг! Как хорошо, что вы жалеете меня, я так нуждаюсь в вашей жалости! Послушайте, я несчастен, я так несчастен, что мне стыдно признаться в этом. То непонятное, что у меня в груди вместо сердца, беспрестанно стремится к чему-то такому же непонятному, и я не могу придумать, что дать ему, чем его успокоить. Я люблю Бога и не верю в него. Я люблю всех женщин и всех их презираю! Вам я могу сказать это, вам, моему товарищу и другу! Иногда я ловлю себя на том, что обожествляю продажную женщину, а возле ангела могу быть холоднее мрамора. Все спуталось в моих представлениях, все мои инстинкты, быть может, извратились. Скажу вам даже, что и вино теперь меня не радует! Да, когда я выпью, я, кажется, становлюсь мрачным, и мне говорили, что третьего дня во время этого кутежа в Монморанси я декламировал трагические вещи с пафосом столь же пугающим, как и смешным. Что со мной станется, Тереза, если вы меня не пожалеете?

– Конечно, мне жаль вас, бедное дитя мое, – сказала Тереза, вытирая ему глаза своим платком, – но чем это вам может помочь?

– Если бы вы полюбили меня, Тереза! Не отнимайте ваших рук! Вы же позволили мне быть вашим другом?

– Я сказала вам, что люблю вас как друг; вы мне ответили, что не можете верить в дружбу женщины.

– Быть может, я поверил бы в вашу; у вас, наверное, сердце мужчины, – ведь у вас мужская воля и талант. Верните мне свою дружбу.

– Я ее от вас и не отнимала и охотно попробую ради вас стать мужчиной, – ответила она, – хоть я не очень-то знаю, как взяться за это. Мне кажется, что в дружбе мужчины должна быть такая решительность и суровость, на какие я, пожалуй, не способна. Я невольно стану больше жалеть вас, нежели бранить. Да вот вы же видите! Я собиралась унизить вас сегодня, добиться, чтобы вы рассердились на меня и на самого себя, а вместо того я плачу вместе с вами, хотя этим ничего не изменишь.

– Напротив! – воскликнул Лоран. – Это хорошие слезы, они оросили иссохшую почву; быть может, мое сердце пустит в нее ростки! Ах, Тереза, вы уже мне говорили однажды, что я хвастался перед вами тем, от чего должен был бы краснеть, что я скрытен, как тюремная стена. Вы забыли только одно: что за этой стеной томится узник! Если бы я был в силах открыть дверь, вы бы его увидели, но дверь заперта, она из железа, и вся моя воля, моя вера, мои излияния и даже мои слова не могут проникнуть сквозь нее. Неужели мне так и придется жить и умереть? Для чего мне, спрашиваю вас, покрывать фантастической живописью стены моей камеры, если там нигде не написано слово «Любовь»?

– Если я вас правильно понимаю, – задумчиво сказала Тереза, – вы полагаете, что для вашего творчества необходимо, чтобы оно было согрето чувством.

– А вы разве этого не думаете? Не к этому ли сводятся все ваши упреки?

– Не совсем так. В вашей живописи слишком много огня; критика упрекает вас за это. Я-то всегда уважала эту пылкость молодости, свойственную великим художникам; она не позволяет тем, кто восхищается их творчеством, придираться к недостаткам. Я совсем не нахожу ваши работы холодными или напыщенными, наоборот, я чувствую в них огонь и страсть; но я старалась угадать, в чем кроется эта страсть; теперь я поняла: она в порывах вашей души. Да, конечно, – добавила она все так же задумчиво, словно стараясь проникнуть в глубь собственной мысли, – порывы могут быть страстью.

– Ну, о чем же вы думаете? – спросил Лоран, следя за ее сосредоточенным взглядом.

– Я спрашиваю себя, должна ли я бороться с этой могучей силой, которая в вас таится, и не погашу ли я вашего священного огня, убеждая вас быть счастливым и спокойным? Однако… я думаю, что вдохновение не может быть длительным состоянием духа; ярко проявившись в период лихорадочного творческого подъема, оно должно или утихнуть само собой, или сокрушить нас. Как вы думаете? Разве каждому возрасту не присуща своя сила и свои особые проявления духа? То, что называют различными манерами мастера, разве это не выражение последовательных перемен в его существе? Разве в тридцать лет вы сможете стремиться ко всему, не овладев ничем? Разве для вас не станет необходимостью утвердить свое мнение о разных предметах? Сейчас у вас возраст мечтаний, но скоро настанет возраст просветленности. Неужели вы не хотите совершенствоваться?

– Но разве это зависит от меня?

– Конечно, от вас, если вы не будете стараться нарушать равновесие своих способностей. Вы не убедите меня в том, что изнеможение может быть средством против лихорадки. Оно только ее роковой результат.

– Тогда какое жаропонижающее вы мне предлагаете?

– Не знаю; может быть, вам надо жениться.

– Какой ужас! – воскликнул Лоран, расхохотавшись.

И добавил, все еще смеясь и сам не зная, как это могло прийти ему в голову:

– Разве что на вас, Тереза. Вот это мысль!

– Чудесная мысль! – ответила она. – Но совершенно неосуществимая.

Ответ Терезы поразил Лорана своим неумолимым спокойствием, и то, что он высказал так неожиданно для самого себя, казалось ему теперь его давнишней несбывшейся мечтой. Таков уж был этот могучий и вечно терзающийся ум: чтобы захотеть чего-либо, ему достаточно было слова неосуществимо, а Тереза как раз произнесла это слово.

Тут же к нему вернулось неясное влечение к ней, а вместе с ним и подозрения, ревность и гнев. До той поры прелесть дружбы убаюкивала и словно опьяняла его; но тут он сразу заговорил с горечью, ледяным тоном.

– Ах да, конечно, – сказал он, взяв свою шляпу и намереваясь уходить, – это слово я слышу всю жизнь, по любому поводу, в ответ на шутку и на серьезные речи: неосуществимо! Вы не знаете этого врага, Тереза, вы любите совершенно спокойно. У вас есть возлюбленный или друг, который не ревнует вас, потому что знает, что вы холодны и рассудительны! Кстати, я вспомнил о том, что уже поздно и что ваши тридцать семь родственников, может быть, уже здесь, за калиткой, и ждут, пока я выйду.

– Что это вы говорите? – удивленно спросила Тереза. – Что за мысли приходят вам в голову? У вас бывают приступы безумия?

– Иногда бывают, – ответил он, уходя. – Придется уж вам простить меня.

II

На следующий день Тереза получила от Лорана такое письмо:

«Мой добрый, милый друг, как я расстался с вами вчера? Если я сказал вам какую-нибудь ужасную дерзость, забудьте ее, я не отдавал себе отчета. На меня нашло затмение, которое не рассеялось и на улице: когда я пришел в себя, я сидел в коляске у своих дверей и не мог вспомнить, как я в нее садился.

Со мной это бывает очень часто, друг мой; губы мои произносят одни слова, а мозг в то же время твердит другое. Пожалейте меня и простите. Я болен, и вы правы, живу я прескверно.

По какому праву стал бы я задавать вам вопросы? Вы должны отдать мне должное: за те три месяца, что вы принимаете меня запросто, я впервые спросил вас… Что мне за дело, невеста вы, замужем или вдова? Вы хотите, чтобы этого никто не знал; но разве я старался узнать это? Разве я вас спрашивал? Ах, право, Тереза, сегодня у меня опять сумбур в голове, и все-таки я чувствую, что лгу, а я не хочу вам лгать. В пятницу вечером у меня был первый приступ любопытства по отношению к вам, вчера это был уже второй, но он будет последним, клянусь, и, чтобы об этом никогда больше не было разговора, я хочу признаться вам во всем. Итак, я был в тот день у ваших дверей, вернее – у калитки вашего сада. Я смотрел, я ничего не видел, но я слушал и услышал! Но не все ли вам равно! Я не знаю его имени, я не видел его лица; но я знаю, что вы – моя сестра, поверенная моих тайн, мое утешение, моя поддержка. Я знаю, что вчера плакал у ваших ног, и вы вытерли мне глаза своим платком, повторяя: «Что делать, что делать, бедное дитя мое?» Я знаю: потому что вы благоразумная, трудолюбивая, спокойная, всеми уважаемая, потому что вы свободны, любимы, потому что вы счастливы, вы находите часы для милосердия и жалеете меня, хотите знать, как я существую, и желаете, чтобы я жил лучше. Добрая Тереза, не благословлять вас мог бы только неблагодарный, а как бы жалок я ни был, неблагодарность мне чужда. Когда вы согласны принять меня, Тереза? Мне кажется, я вас обидел. Только этого не хватало! Можно мне сегодня вечером прийти к вам? Если вы скажете нет, тогда, честное слово, я отправлюсь ко всем чертям!»

Слуга, принесший Терезе письмо от Лорана, вернулся с ответом. Ответ был короткий: «Приходите сегодня вечером». Лоран не был ни ловеласом, ни фатом, хотя он часто намеревался или даже пытался стать и тем и другим. Он, как мы старались показать, был существом, полным контрастов, и мы описываем его, не объясняя, – это было бы невозможно: бывают характеры, ускользающие от логического анализа.

Прочитав ответ Терезы, он задрожал, как дитя. Она никогда еще не писала ему в таком тоне. Неужели она приказывает ему явиться затем, чтобы объяснить, почему она не желает больше его видеть? А что, если она зовет его на любовное свидание? Чем были продиктованы эти три слова, сухие и жгучие, негодованием или страстью?

Пришел Палмер, и Лоран, хотя он волновался и думал совсем о другом, был вынужден приняться за его портрет. Он намеревался расспросить его как можно более ловко и вырвать у него все тайны Терезы. Но он никак не мог начать разговор, а так как американец позировал очень добросовестно и сидел неподвижный и немой, как статуя, то за весь сеанс ни тот, ни другой не раскрыли рта.

Поэтому Лоран мог успокоиться настолько, чтобы внимательно изучить безмятежно-правильные черты лица этого иностранца. Красота их была совершенна, и на первый взгляд лицо его казалось невыразительным, как это часто бывает свойственно лицам с правильными чертами. Приглядевшись, Лоран обнаружил, что в улыбке у него прячется ирония, а в глазах теплится огонь. Изучая свою модель, Лоран старался определить возраст американца.

– Прошу прощения, – вдруг сказал он Палмеру, – но мне хотелось бы, и я должен был бы знать, кто вы? Молодой ли человек, немного утомленный жизнью, или человек зрелого возраста, но необыкновенно сохранившийся. Смотрю я на вас, смотрю и не могу понять.

– Мне сорок лет, – просто ответил Палмер.

– Поздравляю вас! – продолжал Лоран. – Значит, у вас завидное здоровье?

– Превосходное! – сказал Палмер.

И он опять, спокойно улыбаясь, принял свою непринужденную позу.

«Такое лицо должно быть у счастливого любовника, – подумал художник, – или у человека, который любит только ростбиф».

Он не мог удержаться, чтобы не спросить:

– Так вы знали мадемуазель Жак совсем еще юной?

– Ей было пятнадцать лет, когда я ее впервые увидел.

Лоран не решился спросить, в котором это было году. Ему казалось, что, когда он говорит о Терезе, кровь приливает к его лицу. В сущности, не все ли равно, сколько Терезе лет. Он хотел бы знать не ее возраст, а ее прошлое. Терезе нельзя было дать и тридцати. Палмер в прошлом мог быть ее другом, не более. А кроме того, у него был громкий голос, раскатистое произношение. Если бы этими словами: «Теперь я люблю только вас» – Тереза обращалась к нему, он ответил бы ей что-нибудь и Лоран услышал бы его ответ.

Наконец наступил вечер, и художник, который вообще не привык к пунктуальности, явился даже раньше того часа, когда Тереза обычно принимала его. Она была в саду, против обыкновения ничем не занятая, и в волнении ходила по дорожкам. Едва лишь она увидела его, как пошла к нему навстречу и взяла его за руку скорее властно, чем дружески.

– Если вы честный человек, – сказала она, – то вы мне скажете все, что слышали, спрятавшись за этим кустом. Ну, говорите же, я слушаю.

Она села на скамью, и Лоран, рассерженный таким необычным приемом, попытался помучить ее, отвечая уклончиво, но затем покорился, заметив ее недовольный вид и незнакомое ему прежде выражение лица. Боязнь окончательно поссориться с ней заставила его сказать правду.

– Значит, это все, что вы слышали, – сказала она. – Я говорила кому-то, кого вам даже не было видно: «Теперь вы моя единственная любовь на земле»?

– Так, значит, это мне приснилось, Тереза! Я готов поверить этому, если вы прикажете.

– Нет, это вам не приснилось. Я могла это сказать, вероятно, я это сказала. А что мне ответили?

– Я не слышал, – сказал Лоран, на которого ответ Терезы подействовал, как холодный душ, – не слышал даже звука его голоса. Теперь вы успокоились?

– Нет, я буду спрашивать вас дальше. Как вы думаете, с кем я разговаривала?

– Я ничего не думаю. Ведь известно, в каких вы отношениях со всеми вашими знакомыми; только о господине Палмере никто ничего не знает.

– А! Так вы думаете, что это был господин Палмер? – воскликнула Тереза с каким-то странным удовлетворением.

– А почему бы и не он? Разве предположить, что вы вдруг возобновили прежнюю связь, значит нанести вам оскорбление? Я знаю, что ваши отношения со всеми теми, кого я встречаю у вас за последние три месяца, так же бескорыстны с их стороны и так же безразличны с вашей, как и мои отношения с вами. Господин Палмер очень красив, у него манеры благородного человека. Он мне весьма симпатичен. У меня нет никакого права, да я и не смею спрашивать у вас отчета о ваших чувствах. Но только… Вы скажете, что я шпионил за вами…

– Да, в самом деле, – сказала Тереза, которая, по-видимому, и не думала ничего отрицать, – почему вы за мной шпионили? Мне кажется, это нехорошо, хотя я в этом ничего не понимаю. Объясните мне, почему вам явилась такая фантазия?

– Тереза! – с живостью ответил молодой человек, решившись сразу освободиться от всех своих страданий. – Скажите мне, что у вас есть возлюбленный и что этот возлюбленный – Палмер, и я буду любить вас по-настоящему, буду говорить с вами совершенно чистосердечно. Я попрошу у вас прощения за свой приступ безумия, и вам никогда не придется ни в чем меня упрекнуть. Послушайте, хотите вы, чтобы я стал вашим другом? Несмотря на все мое фанфаронство, я чувствую, что хочу быть им и способен на это. Будьте со мной откровенны – вот все, о чем я прошу.

– Дорогое дитя мое, – ответила Тереза, – вы говорите со мной, как будто я кокетка, которая пытается удержать вас при себе, и как будто у меня есть грех, в котором я должна вам признаться. Я не могу допустить такого отношения к себе, оно меня оскорбляет. Господин Палмер мне друг, и я его очень уважаю; таким он всегда для меня останется. Я с ним совсем не так близка и уже давно потеряла его из виду. Вот что я должна сказать вам, но ничего больше. Если у меня и есть тайны, то они не нуждаются в излияниях, и я прошу вас не интересоваться ими больше, чем я того желаю. Поэтому не вам расспрашивать меня, вы должны отвечать мне. Что вы здесь делали четыре дня тому назад? Почему вы за мной шпионили? Что это за приступ безумия, о котором я должна знать и за который я должна судить вас?

– Тон у вас не очень-то ободряющий. Зачем мне исповедоваться вам, раз вы не снисходите до того, чтобы обращаться со мной как с хорошим товарищем, и не оказываете мне доверия?

– Ну, так и не исповедуйтесь, – возразила Тереза, вставая. – Это послужит доказательством, что вы недостойны уважения, которое я к вам питала, и что, стараясь узнать мои тайны, вы не платили мне таким же уважением.

– Так вы прогоняете меня, и между нами все кончено? – спросил Лоран.

– Все кончено, прощайте, – сухо ответила Тереза.

Лоран вышел, охваченный таким гневом, что не мог произнести ни слова. Но он не сделал и тридцати шагов по улице, как вернулся и сказал Катрин, что ему было поручено передать кое-что ее хозяйке, а он забыл об этом. Дверь в сад оставалась открытой, Тереза сидела в маленькой гостиной, огорченная и подавленная, и, казалось, была погружена в свои мысли.

– Вы вернулись? – спросила она. – Вы что-нибудь забыли?

– Я забыл сказать вам правду.

– Теперь я не хочу ее слышать.

– Но вы ведь требовали ее от меня!

– Я думала, что вы сразу сможете быть со мной искренним.

– Я мог, я должен был говорить искренне; напрасно я этого не сделал. Послушайте, Тереза, вы в самом деле думаете, что мужчина моего возраста может, видя вас, в вас не влюбиться?

– Влюбиться? – спросила Тереза, нахмурив брови. – Значит, вы смеялись надо мной, когда говорили, что не способны влюбиться ни в одну женщину?

– Конечно, нет, я говорил то, что думал.

– Значит, вы ошибались, и теперь вы влюблены, это верно?

– О, не сердитесь, ради бога! Не так уж это верно. Мысли о любви приходили мне в голову, волновали меня, если хотите. Неужели вы так неопытны, что считаете это невозможным?

– В мои годы я должна была бы приобрести этот опыт, но я долго жила одна. Мне не приходилось попадать в некоторые положения. Это вас удивляет? Однако это так. Я очень простодушна, хотя меня обманывали, как и всех! Вы мне сотни раз говорили, что слишком уважаете меня, чтобы видеть во мне женщину, по той причине, что ваша любовь к женщинам всегда слишком груба. Поэтому я считала себя в безопасности от ваших оскорбительных желаний, и больше всего я уважала вас за то, что вы искренне сказали мне об этом. Я принимала участие в вашей судьбе тем более свободно, что, помните, мы как-то говорили друг другу, смеясь, но, в сущности, серьезно: «Между двумя людьми, из которых один идеалист, а другой материалист, лежит Балтийское море».

– Я говорил это искренне и доверчиво шел вдоль своего берега, не пытаясь переходить на ту сторону, но случилось так, что с моей стороны лед не выдержал. Разве моя вина, что мне двадцать четыре года и что вы так хороши?

– Неужели я еще хороша? А я надеялась, что нет!

– Не знаю, вначале я этого не находил, а потом, в один прекрасный день, вы показались мне красивой. Вы-то ничего для этого не делали, но я невольно ощутил ваше очарование, до того, что даже искал защиты от него и старался рассеяться. Я воздал дьяволу дьяволово – мою бедную душу и принес сюда, кесарю кесарево, мое уважение и безмолвствование. Но вот уже неделя или десять дней, как это волнение терзает меня даже во сне. Когда я с вами, оно рассеивается. Даю вам честное слово, Тереза, когда я вас вижу, когда вы говорите со мной, я спокоен. Я забываю о том, как звал вас в минуты безумия, непонятного для меня самого. Когда я говорю о вас, то утверждаю, что вы уже не молоды и что мне не нравится цвет ваших волос. Я заявляю, что вы мой близкий товарищ, другими словами – мой брат, и говорю это совершенно искренне. А потом среди зимы, всегда царящей в моем глупом сердце, иногда вдруг повеет весной, и мне кажется, что это дуновение исходит от вас. Конечно, от вас, вы ведь преклоняетесь перед тем, что вы называете истинной любовью! Послушав вас, начинаешь думать о ней, хоть и не знаешь ее!

– По-моему, вы ошибаетесь, я никогда не говорю о любви.

– Да, я знаю. У вас на этот счет предвзятое мнение. Вы где-то прочли, что говорить о любви – это значит внушать ее или любить самому; но ваше безмолвие очень красноречиво, ваши умолчания бросают в жар и ваша чрезмерная осторожность дьявольски привлекательна!

– В таком случае перестанем встречаться, – сказала Тереза.

– Почему? Что нам до того, если я проведу несколько бессонных ночей, раз в вашей власти вернуть мне спокойствие?

– Что я должна для этого сделать?

– Исполнить мою просьбу: сказать мне, что вы кому-то принадлежите. Я буду считать, что это так, а поскольку я очень горд, я излечусь как по волшебству.

– А если я скажу вам, что никому не принадлежу, потому что не хочу больше никого любить, этого недостаточно?

– Нет, я слишком фатоват: я буду верить, что вы можете изменить свое решение.

Тереза не удержалась от смеха, услышав, с какой готовностью Лоран признается в своих недостатках.

– Ну хорошо, – сказала она, – выздоравливайте и верните мне дружбу, которой я гордилась, вместо любви, за которую мне бы пришлось краснеть. Я люблю.

– Этого недостаточно, Тереза: вы должны сказать мне, что принадлежите ему!

– Иначе вы подумаете, что этот человек – вы, не так ли? Ну, так вот: у меня есть любовник. Вы удовлетворены?

– Совершенно. И видите, я целую вам руку, чтобы поблагодарить вас за вашу искренность. Довершите благодеяние, скажите, что это Палмер!

– Не могу, я солгала бы.

– Тогда… я теряюсь в догадках!

– Вы его не знаете, его здесь нет…

– Но он иногда приезжает?

– Очевидно, приезжает, раз вы подслушали излияния…

– Благодарю вас, благодарю, Тереза! Теперь я знаю, чего держаться; я знаю, кто вы и кто я, и, чтоб уж быть совсем откровенным, мне кажется, что теперь вы нравитесь мне больше: вы стали женщиной, а были сфинксом. Ах, почему вы не сказали мне раньше!

– Неужели эта страсть вас так измучила? – насмешливо спросила Тереза.

– Еще как! Лет через десять я расскажу вам об этом, Тереза, и мы с вами посмеемся.

– Решено, доброй ночи.

Лоран лег спать совершенно спокойный и глубоко разочарованный. Он и в самом деле страдал из-за Терезы. Он страстно желал ее, не осмеливаясь даже намекнуть ей на свое чувство. Конечно, это была не совсем настоящая страсть. К ней примешивалось столько же тщеславия, сколько и любопытства. Эта женщина, о которой все ее друзья говорили: «Кого она любит? Я хотел бы, чтобы она любила меня, но она ко всем равнодушна», – представлялась ему идеалом и неудержимо привлекала его. Воображение его загоралось, его самолюбие страдало от того, что он боялся неудачи, почти был уверен в ней.

Но самолюбие не было исключительной чертой этого молодого человека. По временам он остро и глубоко ощущал высокие понятие блага, добра и истины.

Это был ангел, если не падший, как столь многие другие, то, во всяком случае, заблудший и больной. Жажда любви сжигала ему сердце, и по сто раз в день он с ужасом спрашивал себя, не слишком ли он злоупотребил уже жизнью и остались ли у него еще силы быть счастливым.

Проснулся он спокойным и грустным. Он уже жалел о своей несбыточной мечте, о своем прекрасном сфинксе, который с дружеским вниманием читал его мысли, который то восхищался им, то журил его, то подбадривал, то жалел, никогда ничего не открывая ему из своей собственной судьбы, но лишь позволяя угадывать свои сокровища нежности, преданности, быть может – даже сладострастия! Во всяком случае, Лорану нравилось так истолковывать нежелание Терезы говорить о себе и ту улыбку, таинственную, как улыбка Джоконды, которая играла на ее устах и в уголках глаз, когда он богохульствовал в ее присутствии. В такие минуты она, казалось, думала: «Я могла бы описать рай, противопоставив его этому ужасному аду; но бедный безумец не понял бы меня».

Как только Тереза открыла ему тайну своего сердца, она сначала потеряла в глазах Лорана всю свою привлекательность. Теперь она стала для него женщиной, похожей на всех других. Он хотел было даже лишить ее своего уважения, и хотя она никогда не позволяла себя расспрашивать, готов был обвинить ее в лицемерии и жеманстве. Но, узнав, что она принадлежит кому-то, он перестал жалеть о том, что уважал ее, и ничего больше не хотел от нее, даже дружбы, которую ему, как он думал, легко было найти в другом месте.

Так прошли два или три дня, в течение которых Лоран приготовил объяснение, чтобы извиниться, на тот случай, если Терезе вздумается потребовать от него отчета о том, как он провел эти дни и почему не появлялся у нее. На четвертый день Лоран почувствовал себя во власти несказанной хандры. От проституток и куртизанок его тошнило; ни в одном из своих приятелей он не видел той терпеливой и деликатной доброты, с которой Тереза угадывала его тоску, пытаясь рассеять ее, вместе с ним искала ее причину и средство от нее, – словом, старалась ему помочь. Она одна знала, что нужно сказать ему, и, кажется, понимала, что судьба такого художника, как он, дело немаловажное, и человек с возвышенным умом не имеет права заявлять, что если этот художник несчастлив – тем хуже для него.

Он отправился к ней так поспешно, что забыл все то, что собирался сказать в свое извинение, но Тереза не проявила неудовольствия и не удивилась тому, что он не появлялся у нее так долго; избавив его от необходимости лгать, она не задала ему ни одного вопроса. Это задело его, и он заметил, что ревнует ее больше, чем прежде.

«Наверное, она встречалась со своим любовником, – подумал он, – и забыла обо мне».

Однако он ничем не выдал своей досады и вел себя так сдержанно, что Тереза поверила его равнодушию.

Прошло несколько недель, в течение которых в сердце его сменялись то бешенство, то холодность, то нежность. Ничто на свете не было для него так необходимо и так благотворно, как дружба этой женщины, ничто на свете не было для него так горько и оскорбительно, как невозможность надеяться на ее любовь. Признание, которого он от нее потребовал, нисколько не излечило его, как он надеялся, а, напротив, лишь разожгло его муки. Теперь он уже не мог скрывать от самого себя свою ревность, потому что у нее была вполне определенная причина – признание Терезы. Как мог он вообразить себе, что, едва лишь узнав эту причину, он утратит желание бороться, чтобы уничтожить ее?

Однако он не прилагал никаких усилий, чтобы занять место невидимого и счастливого соперника. Ему мешало самолюбие – чрезмерное, когда дело касалось Терезы. Оставшись один, он ненавидел этот призрак, мысленно унижал его, представлял его себе в смешном виде, оскорблял его и вызывал на дуэль по десять раз в день.

А потом ему надоедало страдать, он возвращался к кутежам, на время забывался и снова впадал в глубокую грусть, потом проводил часа два у Терезы, счастливый, что видит ее, что дышит тем же воздухом, которым дышит она, и нарочно пререкался с ней, ради удовольствия услышать ее голос, когда она ласково его журила.

В конце концов он возненавидел ее за то, что она не догадывалась о его мучениях; он презирал ее за то, что она оставалась верна этому любовнику, который был, конечно, человеком посредственным, раз она не испытывала потребности говорить о нем; Лоран уходил от нее, клянясь себе, что долго не будет встречаться с ней, а сам рад был бы вернуться через час, если бы мог надеяться, что она его примет.

Тереза, которая в какой-то момент заметила его чувства, теперь успокоилась на этот счет, так хорошо он играл свою роль. Она искренне любила этого несчастного юношу. Под невозмутимым и рассудительным видом она скрывала душу восторженной художницы; прежде она преклонялась перед тем, чем он мог бы стать, и от этого культа у нее осталась жалость к Лорану, желание баловать его, смешанное с подлинным уважением к страдающему и заблудшему гению. Если бы она была вполне уверена в том, что не возбудит в нем никаких низменных желаний, она ласкала бы его, как сына, и были минуты, когда она едва удерживалась от того, чтобы не говорить ему «ты».

Примешивалась ли любовь к этому материнскому чувству? Несомненно, хоть и против воли Терезы; но женщина по-настоящему целомудренная, в чьей жизни было больше труда, чем страсти, может долго хранить в тайне от самой себя любовь, с которой она решила бороться. Терезе казалось, что она не ждет ничего для себя от этой привязанности, которая приносила ей только волнение и беспокойство; заметив, что Лоран успокаивается, что ему хорошо возле нее, она старалась поддерживать его умиротворенное состояние, и это ей удавалось. Она знала, что он не способен на такую любовь, какую она считала истинной, и поэтому была оскорблена и испугана, когда он признался ей в своих фантазиях. Когда этот приступ влюбленности прошел, она была рада тому, что нашла в невинной лжи средство предотвратить его повторение; всякий раз, как Лорана охватывало волнение, он начинал говорить о непроходимой ледяной преграде Балтийского моря, и она, не чувствуя страха, привыкла, не обжигаясь, жить среди огня.

Все эти страдания и опасности, угрожавшие обоим друзьям, скрывались и словно тлели под привычкой к веселым насмешкам, присущей французским художникам и отличающей их как бы несмываемой печатью. Это наша вторая натура, за которую иностранцы-северяне часто нас упрекают и которая вызывает немалое к нам презрение, в особенности со стороны серьезных англичан. Однако она позволяет очаровательно выразить несмелое чувство и часто спасает нас от многих безумств и глупостей. Искать смешную сторону вещей – значит открывать в них слабое и нелогичное. Смеяться над опасностями, угрожающими нашей душе, значит упражняться в том, чтобы не ощущать перед ними страха: так поступают наши солдаты, когда идут в огонь со смехом и песнями. Подтрунивать над другом часто означает спасти его от малодушия, которого он не стремился бы преодолеть, если бы мы его жалели. Наконец, смеяться над собой – значит избежать глупого опьянения излишним самолюбием. Я заметил, что люди, которые никогда не шутят, всегда тупы, тщеславны и невыносимы.

Когда Лоран бывал весел, его остроумие переливалось всеми красками, он становился ослепительным, как его талант, и это было вполне естественно, потому что такова была его натура. Тереза была не так остроумна, как он, в том смысле, что, по природе мечтательная, она охотнее молчала, чем разговаривала; но ей как раз было необходимо общество живых и веселых людей; среди них пробуждалось и ее остроумие, и хотя в ее шутках не было столько блеска, зато в них тоже была своя прелесть.

Любовь была единственным предметом, над которым Тереза никогда не шутила и не позволяла шутить другим, а так как разговор обоих друзей всегда происходил в шутливом тоне, то в нем никогда не упоминалось о любви, не допускалось даже никакого намека на это чувство.

В одно прекрасное утро портрет господина Палмера был закончен, и Тереза передала Лорану от своего друга солидную сумму, которую молодой человек обещал отложить на случай болезни или других непредвиденных расходов.

Лоран подружился с Палмером, пока писал его портрет. Он находил его таким, каким тот был на самом деле: прямым, справедливым, щедрым, умным и образованным. Палмер был богат; он унаследовал свое состояние от родителей-коммерсантов. Сам он в молодости долгие годы занимался коммерцией и совершал далекие путешествия. В тридцать лет он решил, что уже достаточно богат, и поступил очень разумно, начав жить для себя. С тех пор он путешествовал только для своего удовольствия; повидав, как он говорил, много любопытного в экзотических странах, он теперь наслаждался видом прекрасного и изучал страны, культура которых представляла подлинный интерес.

Не будучи большим знатоком искусства, он обладал довольно хорошим вкусом и имел обо всем правильные суждения, подсказанные ему здравым смыслом. Застенчивость мешала ему с легкостью говорить по-французски; в начале диалога речь его была неразборчива и до смешного неправильна; но когда он чувствовал себя свободно, видно было, что он знает язык и что ему не хватает только практики и уверенности в себе, чтобы прекрасно говорить на нем.

Вначале Лоран изучал этого человека с большим волнением и любопытством. Когда ему было с очевидностью доказано, что Палмер не любовник мадемуазель Жак, он стал ценить его и питать к нему дружеские чувства, правда, очень мало похожие на те, которые он испытывал к Терезе. Палмер был философ, человек широких взглядов, довольно жесткий по отношению к себе и очень снисходительный к другим. По своим убеждениям и по характеру он был похож на Терезу и почти всегда во всем бывал с ней согласен. Временами Лоран еще чувствовал ревность к тому, что он называл, пользуясь музыкальным термином, их непоколебимым унисоном, но это была только интеллектуальная ревность, и он не осмеливался говорить о ней Терезе.

– Ваше музыкальное определение никуда не годится, – возражала она, – Палмер – человек слишком спокойный и слишком совершенный для меня. Во мне побольше огня, и пою я громче. Я по сравнению с ним верхняя нота мажорной терции.

– А я тогда только фальшивая нота, – замечал Лоран.

– Нет, – говорила Тереза, – с вами я смягчаюсь и спускаюсь ниже, чтобы образовать минорную терцию.

– Значит, со мной вы спускаетесь на полтона?

– И получается, что к вам я ближе на пол-интервала, чем к Палмеру.

III

Однажды, по приглашению Палмера, Лоран отправился в отель «Мерис», где жил американец, чтобы проверить, подходящая ли рама выбрана для портрета и правильно ли он упакован. Перед ними положили крышку ящика, и Палмер сам написал кистью имя и адрес своей матери; потом, когда почтовые служащие уносили ящик, чтобы отправить его, Палмер пожал руку художника и сказал:

– Я обязан вам большою радостью, которую вы доставили моей доброй матушке, благодарю вас еще раз. А теперь позволите ли вы мне побеседовать с вами? Мне нужно вам кое-что сказать.

Они прошли в гостиную, где Лоран увидел чемоданы.

– Завтра я уезжаю в Италию, – сказал американец, предлагая ему превосходные сигары и свечу, хотя сам он не курил, – и не хочу расставаться с вами, прежде чем мы не поговорим об одном деликатном деле, таком деликатном, что, если вы перебьете меня, мне трудно будет найти подходящие слова, чтобы выразить свою мысль по-французски.

– Клянусь вам быть немым как могила, – сказал, улыбаясь, Лоран, удивленный и немало встревоженный таким предисловием.

Палмер продолжал:

– Вы любите мадемуазель Жак, и мне кажется, что и она вас любит. Быть может, вы ее любовник; если нет, то я уверен, что вы им станете. О, вы обещали мне не говорить ни слова. Не говорите ничего, я ни о чем вас не спрашиваю. Я верю, что вы достойны той чести, которую, как я думаю, она вам оказывает, но боюсь, что вы недостаточно хорошо знаете Терезу и недостаточно прониклись той мыслью, что если ваша любовь для нее почетна, то и ее любовь так же почетна для вас. Я боюсь этого потому, что вы меня о ней расспрашивали, и потому, что, когда при нас обоих кто-то позволил себе недостаточно почтительно говорить о ней, вы взволновались больше, чем я. Значит, вы ничего не знаете; я же знаю все и все вам расскажу, чтобы ваша привязанность к мадемуазель Жак основывалась на уважении и почтении, которых она заслуживает.

– Подождите, Палмер! – воскликнул Лоран; хотя ему и не терпелось услышать обещанный рассказ американца, он вдруг с присущим ему благородством усомнился в том, что имеет на это право. – С разрешения ли мадемуазель Жак или по ее приказу хотите вы рассказать мне о ее жизни?

– Ни то, ни другое, – ответил Палмер. – Тереза никогда не расскажет вам свою жизнь.

– Тогда замолчите. Я хочу знать только то, что она разрешает мне знать.

– Хорошо, очень хорошо, – ответил Палмер, пожимая ему руку, – ну, а если то, что я хочу рассказать вам, освободит ее от всяких подозрений?

– Тогда почему же она это скрывает?

– Из великодушия по отношению к другим.

– Ну хорошо, говорите, – не устоял Лоран.

– Я не буду никого называть, – начал Палмер. – Скажу вам только, что в одном городе, во Франции, жил богатый банкир, соблазнивший прелестную девушку, гувернантку своей дочери. Родился незаконный ребенок – это было двадцать восемь лет тому назад, как раз в день святого Иакова; так как девочка была записана в муниципальном бюро как рожденная от неизвестных родителей, вместо фамилии ей дали просто имя этого святого – Жак. Эта девочка – Тереза.

Банкир дал гувернантке приданое и через пять лет выдал ее замуж за одного из своих служащих, порядочного человека, который ни о чем не догадывался, потому что все дело хранилось в строгой тайне. Девочка воспитывалась в деревне. Отец взял на себя все заботы о ней. Потом ее поместили в монастырь, где она получила очень хорошее образование и была окружена заботами и любовью. В первые годы мать усердно посещала ее, но когда эта женщина вышла замуж, у ее мужа появились подозрения, он ушел со службы у банкира и увез жену в Бельгию, где начал заниматься делами и разбогател. Бедной матери пришлось подавить слезы и подчиниться.

Эта женщина всегда живет очень далеко от своей дочери; у нее есть другие дети; после замужества она вела себя безупречно, но никогда не была счастлива. Муж любит ее, но держит взаперти и до сих пор ревнует; она же считает это заслуженным наказанием за свой грех и за свою ложь.

Казалось бы, прошли годы, и жена должна была бы признаться, а муж – простить. Так было бы в романе, но нет ничего менее логичного, чем реальная жизнь: эта супружеская пара осталась такой же неуспокоенной, как в первый день их совместной жизни. Муж – влюбленный, встревоженный, грубый, жена – мучимая угрызениями совести, безмолвная и подавленная.

Таким образом, Тереза, оказавшись в трудном положении, была лишена советов, помощи, поддержки и утешений матери. Однако же мать любит ее тем сильнее, что она принуждена видеться с дочерью тайно, украдкой, когда ей удается приехать в Париж на день или на два – так, как было недавно. Только несколько лет тому назад ей удалось придумать какой-то предлог и получить разрешение на эти редкие поездки. Тереза обожает свою мать и никогда не признается ни в чем, что могло бы бросить на нее тень. Вот почему она не выносит, чтобы при ней осуждали поведение других женщин. Вы могли подумать, что тем самым она молчаливо требует снисхождения к самой себе. Ничего подобного. Терезе не за что просить прощения для себя, но она все прощает своей матери: такова история их отношений.

Теперь я должен рассказать вам историю графини… три звездочки. Так, кажется, говорите вы, французы, когда не хотите называть чьего-либо имени. Эта графиня, которая не носит ни имени, ни титула своего мужа, – Тереза.

– Так, значит, она замужем? Она не вдова?

– Терпение! Она и замужем, и не замужем. Сейчас поймете.

Терезе было пятнадцать лет, когда ее отец, банкир, овдовел и оказался свободным, потому что все его законные дети были уже устроены. Это был прекрасный человек, и, несмотря на совершенную им ошибку, о которой я рассказал вам и которой я не извиняю, его невозможно было не любить, такой он был умный и щедрый. Я был к нему очень привязан. Он доверил мне историю рождения Терезы и не раз брал меня с собой, когда навещал ее в монастыре. Она была красива, образованна, мила, сердечна. Я думаю, он хотел, чтобы я решился просить у него ее руки; но в то время сердце мое не было свободно, а то бы… Но я не мог и думать об этом.

Тогда он стал наводить у меня справки об одном молодом португальце, дворянине, очень красивом, который бывал у него и у которого были большие владения в Гаване. Я встречал этого португальца в Париже, но по-настоящему не знал его и поэтому не стал высказывать о нем никаких суждений. Он всех очаровывал, но что до меня, я никогда не доверился бы человеку с таким лицом; это был граф ***, за которого Тереза через год вышла замуж.

Мне пришлось уехать в Россию; когда я вернулся, то узнал, что банкир внезапно умер от апоплексического удара, а Тереза была уже замужем, замужем за этим незнакомцем, этим безумцем, я не хочу сказать – за этим подлецом, раз она могла любить его даже после того, как открыла его преступление: этот человек был уже женат в колониях, когда имел неслыханную дерзость просить руки Терезы и жениться на ней.

Не спрашивайте меня, как мог отец Терезы, человек умный и опытный, позволить так одурачить себя. Я повторяю вам то, что знаю слишком хорошо по собственному опыту: в этом мире сплошь и рядом случаются вещи, противоположные тому, что, казалось, должно было бы случиться.

В последние годы своей жизни банкир допустил еще другие оплошности, позволявшие предполагать, что ум его в то время уже не был таким ясным, как прежде. Он завещал Терезе часть своего имущества, вместо того чтобы передать ей ее приданое из рук в руки. Это наследство свелось к нулю из-за наличия законных наследников, и Тереза, обожавшая своего отца, не захотела судиться, даже имея шансы на успех. Она оказалась разоренной как раз в то время, когда стала матерью. Тогда же к ней приехала разъяренная женщина, которая предъявила свои права и хотела устроить скандал; это была первая и единственная законная жена ее мужа.

Тереза вела себя с необыкновенным мужеством: она успокоила эту несчастную и взяла с нее обещание не подавать в суд; она добилась от графа, чтобы он вернулся к первой жене и уехал с ней в Гавану. В связи с обстоятельствами рождения Терезы и тайной, которою отец окружал свои нежные заботы о ней, свадьба ее произошла безо всякой огласки, за границей; там и жила с тех пор молодая чета. Жизнь их была окутана тайной. Граф, боясь, что его непременно разоблачат, если он вновь появится в свете, уверял Терезу, что он страстно жаждет уединения с ней, и молодая женщина, доверчивая, влюбленная и романтичная, находила вполне естественным, что муж ее путешествует с ней под вымышленной фамилией для того, чтобы избавиться от докучных знакомых.

Итак, когда перед Терезой открылся весь ужас ее положения, ей все-таки предоставлялась возможность сохранить все в тайне. Посоветовавшись с надежным юристом, она убедилась в том, что брак ее недействителен, но для того, чтобы его расторгнуть, если она когда-нибудь захотела бы воспользоваться своей свободой, пришлось бы передать дело в суд. Она тотчас же приняла бесповоротное решение лучше остаться ни свободной, ни замужем, нежели запятнать имя отца своего ребенка скандалом и позорным осуждением. Ребенок в любом случае считался бы незаконным, но лучше, чтобы у него не было фамилии и он никогда не узнал бы, от кого родился, чем добиваться для него опозоренного имени ценой бесчестия его отца.

Тереза до сих пор любила этого несчастного! Она призналась мне в этом, и он тоже любил ее с какой-то дьявольской страстью. Между ними происходила душераздирающая борьба, невероятные сцены; Тереза защищалась с энергией, не свойственной ее возрасту, я уж не говорю – ее полу. Если женщина – героиня, она не может быть героиней лишь наполовину.

Наконец она одержала верх; она оставила у себя ребенка, прогнала бесчестного из своих объятий и была свидетельницей его отъезда с соперницей, которая, несмотря на пожиравшую ее ревность, была побеждена великодушием Терезы и, расставаясь с нею, готова была чуть ли не целовать ей ноги.

Тереза уехала за границу, где стала жить под чужим именем, выдавая себя за вдову; она старалась, чтобы ее забыли немногочисленные знакомые, и с болезненной пылкостью целиком посвятила себя своему ребенку. Ребенок этот был ей бесконечно дорог, и она думала, что с ним может утешиться во всем, но и это последнее ее счастье оказалось недолговечным.

Так как граф был богат и у него не было детей от первой жены, Терезе пришлось принять (жена графа сама просила ее об этом) приличное содержание, чтобы иметь возможность достойно воспитать сына. Но едва лишь граф отвез свою жену в Гавану, как он тут же снова ее покинул, уехал от нее, вернулся в Европу и бросился к ногам Терезы, умоляя ее бежать с ним и с его ребенком на противоположный край света.

Тереза была неумолима: за это время она много думала и молилась. Душа ее окрепла; она больше не любила графа. Как раз из-за своего сына она и не хотела, чтобы такой человек стал хозяином ее жизни. Она потеряла право на счастье, но не потеряла права уважать себя; она оттолкнула графа без упреков, но твердо. Граф угрожал оставить ее без средств к существованию; она ответила, что не боится труда и станет сама зарабатывать себе на жизнь.

Этот несчастный безумец решил тогда применить подлое средство, то ли для того, чтобы поставить Терезу в полную зависимость от себя, то ли чтобы отомстить ей за ее сопротивление. Он похитил ребенка и исчез. Тереза помчалась за ним, но он сумел так сбить ее с толку, что она поехала не по той дороге и не догнала его. Вот тогда-то я и встретил ее в Англии, в гостинице, полумертвую от отчаяния и усталости, почти обезумевшую и так измученную горем, что я едва узнал ее.

Я уговорил ее отдохнуть и просил, чтобы она поручила действовать мне. Мои поиски увенчались печальным успехом. Граф вернулся в Америку. Ребенок не вынес тяжелого путешествия и умер по приезде.

Когда мне пришлось сообщить несчастной это ужасное известие, я сам ужаснулся тому спокойствию, с которым она его выслушала. В течение недели она была словно живая покойница. Наконец она разрыдалась, и тут я понял, что она спасена. Я был принужден оставить ее; она сказала мне, что хочет поселиться там, где я ее встретил. Меня встревожило то, что у нее нет средств к существованию; она обманула меня, сказав, что мать заботится о ней и она ни в чем не нуждается. Позднее я узнал, что ее бедная мать ничем не могла ей помочь: она отчитывалась в каждом сантиме, истраченном на хозяйство. К тому же она ничего не знала о несчастьях своей дочери. Тереза, которая тайком с ней переписывалась, скрыла от нее все, чтобы еще более не огорчать ее.

Тереза жила в Англии, давала уроки французского языка, рисования и музыки, потому что у нее были таланты и она имела мужество воспользоваться ими, чтобы не принимать помощи, которую ей могли бы предложить из жалости.

Через год она вернулась во Францию и поселилась в Париже, где раньше никогда не бывала и где ее никто не знал. Ей было тогда только двадцать лет; замуж она вышла шестнадцати. Теперь она совсем не была красива, и понадобилось восемь лет отдыха и примиренности со своей судьбой, чтобы вернуть ей здоровье и прежнее ровное и веселое расположение духа.

Все это время я видел ее лишь изредка, потому что я постоянно путешествую; она всегда держалась с достоинством и гордостью, работала с непоколебимым мужеством; все вокруг нее сияло такой чистотой и опрятностью, что бедность ее никогда не бросалась в глаза, и она никогда не жаловалась ни на бога, ни на кого другого, не желала говорить о прошлом, иногда втихомолку ласкала детей, но как только кто-нибудь начинал смотреть на нее, оставляла их, должно быть, боясь, что заметят ее волнение.

Вот уже три года, как я ее не видел; когда я пришел к вам, чтобы попросить вас написать мой портрет, я как раз искал ее адрес; я справился бы у вас, если бы вы сами мне его не сообщили. Я приехал накануне и не знал еще, что она наконец имеет успех, живет в достатке и стала знаменитостью. Убедившись во всем этом, я понял, что ее сердце, которое так долго было разбито, еще может жить, любить… страдать или быть счастливым. Попытайтесь сделать ее счастливой, милый Лоран, она вполне это заслужила! И если вы не уверены в том, что не заставите ее страдать, лучше застрелитесь сегодня же, но не возвращайтесь к ней. Вот все, что я хотел вам сказать.

– Подождите, – сказал Лоран, очень взволнованный. – Этот граф ***, он еще жив?

– К сожалению, да. Люди, которые служат причиной несчастья других, всегда здоровы и выходят невредимыми изо всех опасностей. Они даже никогда не оставляют в покое свои жертвы: этот, например, еще и сейчас имел наглость прислать письмо для Терезы, которое я ей отдал и с которым она поступила должным образом.

Слушая рассказ господина Палмера, Лоран думал о том, чтобы жениться на Терезе. Этот рассказ глубоко взволновал его. Монотонные интонации, ярко выраженный акцент и некоторые странные перестановки слов в речи Палмера, передавать которые мы не сочли нужным, произвели на живое воображение его слушателя какое-то странное и жуткое впечатление, как и сама судьба Терезы. Эта дочь без родителей, мать без ребенка, жена без мужа, не была ли она волею рока осуждена на неслыханные страдания? Какое грустное представление, должно быть, составилось у нее о любви и о жизни! Перед ослепленным взором Лорана снова появился сфинкс. Покровы тайны спали, но Тереза теперь казалась ему еще более загадочной: утешилась ли она в своем горе и могла ли утешиться хоть на мгновение?

Он пылко обнял Палмера, поклялся, что любит Терезу и что если когда-нибудь добьется ее любви, то каждую минуту своей жизни будет помнить об этих минутах и о том, что рассказал ему Палмер. Потом, обещав американцу не показывать вида, что знает историю мадемуазель Жак, он вернулся домой и написал такое письмо:


«Тереза, не верьте ни единому слову из того, что я говорю вам вот уже два месяца. Не верьте тому, что я сказал вам, когда вы испугались, что я могу в вас влюбиться. Я не влюблен, это совсем не то, я безумно люблю вас. Это нелепо, бессмысленно, жалко; но мне, который считал, что я не должен и не могу сказать или написать женщине «Я люблю вас», когда я обращаюсь к вам, эти слова кажутся слишком холодными и слишком сдержанными. Я не могу больше жить с этой тайной, она душит меня, а вы не хотите ее угадать. Сотни раз я собирался покинуть вас, уехать на край света, забыть вас. Через час я уже снова у ваших дверей, и часто ночью, пожираемый ревностью и кляня самого себя, я прошу бога освободить меня от моего недуга, прошу его, чтобы явился тот неведомый любовник, в существование которого я не верю, которого вы придумали, чтобы я отказался от мечты о вас. Дайте мне увидеть этого человека в ваших объятиях, Тереза, или полюбите меня! Иначе мне остается лишь одно, третье решение – я убью себя и покончу со всем этим… Это подло и глупо, это банальная угроза, повторяемая всеми отчаявшимися влюбленными, но моя ли вина, что такое отчаяние вырывает один и тот же крик у всех, кто ему предается, и неужели я безумец только потому, что наконец становлюсь таким же человеком, как все?

Все мои выдумки, изобретенные для того, чтобы оградить мое жалкое существо от этого раскаяния, чтобы не приносить вам вреда и сохранить свободу, ни к чему не привели!

Но разве вы можете упрекнуть меня в чем-нибудь, Тереза? Разве я фат или развратник? Ведь я только делал вид, что погряз в пороке, чтобы вы могли поверить в мою дружбу! Почему же вы хотите, чтобы я умер, так и не полюбив, когда вы одна можете научить меня любви и хорошо это знаете? У вас в душе сокровище, вы улыбаетесь при виде несчастного, умирающего от голода и жажды. Время от времени вы бросаете ему мелкую монету; вы называете это дружбой, а ведь это даже не жалость – вы же прекрасно знаете, что капля воды лишь усиливает жажду.

И почему вы меня не любите? Быть может, вы уже любили кого-нибудь, кто не стоил меня? Я, правда, не многого стою, но я люблю, а разве это не важнее всего?

Вы мне не поверите, вы опять скажете, что я ошибаюсь, как в прошлый раз! Нет, вы не сможете этого сказать, вы солгали бы перед богом и перед самой собой. Вы же видите, что моя мука сильнее меня и что только она вырывает у меня это смешное признание, у меня, который больше всего на свете боится ваших насмешек!

Тереза, не считайте меня развращенным. Вы прекрасно знаете, что глубина моей души никогда не была осквернена и что из бездны, куда я бросился сам, я всегда невольно взывал к небу. Вы ведь знаете, что возле вас я чист, как малое дитя, и случалось, вы не боялись охватить руками мою голову, как будто хотели поцеловать меня в лоб. И вы говорили: «Глупая головушка! Тебя следовало бы разбить!» И все же вместо того, чтобы раздавить ее, как голову змеи, вы пытались вдохнуть в нее чистое и горячее дуновение вашей души. Ну что ж, вы достигли своего, и даже слишком, а теперь, когда вы зажгли огонь на алтаре, вы отворачиваетесь и говорите мне: «Пусть этот огонь поддерживает другая! Женитесь, полюбите красивую девушку, нежную и преданную; пусть у вас будут дети, вы будете гордиться ими, у вас будет порядок в доме, семейное счастье, ну, что еще? Все, кроме меня!»

А я страстно люблю вас, Тереза, а не себя самого. С тех пор, как я вас знаю, вы делаете все, чтобы заставить меня поверить в счастье, чтобы я захотел быть счастливым. Не ваша вина, что я не стал эгоистом, избалованным ребенком. Но я не такой уж плохой. Я не думаю о том, могла ли бы ваша любовь сделать меня счастливым. Я знаю только, что она стала бы моею жизнью; мне нужна только эта жизнь, счастливая или несчастная, или же смерть».

IV

Терезу глубоко огорчило это письмо. Оно поразило ее, как удар грома. Ее любовь к Лорану была так непохожа на его чувство к ней, что она вообразила, в особенности перечитывая выражения, которые он употреблял в своем письме, будто у нее только привязанность, а совсем не любовь. Сердце Терезы было спокойно, и если страсть начинала опьянять его, то очень медленно, по капле, и Тереза, не замечая этого, считала, что владеет собой, как прежде. Слово «страсть» возмущало ее.

Сноски

1

Сын Альбиона – то есть англичанин. Альбион (от кельтского слова albainn – горный остров) – название Англии, встречавшееся у древних греков и римлян, а также в исторических сочинениях Средних веков. Позднее употребление этого слова сохранилось лишь в поэзии.

2

Антиной – прекрасный греческий юноша, раб и любимец римского императора Адриана (II в.). Красота Антиноя запечатлена в многочисленных статуях, созданных по приказу императора после того, как Антиной, решив в состоянии религиозного экстаза пожертвовать собой ради своего повелителя, бросился в Нил.

3

Апокалипсический конь, или Апокалипсический всадник, – символическая фигура из Апокалипсиса («Откровения Иоанна»), последней книги Нового Завета. Апокалипсические всадники олицетворяют самые страшные бедствия, которым подвергаются люди: войну, голод, чуму и т. п.

4

…наш классик Бернар. – Имеется в виду, очевидно, французский поэт Бернар Пьер-Жозеф (1710–1775), известный и под именем Жанти-Бернар. Известности Бернара способствовали похвалы Вольтера, который, впрочем, пожалел о них, когда было опубликовано главное произведение Бернара – поэма «Искусство любви».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4